Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Одесса, водка и какао
Виктор Бейлис  •  18 августа 2011 года
Такое ослепительное начало знакомства с Одессой было почти чрезмерным, и я, улыбаясь, прошел в квартиру, куда родственники несли блюдо с еще пышущей жаром «скумбриёй» – подарком мадам Розы. Все тотчас сели за уже накрытый стол, откупорили бутылку «Мускатного Шампанского», и я стал отвечать на вопросы о московской жизни, прислушиваясь при этом к ни на минуту не прекращающемуся во дворе разговору. К нему присоединялись все новые соседи; то и дело возникало мое имя.

О детстве

Одесса из бабушкиных рук

Встреча с неизвестными родственниками

Я долго собирался в Одессу. Уже давно я придирчиво вглядывался в рассказы одесских писателей, не слишком доверяя цветастому местному колориту. Мне казалось, будто кто-то нарочно запустил механизм изготовления этих, что и говорить, уморительных, соблазняющих своей яркостью этнографических картинок. Где нынче сыщешь таких остроумцев с певучими интонациями идиша? Им и евреи-то больше не владеют, не говоря уж об украинцах. Да и на знаменитом Привозе вряд ли встретишь теперь не вполне обрусевшего грека или турка, который изъясняется на красочном волапюке.

В общем, я не ожидал найти в городе следы Бабеля, хотя, наверное, разочаровался бы, если бы вовсе не сумел увидеть хоть что-то похожее на «одесскую литературу».


Родители созвонились со своими родственниками в Одессе (я лишь с большим трудом осознал, что это, в конце концов, и мои родственники тоже), и те сказали, что, конечно же, с радостью примут у себя «дорогого Витеньку», которого мечтают увидеть: «говорят, он так похож на покойного Мишеньку» (дедушку по материнской линии).

На вокзале я был встречен «дядей Мозей» и «тетей Фаней», которые, обняв меня и поохав («он-таки вилитый Миша»), а также показав вход на рынок («это наш Привоз»), усадили меня в машину и отвезли – «тут недалеко, улица Воровского». Машина остановилась у больших металлических ворот, через которые все прошли во двор четырехэтажного дома с длинными балконами. Выйдя на них с лестничной площадки, можно было попасть в комнаты. «По крайней мере, коммунальные здесь, кажется, только балконы, а не квартиры», – удовлетворенно подумал я.

– Это он? – спросила у тети Фани с балкона толстая баба в трусах и необъятном – соответственно его содержимому – лифчике. – Это и есть ваш красавец Витюша? Ну, я вам скажу: таки да! Пусть молодой человек подойдет к тете Розе, тетя Роза уже лет тридцать не обнимала такого Аполлона.

– А кто был мой предшественник? – тихонько поинтересовался я.

– Уже не беспокойся: соперников у тебя больше нету, – ответил дядя Мозя.

Тогда я стал спрашивать, должен ли я и впрямь подвергнуться лобзаниям полуголой и совершенно чужой тети Розы.

– Ай, шо тебе стоит? Сделай даме удовольствие. Тем более нам идти ее балкон – так и так не обойдешь.

– Иди-иди, фармазон, – подбадривала меня мадам Роза, – не бойся: об меня не ушибешься, – всколыхнула она тем многим, что у нее колыхалось.

Вопреки опасениям, объятия получились милыми и уютными. От тети Розы пахло чем-то неизъяснимо вкусным и домашним – печеными «синенькими», как зовут в Одессе баклажаны, жареной «скумбриёй», орехами и еще чем-то пряным.

– Enchanté de vous voire, Madame, - в смущении пробормотал я.

– Смотри, он знает обхождение, ви можете гордиться: этот фармазон – не только Аполлон, он еще и Наполеон. Подождите, я сейчас принесу жареной рибки – ты слышишь этот запах, Витя? Этот запах знает вся Одесса, и так жарит рибку только мадам Роза – это тебе скажет любой капцан.

– Мадам Роза уже съела сегодня рибку, – вмешался из окна сардонический мужчина, – а сичас мадам Роза хочет на шо-то сесть. Витя, усади тетю Розу, и тебе тоже достанется рибка.

– Цыц! – прикрикнула Роза. – Не обращай внимания, Витя, этот байструк – он маляр: он знает не только как положить краску, но и как вогнать в нее молодого человека. Мажь свои стены, босяк!

В такси

Я еще должен рассказать о том, как мы брали от вокзала такси.

Дело в том, что нас было на одного человека больше, чем посадочных мест в машине, хотя, ввиду особой миниатюрности одной из пассажирок, которую любой из мужчин мог посадить к себе на колени, мы смели рассчитывать, что водитель не откажется нас взять. Мы спросили, можно ли нам всем разместиться в салоне.

- Можно, – ответил таксист, но так раздумчиво, что мы поняли: конец предложения еще последует, но как он соотнесется с его началом, - неясно.

- Можно, – повторил шофер после многоточия и добавил уже другим тоном: – Но я рискую.

- За риск плата отдельная, - пообещали мы, и таксист решительно включил счетчик.

По дороге мы с родственниками не могли перекинуться словечком, потому шо водитель все время шо-то хотел сказать. В какой-то момент он резко затормозил машину и стал ехать со скоростью пешехода рядом с потным бегуном, который бежал трусцой в трусах по проезжей части. Таксист заглянул ему в лицо и убедительно произнес:

- Куда ты бежишь, дурак, садись на вагон!

Спортсмен не отвечал и даже не посмотрел в сторону автомобиля. Тогда водитель рванул машину и, обращаясь к нам, как к единомышленникам, сказал:

- В наш век универсального прогресса, так он бежит.

Это его как-то оскорбляло.

Когда мы доехали и выгрузились, я спросил:

- Сколько с нас?

Таксист очень заскучал и, сделав ленивый жест в сторону счетчика, разъяснил:

- Тут есть адская машина.

Я посмотрел на счетчик и робко сказал:

- Но ведь вы хотите больше?

- Ну так дайте мне больше! – последовал энергичный ответ.

Я не обидел водителя.

Первое знакомство с городом

Такое ослепительное начало знакомства с Одессой было почти чрезмерным, и я, улыбаясь, прошел в квартиру, куда родственники несли блюдо с еще пышущей жаром «скумбриёй» – подарком мадам Розы. Все тотчас сели за уже накрытый стол, откупорили бутылку «Мускатного Шампанского», и я стал отвечать на вопросы о московской жизни, прислушиваясь при этом к ни на минуту не прекращающемуся во дворе разговору. К нему присоединялись все новые соседи; то и дело возникало мое имя.

В юности я сильно раздражался еврейской родней, ее осведомленностью в деталях моей биографии, ее желанием все обсуждать на расширенном до невообразимых размеров семейном совете, ее участливостью, которая представлялась скорее бесцеремонной настырностью и навязчивостью, ее комическим акцентом, наконец. Я не то чтобы стыдился всего этого местечкового клана, охотно пародируя его перед своими русскими друзьями, для которых сценки, воспроизводимые мною, были экзотическими пряностями, но утомлялся и тяготился необходимостью общения с далекими для меня людьми. Они брались распоряжаться моей жизнью, в то время как я и ближайшему человеку не хотел бы этого доверить. Я страшился, что в Одессе родственники отыграются за всю мою былую отчужденность и вконец пригнетут меня беззастенчивым вмешательством в мою личную «сфэру», как я деланно высокопарно произнес это про себя, чтобы снизить в своих глазах свои же опасения. Здесь же, увидев, что круг заинтересованных лиц даже шире – и насколько! – ожидавшегося, я неожиданно успокоился, почувствовал себя устроенным домашним баловнем и с полным благодушием втянулся в беседу на темы, которые никогда не почитал хоть сколь-нибудь любопытными.

Дядя Мозя и тетя Фаня сообщили, что гости, желающие повидаться со мной, званы на завтра, а сегодня мальчик может быть предоставлен сам себе и пусть делает, что хочет: осматривает город, идет на первую встречу со «свободной стихией» – на любую станцию Большого или Малого Фонтанов, а если пожелает, то дядя или тетя будут сопровождать его и служить ему гидом. Я обрадовался возможности погулять по городу, о котором знал лишь понаслышке (поначитке), от услуг экскурсовода отказался, спросив лишь, как пройти на Дерибасовскую, а также на «угол Греческой и Преображенской», добавил я неуверенно, вспомнив, что бабушка в своих рассказах часто упоминала именно этот угол. Впрочем, все старые одесситы в разговорах между собой непременно упоминали если не этот, то какой-нибудь другой угол. У меня сложилось убеждение, что история города происходила либо на Потемкинской лестнице, либо у памятников Пушкину и Ришелье, либо же на углу двух улиц или на пересечении улицы с бульваром.

Стоял тот замечательный год, когда партия и правительство во главе с Никитой Сергеевичем Хрущевым почти все свои силы бросили на борьбу с абстракционизмом. Должно быть, по этой причине вся Одесса была покрыта изречениями вождя об искусстве, подлинном и мнимом. При этом одесские художники и дизайнеры, получившие от обкома партии заказ на оформление плакатов с высказываниями, написали афоризмы на деревянных стендах таких форм и окраски, которые немедленно вызывали в памяти образцы именно абстрактной живописи. Говори, говори, Никита Сергеевич!

Я увидел, как из двух палаток выходят одновременно киоскерши и решительно закрывают (в рабочее время) свои торговые точки для выяснения отношений, причем разборка начинается словами:

– И изменщица ты, и фармазонщица, и мамочку свою ты убила!

Как жалел я потом, что не остановился вместе с другими ротозеями, чтобы вникнуть в детали этой распри между двумя продавщицами! Но мне не терпелось в этот день хотя бы бегло осмотреть центр города, поглядеть на здание «второго в мире по красоте» оперного театра (первый, как утверждают, и многие считают, что утверждают неверно, – находится в Вене). Я хотел также побывать в порту и спуститься по Потемкинской лестнице. Все это я и исполнил, заговаривая с прохожими, чтобы выяснить дорогу, и тотчас забывая при этом, кто кого расспрашивает и о чем, потому что людям хотелось знать, откуда и к кому я приехал, по какому адресу я живу в Москве и шо нового в столице, а также, куда и почему я спешу, так как, по их мнению, спешка на свою голову очень осложняет жизнь. Когда же я действительно перестал торопиться, сочтя свои сегодняшние планы выполненными, был уже поздний вечер, и я остановился у витрины ресторана, чтобы послушать, что и как играет оркестр, под который танцуют веселые и потные одесситы. Рядом стояла женщина с крашеными в рыжий цвет волосами, которая с еще более жадным, чем у меня, интересом наблюдала происходящее за стеклом. Так мы молча стояли довольно долго, слушая местного Грапелли, когда, наконец, в паузе между танцами дама обратилась ко мне, словно продолжая беседу:

- И ви знаете, там есть одна пара, так они уже совсем не молодые!
- Да, вы тоже это заметили? - освоил я манеру разговора.

Надо было, конечно, продолжить диалог, но я не привык так интенсивно, как пришлось в этот день, общаться с незнакомыми людьми, почувствовал сильную усталость и почел за благо вернуться на улицу Воровского.

В полном соответствии со стереотипом одесских событий, на пересечении двух улиц (то есть на углу ...ской и ...ского) ко мне подошла молодая и, как я сразу подумал, «знойная» женщина и тихо спросила:

- Можете помочь человеку?
- Какому человеку?
- А шо, женщина уже не человек?
- А разве уже человек? - грубо пошутил я, подумав при этом, что в Москве я бы такой остроты себе не позволил, а скорее элегантно поинтересовался бы: - А разве уже не ангел?
- Так Организация Объединенных Наций постановила, шоб считать за человека.
- Ах, да-да, конечно, я читал, но плохо запомнил. Так к вашим услугам. Что требуется, чтобы спасти человека? В огонь? В воду? В разбойничье логово?
– А вот сюда, в телефонную будку, - сказала девушка и засмеялась, заметив промелькнувшее на моем лице выражение испуга. - Мне надо поговорить мужским голосом.
- Вы хотите позаимствовать мой голос?
- Вот именно. Там берет трубку жена, понятно? Ну, дважды же два! Надо позвать Женю и отдать мне телефон - все!


Водка и какао

Какао

Летом 1965 года в составе отряда студентов МГУ я ехал в военный лагерь, что в городе Вышний Волочок. В вагон, где нас разместили, никого из посторонних не допускали. Только курсант Панченко, оттопырив и без того детские губы, смущенно, но дерзко, на глазах у всех обнимал прыщавую барышню в плиссированной зеленой юбочке - единственную особу женского пола, которая непонятным образом получила разрешение самого полковника Маслова сопровождать нас до станции Клин. Некоторых умилительная картина затянувшегося прощания влюбленных раздражала, и многие сожалели, что, учитывая либерализм, с каким начальство взглянуло на присутствие плиссированной ткани посреди серого брючного уныния, никто не осмелился припрятать где-нибудь под ремнем штанов бутылочку (рюкзаки-то наши были обысканы, и несколько бутылок конфискованы).

Все поглядывали на счастливчика Панченко (с ненавистью или завистью - все равно) - и вдруг атмосфера слащавости, воцарившаяся в вагоне, была усилена и подкреплена надеждой на получение собственной доли сладости, необходимой для мальчиков, направлявшихся в военную часть. На какой-то из станций к нам стремительно ворвался небольшого росточка человек в белом халате, с чайником в одной руке и бумажными стаканчиками - в другой.

- А вот кому какао! - провозгласил он. - Двадцать копеек.

Он сам подходил к нам, выбирая, кому налить, - всем чайника не хватило бы, - и никто не отказался. Среди избранных был и я (но не Панченко). Теплый сладкий напиток скоро кончился. Продавец взболтал чайник, оглядел курсантов и, направившись ко мне, сказал:

- Тут еще есть остаточки, давай долью - бесплатно.

Протянутый мною стаканчик наполнился до половины. Я поднес его к губам, а заботливый продавец дотянулся до моего затылка и потрепал меня по нему с такой силой, что остывшее какао выплеснулось. С горячей нежностью торговец произнес:

- Евреи любят какао!

Я не знал, любят ли евреи какао, подозревая, что, вероятно, существуют и выродки, которые равнодушно относятся к этому напитку. Но я-то точно любил какао и предположил, что если человек, дольше меня живущий на этом свете, делает подобное обобщение, значит, свои резоны у него есть. Подкупала любовная интонация, с какой была произнесена эта сентенция. Я почувствовал себя защищенным заботой, которую русский народ проявлял по отношению к еврейскому народу - пусть до этого у меня и были какие-то сомнения по этому поводу, вызванные явной неприязнью ко мне самого полковника Маслова.

Курсант Панченко с любопытством поглядел на меня, на секунду забыв о своем несправедливом преимуществе перед нами всеми; в его глазах зажглось остроумие, но он подавил его, очевидно, признавая особое право еврея на дополнительную порцию какао. Он только пожевал инфантильными губами, которыми только что неумело теребил сладкие уста плиссировочки, и сам улыбнулся своей же непроизнесенной шутке. Ох, не знаю, кто из нас кому тогда позавидовал!

Водка

Прибыв в лагерь, мы огляделись в поисках недозволенных радостей.
Первой из них оказалась захваченная кем-то из уже отслуживших в армии курсантов книга «Похождения бравого солдата Швейка» (из местной библиотеки она была предусмотрительно изъята). Как упоительно было находить в этой книге соответствия с нашим армейским бытом, как стремительно расходились словечки - эмблемы той или иной ситуации!

Plaisirs d’amour мы, конечно, тоже искали, но это оказалось самым трудным, ввиду ... невероятной доступности. Дело в том, что Вышний Волочок - не только город незамужних ткачих, но и место ссылки девиантных женщин. По слухам, именно этими телесными созданиями кишели кусты за забором нашей части: шла охота на зазевавшихся курсантов, которых в случае отлова определяли в коллективное пользование. (Оцените на этом фоне доброжелательность трудящихся: во время экскурсии на ткацкий комбинат неказистый курсант-очкарик подошел к работнице в цеху, где стояла температура выше пятидесяти градусов и летал пух, забивавший дыхательные пути, и спросил, закашлявшись: «Вы тут не болеете?» - «Та не, я здоровая», - с готовностью и надеждой ответила ткачиха).

С ситуацией за забором были связаны опасности доставания духовной (от слова spiritus) пищи, то есть водки, которая есть всегдашняя радость - не остановимая никакими препонами в ее добыче. Дело в том, что купить флакон можно было лишь за пределами нашего лагеря. Чтобы сделать это, следовало облачиться в тренировочный костюм (в городе патруль), стремглав миновать кусты (по дороге туда и обратно) и у дыры в заборе не напороться на офицера (еще не выпившего и потому злого). Я, в силу своей тучности и неповоротливости, за водкой не бегал. Многим поначалу казалось, что я и не пью.
- Идешь в долю? - как-то спросил меня с брезгливостью уже прошедший армейскую службу пожилой курсант Космодамианский и удивился моему немедленному согласию.
Когда бутылка была доставлена, мне первому предложили отпить, должно быть, полагая что глоток будет не слишком жадным. Я же не отрывался от горлышка, пока не был остановлен воплем:
- Эй, оставь чуток!
На меня смотрели с изумлением. Заливисто хохотал Космодамианский. Он пил последним. Ему досталось меньше всех - по моей вине, - но, по-моему, он не только не был в обиде, но имел вид человека, совершившего счастливое открытие. Я неоднократно слышал потом, как он делился со своими приятелями:
- А Бейлис-то! Даром что еврей, - хороший человек: водку жрет, как родной. (Потом, уже на гражданке, мы с ним часто поддавали).

И я опять чувствовал себя любимцем русского народа. В первый раз, когда я пил какао, меня принимали как выразителя национальных особенностей. Во втором, - когда я не поперхнулся водкой, меня любили за умение отойти от национальных стереотипов, что, кстати, было подтверждено полковником Масловым, который подслушал, как я многоэтажно матерился, промокнув до нитки во время своего ночного дежурства под дождем.
- Освоился! Молодец! - одобрил он и взглянул на меня без уже привычного мне презрения.
À propos, я был выпимши, и полковник Маслов это знал.

О незаслуженной любви

А иногда меня любили потому, что принимали за священника (должно быть, из-за окладистой бороды). Те, кто умел различить семитские черты моего лица (это нетрудно), полагали, что видят перед собой отца Александра Меня, и подходили, чтобы пожать руку, особенно если я в этот момент обсуждал со своим недавно крестившимся другом особенности неофитства. Те же, кто не был специалистом в антропометрии, считали меня священником просто по признаку обросшей физиономии, а иногда и по той причине, что, живя неподалеку от церкви Петра и Павла в Москве, я оказывался на улице, когда прихожане шли в храм.

В какой-то момент мне стало неловко посещать овощной магазин возле моего дома. Стоило приоткрыть дверь, как нетрезвая продавщица с подбитым глазом прекращала скандалить с очередью, которая попрекала ее, что она накладывает исключительно гнилую картошку.

- К нам сегодня пришли? - умильным тоном обращалась ко мне записная грубиянка. - Вам чего положить?
- Моя очередь подойдет, - смущался я, не понимая, чем вызвал такой интерес, и разглядывая кровоподтеки на лице продавщицы.
- Ни в каком разе, - решительно отметала она мою скромность. - Тише, граждане, я всех щас обслужу, вот только вначале батюшку.
- Да не батюшка я, милая, не батюшка, - отбивался я.
- Да уж знаем, знаем, видали, - подмигивала мне продавщица, накладывая тем временем отборнейшую картошку. - А морковочку возьмешь? Ой, я тебе огурчиков щас дам, у меня для тебя огурчики есть.

Я выходил из магазина, нагруженный первосортными продуктами, не отстояв полчаса в очереди, со странно смешанными чувствами. С одной стороны, кто я, если не самозванец, а с другой - я был почему-то горд и почти счастлив, как будто я отчасти и по праву принимаю почести, положенные священнослужителю (это в атеистическом-то большевистском государстве!).

Но это еще не все.

Однажды в трамвае я уступил место старушке, которая, по всей очевидности, возвращалась из храма домой. Усевшись, старушка стала говорить что-то неразборчивое. Я глядел в ее прекрасные голубые глаза и думал, что блаженная разговаривает сама с собой. Но нет, я вдруг осознал, что она обращается ко мне.

- Во храме-то был сегодня?

- Нет, - ответил я и запнулся на том, что хотел добавить: - Нет еще. Но удержался.

- Что так? - продолжала старушка.

Я замялся. Не хотелось ее огорчать.

- Так ты, может, и вовсе в храм не ходишь?

- Только посмотреть, - признался я.

- Так ты нерусский, что ли?

Я несколько напрягся, но признал и это.

- Такой красивый – и нерусский! – посетовала старушка. – Ну, ступай, ступай, - ласково добавила она, заметив, что мне пора выходить.

Еще мемуары:
Лилианна Лунгина. Подстрочник
Виктор Бейлис. О детстве
И вот я врач, и вот военный год
Евгений Левин. Умная вера