Букник публикует отрывок из романа Анжела Вагенштайна — в надежде, что скоро увидит свет сборник, куда войдет это и другие произведения. Роман перевел с болгарского языка Я.А. Голяков.
Я сидел на краю оврага, колодежские поля простирались где-то там внизу, медлительно петляющая речка кокетливо извивалась то туда, то сюда между цветущих вишен и диких слив. Кто не был в Колодеже близ Дрогобыча, не может представить себе эту Божью благодать — с уже тронутыми синевой ржаными полями, зеленью молодого ячменя и желтизной цветущего рапса, с бело-розовыми перинками фруктовых деревцев и как раз над ними — белыми облачками на небе. И точно не знаешь — то ли земля отражает небесную прелесть, то ли Бог, довольный и разленившийся от майского солнца, любуется собственным промыслом, отраженном в великом зеркале Природы. Вдали по тропинке вздымали пыль босоногие и белоногие украинки, узнаваемые по белоснежным косынкам на голове, и ветерок доносил до меня урывками украинскую девичью песню. Их догнала тележка с белой лошадкой, девушки помахали руками, и возница тоже помахал им. По широкополой черной шляпе легко можно было догадаться, что он из наших и, наверное, походя отпустил какую-то соленую шутку, потому что до меня долетел звонкий смех девушек.
Кто-то сел рядом со мной, прервав идиллию. Дядя Хаймеле положил мне руку на плечо:
— Не тужи! — сказал он мне. — Солдатская служба как корь, гланды и коклюш — хоть раз в жизни ими надо переболеть. Закуришь?
Я удивленно посмотрел на него:
— Знаешь же, что не курю.
— Не могу представить себе героя войны, который не коптит! Давай!
Я взял папиросу, дядя Хаймеле долго встряхивал и щелкал своей огромной бензиновой зажигалкой, пока она наконец выдала дымное пламя. Я закурил, закашлялся, и сквозь слезы и дым мы весело рассмеялись.
— Так ты ее любишь или нет? — вдруг спросил дядя.
— Кого? — смутился я.
— Ту, из-за которой отец закатил тебе пощечину.
— Их было две, — сказал я. — Еще одну влепила мне она.
— Ого, — заметил дядя. — Значит дельце-то между вами вовсе не на мази!
— Я об этом даже и не думаю, — сказал я важно. — То было просто так.
— А не должно быть «просто так». Ты уходишь на войну, будешь брать государства и континенты. В покоренных столицах тебя будут встречать и украшать твое оружие цветами очаровательные женщины с пышной грудью...
— Дядя, прошу тебя... — застеснялся я.
— Когда я с тобой разговариваю, не прерывай меня и смотри мне прямо в глаза. Так на чем мы остановились?... Тебя спрашиваю, на чем я остановился?
Я сглотнул.
— На пышной груди.
— Значит так. Я не могу отпустить тебя непосвященным в их теплое ложе. Завтра мы едем в Вену. Это будет моим подарком.
Я засиял.
— В саму Вену?!
Папа, однако, вовсе не сиял, когда тем же вечером сердито заметил:
— Это страшно дорого!
— Тебе всегда все очень дорого, — сказал дядя Хаймеле. — Ведь платить буду я?
Мы сидели вокруг стола и ужинали.
— А откуда у тебя такие деньги, Хаймеле? — полюбопытствовала мама.
— Спрашивают не «откуда у тебя деньги?», а «для чего они тебе?»! У меня достаточно денег, чтобы свозить твоего сына в Вену. Чтобы он увидел нашу столицу, прежде чем на долгие годы увязнет в окопах, — дядя, очевидно, немного увлекся.
— На долгие годы?! — ужаснулась мама. — Ведь война же идет к концу?
— Ты напрочь лишена чувства поэзии как таковой. Это в поэзии так говорят — «долгие годы». Или же, к примеру, «Он позвонил в дверь и прошла целая вечность, прежде чем ему открыли». Ну, сколько, ты думаешь, прошло времени? Две минуты!
Дядя Хаймеле встал и обратился ко мне:
— Завтра, ровно в восемь, заеду за тобой на кабриолете. Наш поезд будет в девять сорок пять, если не опоздает.
Он полез в маленький кармашек на жилете, предназначенный для часов, и, не сознавая в первый момент их отсутствие, по привычке стал похлопывать в поиске их другие карманы, затем немного виновато сказал:
— Потерял, пожалуй.
— Золотые часы?! — воскликнула мама.
— Ну и что, что золотые? — сердито оборвал ее дядя. — Золотые часы не теряются, что ли? Ицик, завтра в восемь!
Он схватил свою шляпу с вешалки, пробормотал традиционное «шалом» и сконфуженно удалился. Мама с папой переглянулись: источник денег на поездку в Вену выяснился.
Мы покачивались в третьеклассном купе, дяде Хаймеле задумчиво смотрел в окно, за которым сплетались телеграфные провода, я немножко дремал, просыпался, озирал заоконные просторы и снова впадал в дремоту. Купе было полно солдат: кто с костылями, кто с перебинтованной головой — очевидно, отпускники. Кто-то спросил дядю, в котором часу мы прибудем в Вену, он любезно потянулся за часами, снова стал их искать, пока не вспомнил, что их уже у него нет, и украдкой взглянул на меня. Я притворился спящим. «Часам к пяти», — сказал дядя.
Я вспомнил о том раввине из поезда на Варшаву, которого молодой сосед по купе спросил, который час. Раввин посмотрел на него, ничего не ответил и, накрывшись своим пальто, заснул. Утром, точно перед прибытием поезда на варшавский вокзал, раввин сказал:
— Вы спросили меня, молодой человек, который час. Сейчас двадцать минут девятого. Прибываем.
— Но почему же вы, уважаемый ребе, не ответили мне вчера вечером?
— А потому, что путь долгий, юноша, и если бы я тебе ответил, ты бы стал со мной разговаривать. Потом спросил бы у меня, не в Варшаве ли я живу и по какому адресу. Затем, слово за слово, между прочим, ты спросил бы, есть ли у меня дочь. В один прекрасный день ты бы заявился ко мне в гости и в конечном итоге попросил руки моей дочери. А я не собираюсь выдавать дочь замуж за человека, у которого даже часов нет!
Я снова посмотрел на милого моему сердцу дядю Хаймле — с этими его густыми кудрявыми рыжеватыми бакенбардами, пиджаком в крупную клетку и стареньким твердым котелком на коленях он вполне мог сойти за почтенного провинциального торговца зерном или скотом, но он таковым не был. На самом деле он был человеком без определенных занятий, которого, однако, всегда переполняли грандиозные проекты, в далекой перспективе обязательно заканчивающиеся переселением в Америку. “Самое трудное, — говорил он, — раз ступить на твердую американскую землю, дальше,— добавлял он — все пойдет как по маслу. Это же тебе не Трускавец, а Америка!» Он крепко рассчитывал на одно нововведение, совершенно неизвестное в нашем крае — электрические пылесосы, чрезвычайно модные там у них, в Штатах. Притащив несколько штук, он объявил, что принимает предварительные заказы, однако никто так ничего и не заказал, причем вовсе не по причине плохого товара, а потому, что в Колодеже в ранние годы моего детства еще не было электричества и только наш дорогой император знал, когда его проведут. Потом дядя раздобыл пятьдесят граммофонов с рупорами наподобие воронок и массу пластинок с немецкими шлягерами. С огромным удовольствием он демонстрировал каждому желающему качество граммофона, и объяснял, что граммофон как таковой повысит общую культуру всего родного нашего края. Он менял пластинки и иголки, люди собирались послушать, похлопывали его, настаивали, чтобы он заводил машинку еще и еще, пока в один прекрасный день у дяди не осталось ни иголок, ни денег на приобретение новых. Не было продано ни одного граммофона, поэтому дядя погрузил весь товар на телегу, которая исчезла в неизвестном направлении. Насколько я помню, единственным настоящим финансовым прорывом была закупка на каком-то военном торге огромной партии одеял. При их покраске произошла ошибка, и вместо казарменного коричневого цвета они получились грязно-фиолетовыми с розовыми пятнами. Дядя распродал их по дешевке. Прошло не так уж много времени, и не без участия швейного ателье «Мод Паризьен» все в Колодеже, близ Дрогобыча, облачились в одинаковые костюмы или кафтаны грязно-фиолетового цвета с розовыми пятнами. Не верю, чтобы эта торговая операция хоть на локоть приблизила дядю к заветным границам Соединенных Американских Штатов. Так что независимо от финансового прорыва с одеялами, дядя скоро снова остался без гроша в кармане, но с головой, по-прежнему полной идей, которые изредка приносили ему банкноту-другую с ужасно малым количеством нулей. В такие дни, когда какой-нибудь наивный посетитель кафе просил у него взаймы, дядя Хаймеле неизменно обещал: «Хорошо, но когда вернусь из Парижа». «Как, — удивлялся тот, — Ты едешь в Париж?» На что следовал немедленный ответ: «Ничуть и не помышляю!»
Наконец по вагону прошел кондуктор и объявил, что поезд прибывает в столицу нашего отечества Вену.