Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
«Двойка — это такая метафора остракизма»
9 декабря 2013 года
Илья Колмановский — о научных коммуникаторах, выполняющих роль вездесущей мудрой бабушки, о популяризации науки как международном политическом тренде; открытых миру детях и взрослых, кричащих на самих себя.


Илья Колмановский — журналист, редактор образовательных проектов издательства «Розовый жираф», в сотрудничестве с которым, кроме прочего, известен детям и взрослым как автор и ведущий научно-познавательного проекта «Карманный ученый». К нему в редакцию звонят дети, задают самые разные вопросы: зачем бросать макароны в стену, сколько ребенку можно есть сахара, как спят дельфины, почему мы пукаем, что было до Большого взрыва, отчего мурашки бегают по коже, зачем огурцу пупырышки — словом, все, чем может заинтересоваться пытливый ум. Разобравшись, Карманный Ученый дает позвонившему развернутый ответ с кучей подробных примеров. Илья Колмановский автор театрализованных экскурсий по Палеонтологическому музею, ученый, учитель, один из создателей Центра детей беженцев при комитете «Гражданское содействие», гражданский активист. Сам себя предпочитает называть «научный коммуникатор».


Алёна Городецкая: Кто этот человек, который делает науку доступной массам?

Илья Колмановский: Раньше в музеях были бабушки, которые на детей орали, — смотрительницы. Люди, которые работали в университетах в прошлом, были похожи на них, у них была часто скорее оградительная функция: защитить интеллектуальные центры от зияющей вокруг энтропии и продувающего ветра. Всем казалось, что если туда поступят какие-то неправильные люди, то наука испортится. Как в музее — экспонаты. Следующая эволюционная форма жизни этой бабушки — доброжелательная бабушка, которая объясняет, как куда пройти. Университеты давно создают доступные, открытые онлайн-лекции и делаются открытыми миру. Так вот высшую на сегодняшний день ступень эволюции «музейной бабушки» я увидел в Токио в Музее авангарда науки и технологий, Miraikan. Это целое племя людей в белых жилетах, которые ездят на небольших электрических табуреточках, и на их жилетах на спине написано «Science Communicator» — коммуникатор науки. Они нужны вот почему: любая музейная демонстрация по своей природе фронтальна: стоит человек и пытается вкурить, что это перед ним. Да, в мире давно придуманы интерактивные объекты, но мы любые сложные вещи гораздо лучше понимаем, когда нам их объясняют, особенно когда мы не просто слушаем, а в диалоге взаимодействуем с человеком, который пытается нам разжевать материал. Научных коммуникаторов сначала три недели учат здороваться, приветствовать людей (в Японии очень серьезное отношение к этикету, к ритуалу), располагать к познанию. И они шныряют повсюду, заводят разговор с посетителями и начинают обсуждать объекты. В общественной жизни есть такие популяризаторы среди ученых, есть популяризаторы среди журналистов. Правда, обычно такие журналисты — это люди с какими-то научными степенями, как у меня например. Но я себя не считаю ученым, а именно таким коммуникатором науки, человеком, который транслирует науку вовне. Эти коммуникаторы — далеко ушедшие от исходной оградительной бабушки, уже не просто гостеприимная бабушка, а следующий шаг — бабушка, от которой невозможно отвязаться. Которая со всеми затевает разговор, любую проблему начинает катехизировать, провоцировать серию вопросов и ответов, вследствие чего возникает одно из самых, надо сказать, драматических и пронзительных взаимодействий, которое нам давно в жизни испытать — взаимная трансляция идей.


АГ: На какие разделы науки в мире и в России сейчас живее всего откликается общество, на какие темы?

ИК: Примерно в 60-е годы прошлого века произошел очень сильный рывок, когда Советский Союз полетел в космос. В ответ на это, осознав свое отставание, Америка вложила огромные деньги в создание учебников физики, в модернизацию школьной программы, в создание музеев собственно науки, и дальше пошла эта эпидемия популяризации по всему миру. Современная наука очень дорогая, поэтому важно, как к ней относятся избиратели; это делается предметом политики. Популяризация стала важнейшим атрибутом выживания науки. В современных больших университетах любому профессору его популярная книжка зачтется в заслугу практически наравне с серьезной научной монографией. Началось это с космоса, и, конечно, была очень популярна всякая фантастика, связанная с космосом. И это даже не совсем научпоп — это фэнтези. Но дальше дело пошло и стало распространяться и на биологию, географию, историю, и сегодня мы видим невероятное количество очень качественных книг, журнальных заметок, обзоров журналистов в толстых ежемесячниках по всему миру. В России есть некоторое отставание от этой тенденции, ну как, впрочем, и в других сферах жизни. У нас нет серьезной институциональной причины для такой популяризации: деньги на науку не зависят от мнения публики. Но есть другая причина, состоящая в том, что ученый вообще очень похож на человека. А люди любят общаться. Поэтому мы видим, что ученые часто начинают вести блоги, участвовать в теле- или радиопередачах, в итоге пишут книжки, и мы их награждаем премией «Просветитель».


АГ: Популяризация науки — средство выживания для науки, а как насчет людей? Является она средством выживания для человечества?

ИК: В той же мере, в какой человечеству важно любое культурное потребление: музыки, кино, литературы. Наука в этом смысле стала частью мейнстрима в последние десятилетия, и мы прямо видим на уровне языка, как ее идеи входят в обыденный оборот, это ценно и важно. Например, мы видим, что Стив Джобс выступает и говорит, что в этом айпеде много ДНК от айфона. Сейчас боюсь переврать цитату, но примерно так. Или мы видим, что кто-нибудь выступает и говорит: мы придумали систему обучения, при которой наши студенты впитывают знания при помощи осмоса (осмос это сила, которая позволяет, например, клетке впитать какие-то вещества из раствора). И таких примеров полно.


АГ: На волне искусственной клерикализации читательский интерес к науке гаснет или, наоборот, в противовес ей актуализируется?

ИК: Я не вижу никакого влияния ровно по той причине, которую вы назвали: это искусственная игра. И эта так называемая клерикализация, и другие формы фашизации, гомофобия или ксенофобия — все это попытки что-то насадить и оседлать повестку со стороны Кремля. Это явная их реакция на протестные настроения, они вертятся, как ужи на сковородке, не знают, как быть с этими протестными настроениями, и пытаются оседлать ту или иную повестку, выбирая все худшее, что только можно обнаружить в человеческой природе. Вопрос, насколько они в этом успешны и насколько такая фашизация может реально мобилизовать людей и под эту гребенку подстроить, — я оптимист и думаю, что их возможности незначительны. По крайней мере я совершенно не вижу никакого влияния этой повестки на мою аудиторию, а она довольно широка. Я мог бы увидеть это в ответ на мои радио-, или теле-, или какие-то текстовые выступления.


АГ: Вы преподаете в школе, где учатся одаренные дети, особенные, но вы и с обычными детьми работали.

ИК: Я не фанат идеи отбора детей, она мне кажется нездоровой социально, так что это просто так сложилось. Во всем, что я делаю в «Розовом жирафе», участвуют дети, никак специально не отобранные. В Политехническом музее мы сейчас затеваем лаборатории, там тоже совершенно разные ребята. Я семь лет был директором и основателем образовательного центра для детей мигрантов в Москве при комитете «Гражданское содействие»; Центр, кстати, работает и сегодня и очень нуждается в разносторонней помощи, особенно в деньгах и волонтерах. К нам каждый вечер приходили дети со всего Советского Союза, и русские, и чеченцы, узбеки, таджики, армяне, самые разные дети, которых мы учили русскому, английскому, математике.


АГ: Почему вам интересно заниматься с чужими детьми?

ИК: Мне это интересно. Когда ты общаешься со взрослыми, подразумеваешь, что они вообще-то все знают. И нужно удивлять. А я по темпераменту другой. Про себя я не думаю, что все знаю. Я знаю очень мало, и то, что знаю, легко забываю. И всегда хочу услышать снова. С детьми можно считать, что мы ничего не знаем, любой разговор начинать как бы с нуля. Им все интересно, они не закрыты, они не зашорены, поэтому у такой научной коммуникации много плюсов. С другой стороны, некоторые дети возраста старшей школы находятся вообще-то в пике своей учебной компетенции, в пике своего образования. Это люди, которые еще помнят школьную программу. Поэтому в некотором смысле это самая просвещенная аудитория. И это тоже интересно, ты можешь сделать какой-то экскурс в школьную физику и объяснить, как в теме, которую мы сейчас обсуждаем, сказываются законы Ньютона, например.


АГ: Исходя из личного опыта, вы можете назвать основные проблемы начальной, средней и старшей общеобразовательной школы?

ИК: Есть институциональные проблемы: микроскопическое, смешное финансирование и сильнейшее давление: бюрократия и писанина, безумная новая внутриполитическая повестка патриотического, клерикального воспитания. В этом и частные школы выживают с огромным трудом. Как правило, самые сильные и самые живые интеллектуальные центры — это государственные бесплатные школы. Очень трудно найти учителей, которые бы смотрели на преподавание как на свою ключевую амбицию, на дело жизни. Нет такого социального статуса у профессии... Следующая проблема лежит в области ценностей. Насколько мы с вами, как родители, сможем найти школу или учителей, с которыми мы разделяем ценности. Они у всех свои, это понятно. Но есть базовые вещи, такие, как уважение к личности. Трудно найти школу, где это считается центральной и главной ценностью. Где считалось бы ключевой ценностью сотрудничество. Есть школы, где на каком-то уровне держится образование, но тут же в комплекте идет конкуренция как ключевая ценность. Детей учат конкурировать и даже конфликтовать, побеждать в краткосрочной перспективе, задавив чье-то мнение. С этими навыками в XXI веке далеко не уедешь. Это устаревший и вредный подход, который не помогает раскрыться потенциалу человека в полной мере. И жизнь современного родителя состоит в том, чтобы сколько-то учить детей самим, дома выстраивать сопротивление. А про что-то мы должны объяснить, чтобы они срочно это забыли. Начиная с каких-нибудь научно некорректных вещей и кончая тем, что двойка — это позор на всю жизнь. Главное, чему мы должны учить ребенка на кухне у себя дома, — что двойка это такой значок, который написан в журнале синей ручкой рядом с набором символов, которые похожи на твое имя, но это не говорит о тебе ровным счетом ничего, а говорит лишь о том, что в твоей работе есть три ошибки.


АГ: Но родитель часто боится, что, если ребенок не станет испытывать неприязнь к этой двойке, он только их и будет получать.

ИК: Понятный взгляд. Но проблема в том, что если он будет испытывать неприязнь к этой двойке, то их количество не уменьшится. По-настоящему мы можем изменить их отношение — не к двойкам, а к науке, за которую ставят эти двойки, — сделав так, чтобы эта наука была им интересной. Это не значит, что человеку не полезен и не ценен навык делать что-нибудь через не хочу. Была идея, что есть кнут и пряник, но мир открыл для себя и другие способы.


АГ: Назовите их!

ИК: Проектная деятельность. Когда ты выбираешь тему, ты выбираешь то, что интересно. И если ты занимаешься чем-то долгосрочным — сталкиваешься с рутиной. Ей, как любому навыку, надо учиться. Что такое двойка? Это такая метафора остракизма. Причем если ты будешь получать много двоек, получать их годами, то в каком-то отдаленном будущем тебя ждет что-то, чего ты не хочешь. Но когнитивные возможности ребенка не дают ему по-настоящему увидеть будущее и соотнести свою мотивацию с ним. Он может бояться сегодняшней двойки, как сегодняшнего подзатыльника, но это совершенно не способствует выработке дисциплины, достижению цели. Если же цели долгосрочные, ребенок постепенно учится их достижению: выполнять не только вкусные, но и рутинные задачи. Это и есть способ тренировки, в том, как ее видит цивилизованная педагогика. Если у тебя есть простая задача сделать что-то за три дня, ты научишься делать после что-то за семь дней, за месяц, преследовать цель полгода, семестр. Так возникает рабочая дисциплина. Ну, представьте: что может быть интереснее, чем запустить в стратосферу гелиевый шарик с видеокамерой. И посмотреть, что она наснимает, и получить это видео — увидеть Землю как шар. Все загорятся, давайте вместе делать! Вспомните, в «Денискиных рассказах» описано, как ребята делают космическую площадку, хотят запустить корабль. Им надо было трамбовать площадку, и это занудное занятие. Вот у меня племянники учатся в Германии — немецко-еврейская семья — в вальдорфской школе. И им дали на занятиях, по-моему, километр нитки, и они три дня мотали ее на вал по очереди, по вахтам. И в последний день, когда они доматывали самый конец этой веревки, мелькнул отрезок, покрашенный красным цветом. И это была метафора геологического времени существования планеты и отрезка, в течение которого на планете живет человек! Так перформанс рождает дисциплину!


АГ: Все-таки бывают ситуации, когда ты бьешься головой в стену детского либо непонимания, либо убежденного неприятия. И тут, что называется, вопрос от читателей: откуда берется снисхождение, понимание, силы? Можно ли это в себе как-то воспитать?

ИК: Срывы, желание отшлепать связаны с тем, что ты чувствуешь себя виноватым и чувствуешь, что у тебя не получилось что-то: ужас, все плохо — отсюда возникает агрессия. Это автоагрессия, она просто смещена на ребенка. И на собственных детей я чуть ли не каждый вечер срываюсь, а бывает — и на чужих. Но, по-моему, это не очень большая проблема — ты всегда можешь извиниться. Конечно, это не панацея, если есть какая-то системная причина гнева — надо с ней разобраться, иначе извинения в какой-то момент девальвируются.


АГ: История, которая из уст в уста переходит: что ежели ребенок недопонял, чем-то не увлекся, то, как правило, виноват учитель. Как вы, учитель, смотрите на нее?

ИК: Если речь идет про набор каких-то базовых школьных предметов, то не бывает такого ребенка, который не способен их понять. Понятно, что, если ребенок танцор или музыкант, ему не обязательно иметь страстные отношения с физикой или математикой. Но в чем я точно уверен, что у любого из них могут возникнуть предпосылки провести с точными науками счастливые часы. Пусть не в том же объеме и не на том же уровне. Если система не будет требовать от нас одинакового понимания этого минимума, когда она не будет такой бесчеловечной и позволит нам дифференцировано подходить к потребностям разных детей, то правило, которое вы сформулировали, — если ребенок ненавидит и боится математики, значит, виноват учитель — работать перестанет.


АГ: О детях принято говорить как о людях новой формации. Чем сегодняшние отличаются, скажем, от своих родителей в детстве?

ИК: Есть несколько очень счастливых признаков. Во-первых, они не битые. Они, что называется, daring — от английского глагола «to dare», осмеливаться. Есть еще другое выражение очень хорошее, французское: «потерять стыд». Для того чтобы свободно говорить на иностранном языке, нужно потерять стыд. Они в хорошем смысле не имеют этого стыда, они менее зашорены. Эта комбинация, мне кажется, делает их потенциально более счастливыми и более продуктивными. Другое, что, может быть, есть — они немного ADHD, у детей наблюдается некоторый дефицит внимания и гиперактивность, но, впрочем, у взрослых они тоже очень развиты. Весь этот фейсбук нас, конечно, погубит.