Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Аллегра Гудман. Сара
27 сентября 2012 года
У меня такое ощущение, что прописные буквы и знаки препинания нарушают свободное течение стиха, к тому же у меня они ассоциируются с мужским дискурсом и мужской иерархией, для меня в них есть нечто дихотомическое.
Журнал Лехаим на Букнике

Cара ставит машину у Еврейского общинного центра Большого Вашингтона, рядом с ней на сиденье поместительная сумка и стопка проверенных сочинений. Она пространно комментирует каждое, замечания пишет зелеными чернилами: красные студентов пугают. Сара когда-то посещала педагогические семинары, усвоила там кое-какие приемы и неукоснительно их применяет. Студенты ее взрослые люди, и они всегда отмечают ее душевность и материнское участие. Они не догадываются, что так в том числе проявляется ее профессионализм. Им невдомек, что профессионализмом она прикрывает когда отчаяние, когда затаенный смех.

Она вынимает пудреницу, подкрашивает губы, берет сочинения, сумку и направляется в центр. Шагает быстро, походка у нее твердая, короткие волосы тронуты сединой, глаза в молодости синие, теперь зеленоватые с золотыми искорками. Ее семинар называется «Креативный Мидраш», литературное мастерство она преподает, сочетая его с изучением Библии. Подобно комментаторам сочинений Мидраша студенты пишут свои толкования, вариации и фантазии на библейские темы. Программу семинара Сара разработала сама и очень ею довольна: так она одним махом решает множество проблем. Студенты не пишут о себе, и в то же время такой поворот — и они вскоре это понимают — оказывает врачующее воздействие, что им насущно необходимо: они вскоре обнаруживают в Писании архетипы своих проблем. Вдобавок «Креативный Мидраш» побуждает студентов читать, и они, слава тебе, Г-споди, начинают понимать, что и до них люди что-то чувствовали, думали или писали. На первом занятии Сара для начала непременно проигрывает запись «Фантазии на темы Томаса Таллиса» Воана Уильямса.

Сейчас половина шестого. Студенты ее ждут, все вынули тетрадки, развернули их на чистой странице, держат ручки наизготове. У них пристрастие к ручкам: авторучкам, трехцветным шариковым и даже сложной конструкции полым ручкам, в которых помещается двенадцать различных картриджей с всевозможных цветов чернилами.

— Пятнадцать минут на свободное сочинение, — говорит Сара, и они принимаются строчить на белых страницах своих тетрадей.

Она наблюдает за ними. Возраста они самого разного от тридцати до без малого шестидесяти, три женщины, один мужчина. Отрекомендовались они так: мама, домохозяйка на покое, актриса и специалист по уходу за ландшафтными парками. Сара наблюдает за ними, но мысли ее заняты ужином. Цыпленка она разморозила, со вчера остались бататы, а вот без овощей не обойтись. По дороге домой придется заскочить в магазин. Надо купить что-то еще, но что, она запамятовала. Что-то мелкое, скоропортящееся.

— Всё, — говорит она. — Заканчивайте. — Она ждет. — А теперь начнем. Дебби, — обращается она к актрисе.

У Дебби длинные волосы, светло-голубые глаза. Нос у нее, пожалуй что, великоват. Сильной лепки, замечательно прямой. Все, включая Сару, вынимают экземпляры стихотворения, написанного Дебби на прошлой неделе, Дебби отбрасывает волосы назад, читает нараспев:


ЕВА
плоть от плоти твоей
кость от кости
ма мка
са мка
я Ева
ты день мой и ночь
я Ева сумерки
между ними
услада ни тьмы ни света
и каково было мне
родиться из мечты твоей?
никому не интересно

Помидоры! Мысль эта приходит к Саре незваная-непрошеная. Вот что ей нужно купить, те, что в холодильнике, подгнили.

от рождения я твоя
ты дал имя всем тварям
а меня назвал раньше их
ты — солнце, я — луна
ты сжигаешь
зато приливы-отливы во власти моей
я ускользаю из сада твоего чтобы сойтись
с врагом
лучше блядодейкой быть
чем зачинать твой патриархат,
лучше покрыть тебя позором
а скот и птиц в небе и зверушек в поле оставить тебе
и глазами моих кошек будет пылать ночь

— Ваши замечания? — спрашивает Сара. Все молчат, и она начинает: — Дебби, стихи очень сильные. Мне нравится, как вы развиваете тему, как стих набирает темп. Там, где речь идет о приливах, хороший ритм. А это у вас намеренная игра слов?
— Где?
— Где «лучше блядодейкой быть»…
— Нет, не намеренная.
— Раз так, наверное, стоит написать «блудодейкой», — предлагает Сара. — Какие замечания еще будут?
Мишель — это мамаша — говорит:
— Я заметила, что вы не употребляете прописных букв, кроме как в имени Евы.
— У меня такое ощущение, что прописные буквы и знаки препинания нарушают свободное течение стиха, к тому же у меня они ассоциируются с мужским дискурсом и мужской иерархией, для меня в них есть нечто дихотомическое, ориентированное на или-или, ночь-день, да-нет, а Ева — она скорее медиатор, так я ее вижу. Но писать ее имя со строчной я не хотела, ведь к этому приему уже прибегал э. э. Каммингс, ну и еще мне хотелось особо выделить женское начало.
— Это стихи ниспровергающие, — говорит Брайан, садовник, десять лет назад он ушел с последнего курса, подсев на наркотики, и теперь старается нагнать упущенное. Он неимоверно худой, дочерна загорелый, с жидкой бороденкой.
— Ну да, стихи о том, что как раз сейчас происходит в моей жизни, — говорит Дебби. — У меня конфликт с другом из-за моих кошек.
Теперь очередь Брайана, он читает свой «Диалог Иакова с ангелами на лестнице».

Место действия: Пустыня, полночь, сияют бесчисленные звезды. На ступенях лестницы Иакова сидят призраки Торо, Уолта Уитмена и Иаков.
Уитмен (Иакову, восторженно). Таких, как ты, будет не меньше, чем звезд на небе. Мириады. И каждому, самому последнему из твоих чад, наследуют мириады, потому что это ночь твоего рождения, первородствоночь, и каждый стебель травы, каждая букашка, каждое создание, даже самое малое, знает это, каждая тварь, птица, рыба, паровоз это знает.
Торо. А по-моему, любой человек — предоставь ему выбор — предпочел бы сидеть у камелька, чем стать основателем нации.

— Погодите, погодите, — говорит Дебби, — вы пишете о траве. А, как я понимаю, действие происходит в пустыне.
— Может, вам следовало бы написать — каждая песчинка? — предлагает Мишель.
— Мне кажется, об этом уже сказано в Библии. — Ида, домохозяйка на покое, надев очки, листает Бытие.
— Ничего плохого в том, чтобы использовать библейские образы, нет, — говорит Сара.
Ида снимает очки, смотрит на Сару. Волосы у нее снежно-белые.
— В таком случае я хочу взять другую тему, — говорит она. — Можно мне поменять тему?
— Конечно, — говорит Сара. — Брайан, как вы считаете — не стоит ли вам заменить стебли травы песчинками?
— Видите ли, я хотел бы, чтобы возникла отсылка к «Листьям травы».
— Ну, не знаю, как-то это слишком сложно. Слишком отвлеченно. — Дебби пробегает глазами свой экземпляр пьесы. — А вы не предполагаете сделать пьесу более динамичной? То есть, я думаю, вы же не хотели, чтобы в пьесе действовали одни говорящие головы?
Брайан явно приуныл.
— Мне представляется, что это, скорее, своего рода платоновский диалог, — говорит Сара.
Брайан, похоже, взбадривается.
— Я хотел написать что-то вроде «Под сенью молочного леса», — признается он. — Такая у меня мечта.

По дороге домой Сара покупает продукты, потом забирает вещи из химчистки.
— Четыре рубашки, два платья, одна юбка в складку, одна блузка. Это пятно вывести не удалось, — говорит ей кассирша.

Пока кассирша выбивает чек, Сара устало обводит взглядом химчистку. В витрине, как всегда, выставлено подвенечное платье в прозрачном пластиковом мешке — верх искусства чистильщиков.

Но вот Сара подъезжает к дому, и Эд выходит ей навстречу — помочь внести сумки, поэтому, когда в доме звонит телефон, взять трубку некому, и Эд, опережая Сару, взбегает по лестнице, ключи в его кармане бренчат, подол рубашки выбивается из брюк.

— Кто это? Твоя мать? — спрашивает Сара, входя в дом.
Эд досадливо машет рукой.
— Ма? Что такое? Что? Ты в больнице? Что случилось?
Сара берет отводную трубку на кухне, слышит, как ее престарелая свекровь кричит:
— Да-да, я в больнице, — доносится из Калифорнии плач Розы. — Меня забрали в больницу. Я даже не знаю, что со мной случилось. Я потеряла сознание. Могла умереть.
— Мама, погоди, не части так. Начни с самого начала. Что случилось?
— В какой ты больнице? — врывается в разговор Сара.
— Святого Элиэзера? А может, Эрудита?
— Нет-нет. Это телевизионное шоу. Ма, постарайся вспомнить.
— Наверное, Святой Елизаветы, — говорит Роза. — А я знаю? Я была без сознания.
— Эд, я считаю, нам надо поговорить с доктором Клейном, — прерывает ее Сара.
— Сара, я пытаюсь узнать, что случилось. Ма, начни сначала.
— Я сказала Клейну: мне нужен новый рецепт. У старого вышел срок. Я ходила с ним в три разные аптеки, и там сказали, что мой рецепт недействителен. Я ходила в «Лонгс», в «Рексолл», в «Покупай дешевле», и мне везде сказали, что нужно взять у врача новый рецепт. Я попросила Клейна выписать новый рецепт, но он отказался. Тогда я ему пригрозила: если он не выпишет рецепт, я скажу, что Глэдис и Эйлин умерли от наркотиков, что он им колол, а он и говорит: «Понятия не имею, о чем речь». А я ему: «И очень даже хорошо понимаете, о чем. Вы убили их морфием». Тут он вышел из кабинета, а меня оставил одну. И мне пришлось идти до автобуса пешком, а потом ехать домой совершенно одной. Я была без сил, мне было плохо. Ну и я сразу легла. Поставила на видео свою кассету «Гордости и предубеждения» и приняла — я их немножко подкопила — таблетки: уж очень плохо я себя чувствовала. А проснулась в больнице, в больничном халате.
— Г-споди, — стонет Эд. — Ма, теперь прочти номер телефона у твоей кровати. Я позвоню врачу.

Роза уже не в первый раз, перебрав таблеток, теряет сознание, но от этого не легче. Сара вспоминает второго Розиного мужа, Мори, он умер в 1980-м. Бравый старикан, лет на десять старше Розы, с каждым годом становился все жизнерадостнее. Он лихо насвистывал, фланируя с тросточкой по улицам Вашингтон-хайтс, которые становились все опаснее. Он усыхал, веселел, костюм на нем висел как на вешалке, лицо под очками в черной оправе съеживалось, и все больше смахивал на Джимини Крикета, тем не менее они с Розой каждый день обедали в кулинарии и каждую неделю он приносил из библиотеки пачки напечатанных крупным шрифтом книг. Они путешествовали, и он нередко терял сознание в самых неподходящих местах. На обзорной площадке Всемирного торгового центра. В ботанических садах Монреаля. В Голливуде, на Голливудском бульваре. Оказавшись в больнице, он с ходу принимался рассказывать, как в каких странах его обслуживали. Его невероятная жизнерадостность не переставала изумлять Сару. А после его смерти обнаружилось, что он плюс ко всему принимал перкодан. Так что дело было не только в его веселом нраве. Он и Розу приохотил к таблеткам. После его похорон к тому же выяснилось, что он много лет не платил налоги, а деньги свои рассовал мелкими суммами по сотне с лишком банковских счетов по всей стране. Вот тогда-то Роза и составила свое поразительное завещание, которое она — и как только ей не надоест — вечно тычет им в нос. А разбираться с отложенными штрафами пришлось Эду, кому ж еще. Эд ликвидировал квартиру в Вашингтон-хайтс, собрал деньги со всех счетов и перевез Розу в Венис (Калифорния), где жил ее старший сын Генри, он работал там в галерее. Но Генри несколько лет назад уехал в Англию, начать — уже не в первый раз — новую жизнь, и заботы о Розе опять же легли на плечи Эда.

Эд расхаживает по гостиной с телефоном, разговаривает с доктором Клейном, Сара берет отводную трубку в ту самую минуту, когда Клейн говорит:
— Видите ли, она, судя по всему, припрятывала таблетки. Принимала их не так, как я предписал. А, увы, по настроению.
— Допустим, но почему вы раньше не проверили, что она принимает? — наступает Эд.
— Видите ли, Эд, я не могу контролировать все, что она делает у себя за закрытыми дверьми. И не могу взять на себя ответственность за ее поступки в полной мере. Разумеется, я спрашивал ее, выполняет ли она мои предписания, но, боюсь, правды она мне не говорила.
— Ну нет, прошу извинить, моя мать не лжет.
— У нее сильная лекарственная зависимость и…
— Так в этом же и проблема. Я полагал, вы взялись вылечить ее путем уменьшения дозы.
— Да, Эд, именно такую схему мы назначили, — говорит Клейн. — Но она не сработала. Насколько я помню, мы уже это обсуждали. Тут скорее вопрос руководства пациентом. А теперь Роза решила воспользоваться оздоровительной стационарной программой в Санта-Розе.
— Почему вы не обсудили этот вопрос с нами?
— Так решила она.
— Нет, я думаю, так решили вы, — режет напрямик Эд. — Вы убедили ее, что иначе ей не справиться.
— Я посоветовал ей принять такое решение, так как ей пора осознать, что у нее сильная лекарственная зависимость. Пора найти другой способ побороть скуку и одиночество.
— Ах вот как, значит, во всем виноват я, — вскипает Эд, — потому что забочусь о ней издалека. Я источник всех бед. Мне надлежит быть с ней двадцать четыре часа в сутки. Раз вы не виноваты, она не виновата, кто в таком случае виноват — конечно же, я.

Сара полночи не смыкает глаз, потому что Эд совсем пал духом. Он лежит на левом боку, потом переворачивается, бьет кулаком подушку. Взбрыкивает, подкидывая одеяло, и падает на спину. Сара лежит на животе, думает о Розе. Скука и одиночество. И проблема вот в чем: может ли пожилая женщина жить исключительно «Лучшими постановками». Роза, как и, по собственному ее определению, Сарина студентка Ида, домохозяйка на покое, вот только хозяйство она вела из рук вон плохо, так что домохозяйкой ее можно назвать с большой натяжкой, да и о покое в ее случае говорить не приходится. А что ей и впрямь было бы нужно, думает Сара, так это возвратиться в те дома, где прошло ее детство. Она тоскует по ним: они до сих пор служат декорацией, на фоне которой разворачивается роман ее жизни собственного сочинения. Дом ее родителей в Буковине, вилла приемных родителей в Англии, куда ее отослали в Первую мировую войну, со штатом прислуги и просторной гостиной. Бедствия и Первой, и Второй войн обошли Розу стороной, но она вообразила, что настрадалась от войн и что они разрушили обожаемый ею мир. Она часто повторяет, что Маргарет Митчелл — лучшая писательница всех времен, уговаривает Сару написать роман вроде «Унесенных ветром», грозится написать такой роман сама, хоть и говорит, что у нее никогда не хватило бы на это сил. Однако трудно жить воспоминаниями, особенно когда самые дорогие воспоминания позаимствованы из романов.

— Эти стихи я назвала «Хокку самоидентификации», — оповещает Мишель семинару «Креативный Мидраш» на следующей неделе. Делает паузу и добавляет: — Я думала написать традиционное хокку, но хокку в традиционной форме сковывало бы меня, не позволило бы высказать все, что хотелось, так что ограничения в плане слогов я соблюдать не стала.

1.
Поколения
звезды в небе
желтые звезды
холокост.

2.
солнце всходит
луна всходит
башня
солнце заходит
луна заходит
вавилон

3.
нож
крик
завет

— Стихи прекрасные, просто прекрасные, — говорит Дебби.
— Почему вы их никак не назвали? — спрашивает Ида.
— Да вот решила, что это будет перегиб. Зачем называть, такое у меня ощущение, скажем, номер 3 «Обрезание», если это и без того ясно.

— Мне нравится, что вы свели образность до минимума, оставили лишь суть, — говорит Сара. — Расскажите нам, почему вы назвали стихи «Хокку самоидентификации», — Сара жестами (уроки педагогических курсов не прошли даром) показывает, что она вся — внимание. Она подается к Мишель, качает головой, но все мысли ее о Розе. Роза звонит что ни вечер. Стационарный центр — это тюрьма! Синг-Синг. Аушвиц. Уйти оттуда невозможно. И что, спросите, они там делают? Садятся в кружок и говорят о своем прошлом с фасилитатором. Это невыносимо, просто невыносимо. Стоит только послушать, что они несут. Эту изнасиловали в семь лет! Ту растлили отец и брат! Эта была проституткой! Ужас, ужас. У нас о таком никогда даже не упоминали! Теперь это показывают по телевизору, но я такие передачи никогда не смотрю. Сара пытается представить, как Роза сидит в окружении этих пациентов, одни из них возраста Розиных детей, другие — внуков. А потом приходит черед Розы, и ее просят рассказать, каким надругательствам подверглась она. После всего, что она наслушалась, у нее язык не поворачивается рассказывать о своем детстве. Говорить о своем хранимом как сокровище прошлом, той изысканной жизни, которую она укутывала в слой за слоем папиросной бумаги. Никто ее не слушает, никого, кроме фасилитатора, ее рассказ не интересует, а тот запускает в нее длинные иголки, норовит уколоть побольнее. Она — иначе и быть не может — хочет домой, но отсюда не так-то просто вырваться. «Это клиника, а не гостиница», — сказал ей врач. Эд вчера вечером вылетел в Лос-Анджелес то ли поговорить с врачом, то ли разобраться, чего требует «Медикэр», то ли спасти Розу — это как посмотреть.

Теперь наступает очередь Иды. Она хороша собой. Явно каждую неделю посещает парикмахерскую, на занятия приходит завитая, с красиво уложенной прической. И припарадившись. В костюме, в золотых украшениях, не то что Дебби, та вечно в жеваных рубашках, или Брайан, тот порой и вовсе забывает снять мотоциклетный шлем. Она, как и Роза, старше всех в группе. Когда она читает, голос ей порой отказывает — ей явно не по себе.

НОЕМИНЬ И РУФЬ
Мы с моей дочерью похожи на Руфь и Ноеминь, правда, не во всем. Когда мой муж, да упокоится он с миром, скончался и мы отправились, как говорится в Библии, в путь, я сказала Эллен: «Не оставайся со мной, уходи, живи своей жизнью».
— Я хочу остаться с тобой, заботиться о тебе, — сказала она.
— Нет, тебе нужно жить своей жизнью, — сказала я.
— Окей, — сказала она.
И вернулась в Нью-Йорк — она там учится в киношколе Нью-Йоркского университета. А я осталась здесь, жила одна. Она хочет снимать кино, раз она этого хочет, пусть так и будет, но сказала ей:
— Эллен, мне жаль, что у тебя никого нет. Тебе ведь скоро тридцать.
А она мне и говорит:
— Мама, у меня есть друг, мы живем вместе пять лет.
Вот так она разбила мое сердце. Этот ее друг, он брокер, на одиннадцать лет старше Эллен, и он не еврей.
И вот что я хочу ее спросить:
— Неужели ты думаешь, что можешь жить в Нью-Йорке и, подобно Руфи, собирать чужое зерно? Неужели ты можешь идти к нему и ложиться у ног его ночью, чтобы он утром взял тебя в жены? Неужели ты можешь и дальше так жить, жить пять лет в его квартире? Знай я, что так будет, когда мы отправились в путь, я бы тебя не отпустила. Я бы сказала: «Останься».

Ее рассказ чем-то пронимает Сару. На глазах у нее навертываются слезы. Дебби запускает пятерню в волосы, откидывает их назад.
— Что ж, делать выбор — ее право, — говорит она Иде.
— У меня вопрос: что это за жанр? — спрашивает Мишель. — Это вроде как эссе или рассказ?
— Ида, — говорит Сара, — это…
Она хочет сказать, что рассказ ее тронул, и не может. В обстановке семинара с его формализованной откровенностью, ее слова прозвучали бы пошловато.
— Это очень просто и красиво, — говорит она.
Дебби смотрит на Идино сочинение, что-то обдумывает:
— Видно, это возрастные дела, — заключает она.

Сарин письменный стол приткнут к окну спальни. Ей всегда хотелось иметь кабинет, и они с Эдом надеются через несколько лет переделать в кабинет одну из спален. Дети разъехались по университетам — одна из дочерей в медицинской школе, — так что перестройка им не по карману. Сара с Эдом ходили на моноспектакль «Своя комната», и уже на выходе из театра Саре пришло на ум, что у Вирджинии Вульф не было детей. Ее же письменный стол завален бумагами, и ее, и Эда, банковскими отчетами, которые она никак не удосужится заполнить, оплаченными счетами, номерами «Райтерс дайджест», «Поэтс энд райтерс мэгэзин», номерами бюллетеня «Шаарей Цедек», которые она издает. Сара — вашингтонский внештатный корреспондент нескольких еврейских общенациональных газет, еще она рецензирует книги. Она сидит за столом и думает, что для своей работы времени у нее почти не остается. Она написала роман, в 1979 году издала его в «Трипенни опера» — о художнице, чье детство и юность прошли в Бруклине и на Лонг-Айленде, и следовало, не теряя времени, тут же сесть за второй роман, но она замешкалась и жалеет об этом — теперь она не способна на рывок. Пишет она и стихи, стихи ее, пожалуй, слишком старомодны для современного читателя. Игрой слов и сложной рифмовкой они ближе к семнадцатому веку, чем к Джону Эшбери. Находясь под влиянием Донна, Марвелла и Херберта, трудно писать о том, как она рожала, о бар-мицве сына, Йом Кипуре. Несколько лет назад она собрала стихи и послала их своему деверю, Генри, у того в Оксфорде маленькое издательство. Однако Генри в ответ написал, что Сарины стихи, хотя и безусловно «выдающиеся», не вполне вписываются в то направление, в котором «Экинокс» намерен развивать свои серии. Она до сих пор не может взять в толк, почему даже Генри с его любовью к викторианской мебели, книгам и переплетам XVIII века, старинному фарфору и пухлым романам — персонажа во всех своих проявлениях чуть ли не барочного — тем не менее восхищают стихи ловкие, гладкие, минималистские, организованные по принципу современных приборов. Она включает компьютер, но тут звонит телефон.

— Сара? — говорит Эд. — Привет. Послушай, мы попали в переплет. Она уже выложила двадцать тысяч за госпитализацию. Госпитализация и оздоровительная программа покрыты, но тысячу шестьсот за консультации Клейна они отказываются покрыть.
— Что это значит?
— Они говорят, что консультации они покрывать не намерены. Мы оспариваем счет, так что…
— Как она? — спрашивает Сара.
— Не так чтобы. Плохо ориентируется, ослабела. Исхудала. — Он вздыхает. — Сара, как только я приехал, мне стало ясно: вот оно. Дальше обманывать себя нельзя: она не может оставаться здесь одна. Придется взять ее домой.
— К себе? Ты это имел в виду?
— Ну да, нам придется привезти ее обратно в Вашингтон.
Сара задумывается.
— Я могу отменить занятия в четверг, — говорит она. — Постараюсь прилететь завтрашним рейсом.

Сара и Эд сидят в кабинете доктора Стивена Клейна. Саре эта сцена смутно напоминает разговор в кабинете заместителя директора школы Вудро Вильсона об успеваемости их сына Бена.
— Видите ли, каждый день пребывания Розы здесь я консультировал ее как минимум час, и это были частные консультации, — сообщает им доктор Клейн.
— Вы имеете в виду те консультации, когда вы… Кстати, в чем именно они заключались?
— Я слушал ее. Разъяснял ей, чем грозит лекарственная зависимость, в чем опасность привыкания…
Эд обрывает его.
— Я знаю одно: моя мать ужасно выглядит, она исхудала, вы ее довели.
Доктор Клейн качает головой.
— Вспомните, вы не видели ее по меньшей мере полгода. К тому же она отходит после колоссальной передозировки.
— Колоссальной передозировки! — Эд вспыхивает. — Так вот как вы запугиваете своих пациентов? Послушайте, моей матери восемьдесят семь. Применять к ней вашу шоковую терапию недопустимо. Вы определили ее в одну программу со сворой несовершеннолетних наркоманов. Я полагал, мы живем в эпоху мультикультурализма, обоюдного уважения, внимания к личности. А вам, вам лишь бы с плеч долой: вы отправили пожилую женщину на терапевтический конвейер, не считаясь с ее возрастом, не учитывая, в какой культурной среде она выросла…
— Разрешите кое-что вам показать? — спрашивает Клейн.
Он ставит на видео кассету, включает телевизор.
— Роза, — слышится женский голос, — вы разрешите записать наш разговор на видео с тем, чтобы вы и/или ваша семья могла позже посмотреть эту запись?
— Разрешаю, — отвечает Роза.
Она сидит на больничной кровати, такая маленькая, седая, из ее вены торчит капельница.
— А теперь, Роза, скажите, как вы себя чувствуете, оцените свое состояние по десятибалльной системе, единица означает — очень плохо, десять — очень хорошо.
— Хуже некуда, вот как я себя чувствую, — говорит Роза.
— Но как вы оцениваете свое самочувствие по десятибалльной системе?
— Единица — это очень хорошо?
— Единица — это очень плохо, десять — очень хо­рошо.
— Десять — очень хорошо?
— Верно.
— А очень плохо — это сколько?
— Единица. Роза?
— Единица, единица.
Сара не может сдержать улыбки, Эд, напротив, взрывается:
— Прошу, прошу немедленно выключить это!
— Почему? — спрашивает Клейн.
— Потому что нам надо поговорить.
— Эд, я все понимаю, но мне кажется, эта запись имеет непосредственное отношение к нашему разговору.
— Возможно и так. Тем не менее я не намерен смотреть, как мою мать подвергают допросу, вы меня поняли? Это ужасно.
— Лекарственная зависимость тоже ужасна. К тому же освободиться от нее крайне сложно, и вам, я полагаю, следует всерьез задуматься об этом — не сейчас, а позже, сейчас вы слишком расстроены. И еще, я думаю, вам следовало бы записаться на семейную консультацию, это очень поможет Розе, да и вам.
— Б-г ты мой, — взвивается Эд.
— Вы, я вижу, раздражены, — увещевает его Клейн.
— Еще как.
— Нет-нет, речь не обо мне, я не то имел в виду. У вас конфликт с матерью. И дело тут совсем не во мне.
— Именно в вас, — не сдается Эд. — В вас и в вашем неверном диагнозе, в вашей неспособности наладить прием лекарств пожилой пациенткой, не говоря уж о том, что вы навязали ей решительно неподходящую программу лечения.
— Это… это серьезное обвинение, — говорит Клейн. — Повторяю: она выбрала эту программу самостоятельно. На всех бумагах стоит ее подпись.
— Можете отдать все бумаги мне, отныне лечить ее будете не вы, — отрезает Эд.
— Буду рад передать вам ее бумаги, как только вы уладите все вопросы с ее счетом. Знаю, вы обеспокоены, понимаю, вы расстроены, но, уверяю вас, я лечил Розу как можно лучше, в меру моего понимания, и при этом, не скупясь, тратил на нее свое время. И, прошу заметить, я не включу в счет наше сегодняшнее собеседование.
На этих словах Эд встает, разворачивается, вылетает из кабинета, проносится через приемную и выскакивает в дверь.
Сара устремляется за ним, но у стола регистраторши Клейна задерживается:
— Вы принимаете «Визу»? — спрашивает она.

После чего Эд и Сара три дня разбирают и упаковывают Розину квартиру в Венисе. Они звонят в «Гудвилл», в несколько еврейских агентств — пытаются отдать посудомойку, сушилку и кое-что из громоздкой мебели.
— Весьма знаменательно, знаешь ли, — говорит Эд. — Теперь, чтобы отдать свои вещи, приходится платить.
— А как же иначе, — говорит Сара. — Им же нужно пригнать грузовик. Нужно разобрать вещи.

И перед ее глазами встают склады, где всё, что туда свозят, распределяют по разным кучам: В РЕМОНТ, МЕТАЛЛОЛОМ, В СМИТСОНОВСКИЙ. Сортировочная станция, нечто вроде оздоровительного центра в Санта-Розе? Теперь, когда Роза вернулась домой, она выглядит гораздо лучше. Конечно, она еще очень слабая, исхудавшая, но она посвежела, глаза у нее блестят. В квартире дым коромыслом. Она едет домой со своим дорогим сыном и невесткой, ей больше не будет одиноко. Рабочие упаковывают ее фарфор, хрустальные ликерные рюмочки, она отдает распоряжения. Ее умчат на новое место, она начнет новую главу, а уж что она любит — так это начинать заново. Но на Эда и Сару страшно смотреть. Расхристанные, измочаленные: надо думать — столько паковать, заполнять бумаги, мотаться туда-сюда. Каждый вечер они тащатся в мотель «Морской ветерок», там падают на кровать, у них болят все мышцы. Окна в мотеле забраны решетками, в ванной белые полотенца такие крохотные, точно их назначение никак не утилитарное, а чисто символическое. Мотель этот они выбрали, потому что он недалеко от Розиной квартиры, однако у него обнаружилось еще одно преимущество. Заплатишь пятьдесят центов — и кровать вибрирует, а боль в натруженных спинах отступает. День кончился, они пытаются расслабиться, лежат навзничь, скармливают счетчику четвертаки, смотрят Си-Спэн.

На третий их вечер здесь они лежат на вибрирующей кровати навзничь, смотрят «Премьер-министр отвечает на вопросы», и Эд говорит по телефону с братом Генри:
— Разумеется, секретер мы отдадим, — говорит Эд. — Крупная мебель пойдет «Хадассе». Так распорядилась мама. Что? Что? — Он поворачивается к Саре: — Он говорит, что хочет этот секретер.
— Так пусть переправит его в Англию, — отвечает Сара.
— Замечательный секретер? Ну, ладно. Я бы сказал недурной, но замечательный — вот уж нет. Хочешь переправить его в Англию — ради Б-га…Что? Ты что, спятил? Куда, интересно, мы его поместим — в О.К.? — Он следит за реакцией Сары.
— Раз секретер ему так нужен, может переправить его в Англию, — говорит Сара.
— Что? Не слышу, — перекрывая ее голос, кричит в трубку Эд. И снова поворачивается к Саре: — Генри говорит: как только мама окажется в Вашингтоне, она его хватится. Возможно, сейчас она и хочет его отдать, но потом его хватится. Как и ламп с абажурами из шелковой чесучи.
— Не исключено, что он прав, — говорит Сара. — Позже она их хватится.
— Генри, за последние пять лет ты хоть раз видел эти абажуры?
— Эд, может, нам стоит нанять контейнер и отправить все это в О.К.?
— Что ты сказала? — спрашивает Эд. Она повторяет. — Ладно, согласен. — Он передает ей трубку: — Вы обговорите все с Генри, а я приму экседрин.
Он берет с пластиковой прикроватной тумбочки еще пару четвертаков и ловко — сказывается опыт — отправляет счетчик в изголовье.
А Генри, не зная, что трубка перешла к Саре, говорит и говорит:
— Что до ковров, переправлять их не имеет смысла. Они, если хочешь знать, отнюдь не китайские. Их спокойно можно отдать, а вот лампы — не пройдет и трех-четырех лет — станут антиквариатом, а уж абажуров из шелковой чесучи и сейчас днем с огнем не найдешь. Их просто больше не производят.

Первое занятие после возвращения домой Сара проводит как в тумане: временной перепад не прошел бесследно. Уезжая, она дала студентам задание «написать мидраш о переходе через Чермное море в жанре, в котором на семинаре вы себя еще не пробовали». И теперь, слушая студентов, она находит, что результат довольно пестрый. Мишель представила рассказ о еврейской девушке, влюбленной в египтянина, та видит, как море поглощает ее возлюбленного вместе с конем и колесницей. Поэтому она, конечно же, отказывается присоединиться к Мириам и другим женщинам, которые перешли море, спаслись и теперь, ликуя, танцуют и поют. А слагает свою песнь и поет ее в одиночестве в пустыне. Брайан написал эссе, состоящее исключительно из вопросов, гипотез и тестов в подлинно мидрашистской традиции. Начинается оно так:

Мне непонятно, почему в Торе говорится, что Г-сподь, невзирая на мольбы Моисея, ожесточил сердце фараона. Почему Г-сподь хотел отяготить жизнь израильтян, если Он был на их стороне? Было ли это испытанием? Или это некая метафизическая метафора? Мне, как человеку философского склада, верным представляется второе предположение. Я полагаю, что эти пассажи в древних писаниях имеют целью побудить нас задаваться вопросами о свойствах человеческого фактора и его взаимодействии с Б-гом как историческим деятелем в мире.

После седьмой — всего-навсего — страницы эссе Дебби переводит глаза на Сару и, как у нее водится, без церемоний брякает:
— И где тут креатив?
Сару берет досада.
— Давайте дадим Брайану закончить, — говорит она.
— Извиняюсь, — буркает Дебби.
Когда очередь доходит до Иды, она мотает головой.
— Прошу прощения, — говорит она. — Я не выполнила задание. Так и не придумала, о чем бы написать.
— Будьте раскованнее, не загоняйте себя в рамки, — советует Мишель.
— Со мной тоже так бывает: заколодит, и всё тут, — говорит Дебби. — А вы не пробовали обратиться к коллективному разуму?
Что касается Дебби, то она представила автобиографию священной кошки фараона.

Мои зеленые глаза видели триста поколений. Лоно мое — Верхний Нил, отец мой — Нижний Нил, старшая моя сестра — Великий Сфинкс, он поведал мне все загадки человека.

Когда Дебби кончает читать, Сара кивает.
— Очень неожиданно и завораживающе, — говорит она.

Как же ей все опротивело. Розу поместили в комнату, где раньше жила их дочь Мириам. Сара показывает Розе разные жилые комплексы. Каждый день везет ее смотреть то один, то другой, и каждый день Роза уверяет, что жить там ни в коем случае не сможет и, если ей где и хорошо, так только в кругу семьи.
— Я вот что думаю, — обращается к Саре Мишель, — не могли бы вы задать нам не мидраш, а что-нибудь другое. Вот мне, например, трудно все время привязывать мои чувства к Библии.
— Трудно — не то слово, — вторит ей Дебби.
— А нельзя ли нам написать рассказ из современной жизни? — спрашивает Мишель.
А Ида присовокупляет:
— Мне бы очень хотелось прочитать ваш мидраш, не могли бы вы принести его на семинар?
— Вам приводилось написать мидраш? — спрашивает Брайан.
— Да, помнится, я когда-то написала мидраш, — говорит Сара. — Пожалуй, можно было бы его отыскать. Однако творчество, хочу вам напомнить, — это труд, труд нелегкий, и ограничения идут художнику на пользу. А теперь перейдем к следующему заданию, в нем я предлагаю не употреблять слова «я», вот какое в нем будет ограничение.
— Вот те на, — взвывает Дебби.
— А «меня», можно употреблять «меня»? — спрашивает Мишель.
— Ну а все другие местоимения можно? — это уже Брайан.

Сара готовит на ужин гамбургеры, и за стол они садятся втроем — Сара, Эд и Роза, Роза ест только булочку, зато на тарелке, с ножом и вилкой.
— Тебе, как я понял, не понравилась «Елена», — обращается Эд к матери.
— Оснащен этот комплекс просто великолепно, — говорит Сара.
— Ма, и впрямь великолепно? — спрашивает Эд.
— Холод, — говорит Роза.
— Как так? Ты же сказала, что кондиционирование превосходное? — говорит Сара.
— Я о тамошней обстановке, там тебя просто охватывает холод. Учрежденческая обстановка.
— Так это и есть учреждение, — говорит Эд.
— Вот именно, и это не дом для меня.
— У них замечательный плавательный бассейн, — сообщает Сара.
— Я не плаваю, — осаживает ее Роза.
— И у них подают автобусы на все спектакли в Центре Кеннеди.
— И ты могла бы ходить на симфонические концерты, на балеты, ма. Ну и в театр.
— Мне там не понравилось, — говорит Роза.
— Что тебе там не понравилось? — вопрошает Эд.
— Люди. — Роза вертит пальцем у лба. — У них не все дома.
Сара качает головой.
— Милейшие люди. Культурная обстановка.
— Ты видишь то, что хочешь видеть, — не сдается Роза.
Эд под осуждающим взглядом Сары тянется за вторым гамбургером.
— Ма, твою мебель привезут со дня на день. Нам необходимо тебя пристроить.
— Знаешь, у них каждую неделю концерты камерной музыки, — сообщает Эду Сара.
— Послушай, ма, знаешь, что я тебе скажу, — говорит Эд. — Что, если нам с Сарой перебраться в «Елену», а тебе остаться здесь? Как тебе такой вариант?

После ужина Сара садится за стол. Пытается писать, очередную рецензию давно пора было сдать, но ей не до того. Слишком она устала, слишком много мыслей роится в голове: она понимает, что им с Эдом необходимо пристроить Розу в тот ли иной ли жилой комплекс, иначе ни о какой работе не может быть и речи. Им тяжело наседать на Розу, но по-доброму она не уедет. Скандала не миновать. Эд будет терзаться. Она понимает, что с семинаром дело швах. Студенты в этой группе не сработались. Обсуждение не складывается. Одни язвят, другие отбиваются. Что-то не срослось. Сегодня она сказала, что когда-то написала мидраш, но куда он запропастился, не знает. Она написала коротенькое эссе про библейскую Сарру и про то, что она сама чувствует, став матерью. Она берет с полки Библию короля Якова, она задала читать ее, а также «Искусство библейской поэзии» Роберта Альтера и «Писать без учителей» Питера Элбоу, и раскрывает Бытие, 21. Читает: «И призрел Г-сподь на Сарру, как сказал; и сделал Г-сподь Сарре, как говорил. Сарра зачала и родила Аврааму сына в старости его во время, о котором говорил ему Б-г».

Она переводит взгляд туда, где Сарра говорит, что имя ребенка Исаак, потому что «смех сделал мне Б-г; кто ни услышит обо мне, рассмеется». Она смотрит на эти слова и понимает их совсем не так, как прежде. Ей пятьдесят шесть, у нее четверо взрослых детей, и ей ясно, что она не очень-то схожа с библейской Саррой в этом плане. Она не родила в старости. И бесплодие — никак не ее проблема. И алкала она не ребенка. Известности — вот чего она алкала, алкала, чтобы мир читал ее. Вот о чем она мечтала еще со школы, когда открыла Джона Донна и — неожиданно и потаенно — поняла, какая она умная: ведь она, точно взломщик, нашла отмычку к его каламбурам и скрытым пружинам его поэзии. И когда она писала в колледже эссе, все ее мысли были о том, как стать вровень с Шекспиром, притом не подражая ему. Когда ее причислят к блистательному сонму поэтов и драматургов, по преимуществу елизаветинцев, чьи фигуры в струящемся мареве являлись ей в бытность ее в Квинс-колледже. Свою магистерскую она написала по литературе об Эмме Лазарус , но не о том стихотворении, что на статуе Свободы, а о главных и забытых ее пьесах в стихах и поэмах.

Однако времени на то, чтобы воспарять, не хватало. Время уходило на малышей, на карьеру Эда. Профессора предупреждали ее, что докторская, если она решится защититься, потребует и много времени, и жертв. А один старый хрыч даже пытался ее остановить: мол, если она защитится и получит место на кафедре, то перебежит дорогу какому-нибудь мужчине, талантливому и вдобавок обремененному семьей. Остановить ее он, конечно, не остановил. Но она и сама сообразила, что защититься будет не так-то просто. А получить работу еще сложнее. И сочла, что не стоит и пытаться. По правде говоря, беспокоиться из-за успехов Эда было легче. Тут провал не грозил.

Славы — вот чего она желала, славы, не занятий в Еврейском общинном центре; желала писать блистательные стихи и чтобы их знал весь мир, а не только друзья и родственники. Ей было тринадцать, когда она, валяясь на кровати в родительском доме, читала «Гамлета» и хотела писать не хуже Шекспира. А теперь ей за пятьдесят, и явись ей во сне Г-сподь и скажи: «Ты достигнешь всего, чего желала», она бы, разумеется, рассмеялась. А явись из Нью-Йорка ангел или там литагент и скажи: «Сара, ты напишешь великий роман, бестселлер. И не какую-нибудь дешевку, а хорошую книгу, мудрую и прекрасную, причем такую, что руки чешутся снять по ней фильм» — она бы рассмеялась, громко, во всеуслышание, а телефон литагента тем не менее записала бы, мало ли что. Ну а пока у нее есть рецензии, семинар, дети, свекровь. Она встает из-за стола. Ни о чем из этого она так и не написала, а значит, на следующем семинаре ей нечего будет дать студентам как образец. Можно, конечно, сказать, что она поискала мидраш в своих бумагах и не нашла. А можно и сказать, что им важно, так она считает, обрести свой голос, вот почему она не хочет ориентировать их на свое эссе: вдруг это помешает им выработать собственный стиль.

— Стук, стук, — слышится из-за двери Розин голос.
— Да-да. Входи, — отзывается Сара.
Роза отворяет дверь.
На ней розовый стеганый халатик, тапочки под цвет.
— Сара, золотко, у вас есть книги? Все мои книги запаковали, а у вас я книг не нашла.
— А. Разумеется, у нас есть книги. Внизу, — и добавляет, мысли ее при этом где-то витают: — Какую книгу тебе хотелось бы прочитать?
Роза задумывается.
— Я люблю трилогии, — отвечает она.
— Знаешь, у нас, по-моему, всего одна трилогия — «Архипелаг ГУЛАГ», он стоит у Эда.
— Это роман?
— Увы, нет.
— Эд совсем не читает романов. А романы у вас есть? Я всякие романы люблю, кроме очень тяжелых. Про семью, ну и про любовь. И хорошо написанные, это обязательно.
Что-то подмывает Сару полезть в стенной шкаф за ящиком, где хранятся экземпляры ее книги.
— Роза, почему бы тебе не прочесть вот этот роман?
— «Ирисы», «Ирисы». — Роза погружается в раздумье. — Ах да, это же твоя книга. Сара Марковиц. Я ее читала. Ну как же. Конечно, читала. Давным-давно. А продолжение ты не написала?
— Нет.
— Ты должна написать продолжение.
— Видишь ли, я пока не придумала, как ее продолжить.
— Напиши про следующее поколение, — с ходу советует Роза.
— Почему бы тебе не перечитать ее, ты могла бы дать мне совет.
Роза берет книгу, и они спускаются вниз, в прежнюю комнату Мириам. Сара как бы невзначай упоминает, что в «Елене» есть и литературный кружок, где обсуждают книги.
Роза трясет головой.
— Я там жить не смогу.
— Но ты же знаешь, твои вещи вот-вот прибудут. Секретер сюда не войдет.
Роза обводит глазами тесную спаленку, прикидывает, куда бы поместить секретер.
— Мог бы войти, — говорит она. — Но если взгромоздить одно на другое, будет некрасиво.

Такого Сара никак не ожидала. У нее блеснула надежда. Дом возвращается к ней, Роза отправляется в «Елену». Ей, разумеется, еще невдомек, что вскоре она будет три недели кряду гоняться за новыми абажурами из шелковой чесучи, часами торчать в мастерской неподалеку от аэропорта — смотреть, как рабочие набивают полиуретаном повышенной плотности Розин диван. Но сейчас ей рисуются свободные вечера, пустые комнаты. И что такое невнятные литературные мечтания по сравнению с этим?

Перевод с английского Ларисы Беспаловой