Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Маркус Зузак. Книжный вор. Отрывки из романа (препринт)
17 января 2007 года
«Книжный вор» — недлинная история, в которой, среди прочего, говорится: об одной девочке; о разных словах; об аккордеонисте; о разных фанатичных немцах; о еврейском драчуне; и о множестве краж.

В конце января в издательстве «Эксмо» выходит роман австралийского писателя Маркуса Зузака «Книжный вор». Маркус Зузак родился в 1975 году и вырос на рассказах родителей — эмигрантов из Австрии и Германии, переживших ужасы Второй мировой войны. Австралийские и американские критики называют его «литературным феноменом» и признают одним из самых изобретательных и поэтичных романистов нового века. Зузак — лауреат нескольких литературных премий за книги для подростков и юношества.

<CENTER>* * * КУСОЧЕК ПРАВДЫ * * * У меня нет ни косы, ни серпа. Черный плащ с капюшоном я ношу, лишь когда холодно. И этих черт лица, напоминающих череп, которые, похоже, вам так нравится цеплять на меня издалека, у меня тоже нет. Хотите знать, как я выгляжу на самом деле? Я вам помогу. Найдите себе зеркало, а я пока продолжу.</CENTER>

Мировая пресса о романе «Книжный вор»:

«Книжного вора» будут превозносить за дерзость автора… Книгу будут читать повсюду и восхищаться, поскольку в ней рассказывается история, в которой книги становятся сокровищами. А с этим не поспоришь. — New York Times

Зузак ничего не подслащивает, но ощутимую мрачность его романа можно вынести так же, как «Бойню номер 5» Курта Воннегута — здесь тоже как-то сурово утешает чувство юмора. — Time Magazine

Блистательная причудливая сказка. Превосходная книга, которую вы будете рекомендовать всем, кого встретите. — Herald-Sun

Букник и издательство "Эксмо" представляют вам отрывки из романа. Перевод с английского Николая Мезина под редакцией М. Немцова.



* * * ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА * * *
Улица желтых звезд

Тут никто не хотел задерживаться, но почти все останавливались и озирались. Улица — как длинная переломленная рука, на ней — несколько домов с рваными стеклами и контужеными стенами. На дверях нарисованы звезды Давида. Дома эти — будто какие-то прокаженные. По самой меньшей мере — гноящиеся болячки на израненной немецкой земле.
— Шиллер-штрассе, — сказал Руди. — Улица желтых звезд.
Вдалеке по улице брели какие-то прохожие. Из-за мороси они казались призраками. Не люди, а кляксы, топчущиеся под тучами свинцового цвета.
— Эй, пошли давайте, — окликнул Курт (старший из Штайнеров-детей), и Руби с Лизель поспешили за ним.

В школе Руди настойчиво разыскивал Лизель на каждой перемене. Ему было начхать, что другие фыркают над тупицей новенькой. Он стал помогать ей с самого начала, он будет рядом и потом, когда ее тоска перельется через край. Но он будет это делать не бескорыстно.

* * * ХУЖЕ МАЛЬЧИШКИ, КОТОРЫЙ * * *
ТЕБЯ НЕНАВИДИТ, ТОЛЬКО ОДНО —
мальчишка, который тебя любит.

Раз в конце апреля после уроков Руди с Лизель шатались по Химмель-штрассе, собираясь, как обычно, играть в футбол. Было рановато, остальные игроки пока не вышли. На улице они увидели одного сквернослова Пфиффикуса.
— Смотри, — махнул Руди.

* * * ПОРТРЕТ ПФИФФИКУСА * * *
Хлипкая фигура.
Белые волосы.
Черный дождевик, бурые штаны, разложившиеся ботинки и
язык — да еще какой.

— Эй, Пфиффикус!
Силуэт вдалеке обернулся, и Руди тут же засвистал.
Выпрямившись, старик тут же пошел браниться с такой лютостью, в какой нельзя было не признать редкостного таланта. Его настоящего имени, похоже, никто не знал, а если кто и знал, то им его никогда не звали. Только «Пфиффикус» — так зовут того, кто любит свистеть, а Пфиффикус это явно любил. Он постоянно насвистывал мелодию под названием «Марш Радецкого», и все городские детишки, окликнув его, начинали выводить тот же мотивчик. Пфиффикус тотчас забывал свою обычную походку (наклон вперед, крупные циркульные шаги, руки за спиной в дождевике) и, выпрямившись, начинал изрыгать брань. Тут-то всякая благостность разлеталась в пух и прах, поскольку голос его кипел от ярости.

В этот раз Лизель повторила подначку почти машинально.
— Пфиффикус! — подхватила она, мигом усваивая подобающую жестокость, которой, судя по всему, требует детство. Свистела она из рук вон плохо, но совершенствоваться было некогда.
Старик с воплями погнался за ними. Начав с «гешайссена», он быстро перешел к словам покрепче. Сперва он метил только в мальчишку, но дело скоро дошло и до Лизель.
— Шлюха малолетняя! — заорал он. Слово шибануло Лизель по спине. — Я тебя тут раньше не видел!
Представьте — назвать шлюхой десятилетнюю девочку. Таков был Пфиффикус. Все единодушно соглашались, что они с фрау Хольцапфель составили бы премилую парочку.
— А ну иди сюда! — Это были последние слова, которые услышали на бегу Лизель и Руди. Не останавливались они до самой Мюнхен-штрассе.

— Пошли, — сказал Руди, когда они немного отдышались. — Вон туда, недалеко!
Он привел ее к «Овалу Губерта», где произошла история с Джесси Оуэнзом, и они молча встали, руки в карманы. Перед ними тянулась беговая дорожка. Дальше могло быть только одно. И Руди начал.
— Сто метров! — подначил он Лизель. — Спорим, я тебя перегоню!
Лизель такого не стерпела:
— Спорим, не перегонишь!
— На что ты споришь, свинюха малолетняя? У тебя что, есть деньги?
— Откуда? А у тебя?
— Нет. — Зато у Руди возникла идея. В нем заговорил донжуан. — Если я перегоню, я тебя поцелую! — Он присел и стал закатывать брюки.
Лизель встревожилась, чтоб не сказать больше.
— Ты зачем это хочешь меня поцеловать? Я же грязная!
— А я нет? — Руди явно не понимал, чем делу может помешать капелька грязи. У каждого из них период между ваннами был примерно на середине.
Лизель подумала об этом, разглядывая тощие ножки соперника. Почти такие же, как у нее. Никак ему меня не перегнать, подумала она. И серьезно кивнула. Уговор.
— Если перегонишь — поцелуешь. А если я перегоню, я на ворота не встаю на футболе.
Руди подумал.
— Нормально.
И они ударили по рукам.
Вокруг все было темно-небесным и смутным, сыпались мелкие осколки дождя.
Дорожка оказалась грязнее, чем с виду.
Бегуны приготовились.
Вместо стартового выстрела Руди подбросил в воздух камень. Когда упадет — можно бежать.
— Я даже не вижу, где финиш, — пожаловалась Лизель.
— А я вижу?
Камень врезался в грязь.
Они побежали — рядом, толкаясь локтями и пытаясь забежать вперед другого. Скользкая дорожка чавкала под ногами, и метров за двадцать до конца оба разом повалились на землю.
— Езус, Мария и Йозеф! — заскулил Руди. — Я весь в говне!
— Это не говно, — поправила Лизель, — это грязь, — хотя не была так уж уверена. Они проехали еще метров пять к финишу. — Ну что, ничья?
Руди оглянулся — сплошь острые зубы и выпученные синие глаза. Пол-лица раскрашено грязью.
— Если ничья, мне же все равно положен поцелуй?
— Еще чего! — Лизель поднялась и стала отряхивать грязь с курточки.
— Я тебя не поставлю на ворота.
— Подавись своими воротами.
На обратном пути на Химмель-штрассе Руди предупредил:
— Когда-нибудь, Лизель, ты сама до смерти захочешь со мной целоваться.
Но Лизель знала другое.
Она дала клятву.
Никогда в жизни она не станет целовать этого жалкого грязного свинуха и уж точно не станет сегодня. Сейчас надо заняться делами поважнее. Она оглядела свои доспехи из грязи и огласила очевидное:
— Она меня убьет.
«Она» — это, конечно, была Роза Хуберман, известная также, как Мама, — и она впрямь едва не убила. Слово «свинюха» по ходу свершения наказания звучало без продыху. Роза измесила ее в фарш.

ПРОИСШЕСТВИЕ С ДЖЕССИ ОУЭНЗОМ

Как знаем мы оба, Лизель на Химмель-штрассе еще не было, когда Руди свершил свой детский позорный подвиг. Но стоило оглянуться в прошлое, и ей казалось, будто она все видела своими глазами. Ей почти удавалось узнать себя в толпе воображаемых зрителей. О подвиге ей не рассказывал никто, но Руди компенсировал с лихвой, поэтому когда Лизель наконец решила вспомнить свою историю, происшествие с Джесси Оуэнзом стало такой же ее главой, как и все, что девочка наблюдала сама.

То был 1936 год. Олимпийские игры. Олимпиада Гитлера.
Джесси Оуэнз только что выиграл четвертую золотую медаль, завершив эстафету 4х100 метров. По миру пошли толки о том, что он недочеловек, потому что чернокожий, и Гитлер отказался пожать ему руку. В Германии даже самые отъявленные расисты дивились успехам Оуэнза, и слава о его рекорде просочилась сквозь щели. Никто не впечатлился сильнее Руди Штайнера.
Пока вся семья толклась в гостиной, Руди выскользнул за дверь и двинулся на кухню. Нагребши из печи угля, наполнил им всю невеликость своих горстей.
— Вот! — Руди улыбнулся. Приступим.
Он мазал уголь ровно и толсто, пока не выкрасился в черное весь. Даже волосам досталось.
Руди полубезумно улыбнулся своему отражению в окне, а потом в одних трусах и майке тихонько умыкнул братнин велик и покатил к «Овалу Губерта». В кармане он спрятал пару кусков угля про запас — на тот случай, если краска с него где-нибудь облезет.

В мыслях Лизель луна в тот вечер была пришита к небу. А вокруг пристрочены тучи.
Ржавый велик врезался в ограду «Овала Губерта», и Руди перелез на стадион. На другой стороне он хило затрусил к началу стометровки. Приободрившись, неуклюже выполнил несколько разминочных упражнений. Выковырял в шлаке стартовую колодку.
Дожидаясь своего мига, топтался рядом, собирался с духом под небом тьмы, а луна и тучи наблюдали за ним — пристально.
— Оуэнз в хорошей форме, — повел комментарий Руди. — Возможно, это его величайшая победа за все...
Он пожал воображаемые руки остальных спортсменов и пожелал соперникам удачи, пусть даже и знал наперед. Им ничего не светит.

Стартер дал сигнал «на старт». На каждом квадратном сантиметре вокруг дорожки «Овала Губертa» материализовалась толпа. Все выкрикивали одно. Толпа скандировала имя Руди Штайнера, а звали его Джесси Оуэнз.
Все замерло.
Босые ноги Руди сцепились с землей. Он осязал ее — стиснутую между пальцами.
По сигналу «внимание» Руди принял низкий старт — и вот выстрел пробил в ночи дырку.

Первую треть дистанции все шли примерно вровень, но это было недолго, пока угольный Оуэнз не выдвинулся вперед и не пошел в отрыв.
— Оуэнз впереди! — звучал пронзительный крик Руди, мчавшегося по пустынной прямой прямо в бурные овации олимпийской славы. Он даже почувствовал, как ленточка рванулась пополам на его груди, когда он промчался сквозь нее на первое место. Самый быстрый человек на свете.

И только на круге почета случилась неприятность. В толпе у финишной линии, как ночное страшилище, стоял отец. Ну, точнее, как страшилище в пиджаке. (Уже упоминалось, что отец Руди был портным. На улице его редко видели без пиджака и галстука. В этот раз на нем был только пиджак и незаправленная рубашка.)
— Was ist los? — сказал он сыну, когда тот предстал перед ним во всей своей угольной славе. — Что это за чертовщина? — Толпа исчезла. Подул ветерок. — Я спал в кресле, а тут Курт заметил, что тебя нет. Тебя все ищут.
В нормальных обстоятельствах герр Штайнер был отменно вежливым человеком. Обнаружить, что один из твоих детей летним вечером весь перемазался углем, нормальными обстоятельствами он не считал.
— Парень чокнулся, — пробормотал он, хотя всегда понимал, что если у тебя шестеро, что-то в таком роде обязательно случится. По крайней мере, один должен оказаться непутевым. И вот он стоит и смотрит на этого непутевого, ожидая объяснений. — Ну?
Тяжело дыша, Руди согнулся и уперся руками в колени.
— Я был Джесси Оуэнз.
Сказал он так, будто это самое обычное занятие на свете. И в его тоне даже звучало что-то такое, будто дальше подразумевалось: «Какого черта, разве не понятно?». Впрочем, тон этот пропал, едва Руди заметил, что под отцовскими глазами выструган глубокий недосып.
— Джесси Оуэнз? — Человека того склада, какой был у герра Штайнера, назвать можно очень деревянным. Голос у него угловатый и верный. Тело — длинное и тяжелое, как из дуба. Волосы — как щепки. — И что он?
— Да ты знаешь, пап, — черное чудо.
— Я тебе покажу черного чуда! — И Штайнер схватил сына за ухо двумя пальцами.
Руди сморщился.
— Ай, да больно же.
— Да ну? — Отца больше заботил вязкий угольный порошок, пачкавший пальцы. Да он, выходит, выкрасился везде, подумал отец. Господи, даже в ушах уголь. — Пошли.

По дороге домой герр Штайнер решил поговорить с мальчиком о политике — причем со всей серьезностью. Руди поймет все только через несколько лет — когда уже поздно и ни к чему будет все это понимать.

* * * ПРОТИВОРЕЧИВАЯ ПОЛИТИКА * * *
АЛЕКСА ШТАЙНЕРА
Пункт первый: Алекс был членом фашистской партии, но не
питал ненависти к евреям — да и ни к кому другому, если уж на то пошло.
Пункт второй: Втайне, однако, он не мог не испытывать
какой-то порции удовлетворения (или хуже — радости!), когда
из игры вывели лавочников-евреев, —
пропаганда информировала его, что
нашествие еврейских портных, которые отнимут у него всю клиентуру —
это лишь вопрос времени.
Пункт третий: Но значит ли это, что их надо изгнать
совсем?
Пункт четвертый: Семья. Разумеется, он должен делать все, что
в его силах, чтобы содержать ее. Если для этого нужно быть в Партии,
значит, нужно быть в Партии.
Пункт пятый: Где-то там, в глубине, у него свербело в
сердце, но он велел себе не расчесывать. Он боялся
того, что может оттуда вытечь.

Сворачивая из улицы в улицу, они вышли на Химмель-штрассе, и Алекс сказал:
— Сын, нельзя расхаживать по улицам, выкрасившись черным, слышишь?
Руди заинтересовался — и растерялся. Луну уже отпороли, и она свободно могла идти и вверх, и вниз, и капать на лицо мальчику, которое стало застенчивым и хмурым, как и его мысли.
— Почему нельзя, папа?
— Потому что тебя заберут.
— Зачем?
— Затем, что не надо хотеть стать черными, или евреями, или кем-то, кто... не наш.
— А кто это — евреи?
— Знаешь моего старейшего заказчика, герра Кауфмана? У которого мы тебе покупали ботинки?
— Да.
— Вот он еврей.
— Я не знал. А чтобы быть евреем, надо платить? Нужно разрешение?
— Нет, Руди. — Одной рукой герр Штайнер вел велосипед, другой Руди. Вести еще и разговор он затруднялся. Он еще не ослабил пальцев на ухе сына. Он позабыл, что держит его за ухо. — Это как быть немцем или католиком.
— О. А Джесси Оуэнз — католик?
— Не знаю! — Тут он споткнулся о педаль велосипеда и выпустил ухо.
Немного они прошли молча, потом Руди сказал:
— Просто я хочу быть как Джесси Оуэнз, пап!
На сей раз герр Штайнер положил сыну ладонь на макушку и объяснил:
— Я знаю, сын, но у тебя прекрасные светлые волосы и большие надежно-голубые глаза. Ты должен быть счастлив, что оно так, понятно?
Но ничего не было понятно.
Руди ничего не понял, а тот вечер стал прелюдией к тому, чему суждено было случиться. Через два с половиной года от обувного магазина Кауфмана останется только битое стекло, а все туфли прямо в коробках полетят в кузов грузовика.




ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ГИТЛЕРА, 1940 Г.

Вопреки всей безнадежности Лизель каждый день проверяла почтовый ящик — весь март с заходом далеко в апрель. Все это несмотря на испрошенный Гансом визит фрау Генрих из государственной опеки, которая объяснила Хуберманам, что ее учреждение полностью утратило связь с Паулой Мемингер. А девочка все равно упрямилась и, как вы можете представить, день за днем, проверяя почту, не находила ничего.
Молькинг, как и всю остальную Германию, захватила подготовка ко дню рождения фюрера. В том году при сложившемся положении на фронтах и всех победах Гитлера местные партийные активисты хотели, чтобы празднование вышло особенно достойным. Будет парад. Марши. Музыка. Песни. Будет костер.
Пока Лизель обходила улицы Молькинга, доставляя и собирая стирку-глажку, национал-социалисты копили топливо. Пару раз Лизель своими глазами видела, как мужчины и женщины стучали в двери и спрашивали, нету ли чего такого, с чем, хозяину кажется, нужно покончить или что нужно уничтожить. В «Молькингском Экспрессе» у Папы было написано, что на городской площади состоится праздничный костер, туда придут все местные отряды гитлерюгенда. Костер ознаменует не только день рождения фюрера, но и победу над его врагами и освобождение от уз, которые удерживали Германию со времен окончания Первой мировой.

«Любые материалы с тех времен, — советовали в статье, — плакаты, книги, флаги, газеты — и любую найденную вражескую пропаганду нужно сразу нести в местный штаб НСДАП на Мюнхен-штрассе».

Даже Шиллер-штрассе, улицу желтых звезд, которая еще ждала перестройки, обшарили еще раз напоследок, выискивая что-нибудь, хоть что-то, дабы сжечь во имя и во славу фюрера. Не вызвало бы удивления, даже если бы кое-кто из партийных поехал и где-нибудь отпечатал тысячу-другую книжек или плакатов морально-разлагающего содержания, только ради того чтобы их предать огню.
Все было готово для великолепного 20 апреля. Это будет день сожжений и радостных воплей.
И книжного воровства.

В доме Хуберманов в то утро все снова шло как обычно.
— Этот свинух опять смотрит в окно, — ругалась Роза Хуберман. — Каждый божий день, — не замолкала она. — Ну что ты там теперь высматриваешь?
— О-о, — простонал Папа с восторгом. На спину ему сверху окна свисал флаг. — Надо и тебе взглянуть на эту даму. — Он оглянулся через плечо и ухмыльнулся Лизель. — Прямо хоть выскочить и бежать за ней. Ты ей в подметки не годишься, Мама.
— Schwein! — Мама погрозила Папе деревянной ложкой. — Вот свинья!
А тот продолжал смотреть в окно на несуществующую даму и очень даже существующий коридор из германских флагов.

В тот день каждое окно на улицах Молькинга украсилось во славу фюрера. В некоторых местах, вроде лавки фрау Диллер, окна были рьяно вымыты, флаги новехоньки, а свастика смотрелась как брильянт на красно-белом одеяле. В других флаги свисали с подоконников, как сохнущее белье. Но все же были.

С утра случился небольшой переполох. Хуберманы не могли найти свой флаг.
— За нами придут, — заверила Мама мужа. — Нас заберут. Кто? Они. Надо найти!
Уже казалось, что Папе придется пойти в подвал и нарисовать флаг на холстине. К счастью, флаг все-таки нашелся, похороненный в шкафу за аккордеоном.
— Этот адский аккордеон загораживал мне всю видимость! — Мама крутанулась на пятках. — Лизель!
Девочке доверили честь приколоть флаг к оконной раме.

Ближе к полудню приехали Ганс-младший и Труди — на домашний обед, как они это делали на Рождество и Пасху. По-моему, теперь подходящий момент представить их пообстоятельнее:
У Ганса-младшего были отцовские глаза и рост. Вот только серебро в его глазах было не теплое, как у Папы, — там уже профюрерили. Еще у него было побольше мяса на костях, колючие светлые волосы и кожа, как белесая краска.
Труди, или Трудель, как ее часто называли, была лишь на пару-другую сантиметров выше Мамы. Ей досталась плачевная утиная походка Розы Хуберман, но в остальном она была заметно тоньше. Живя прислугой в богатой части Мюнхена, она, скорее всего, уставала от детей, но всегда умела найти хотя бы несколько улыбчивых слов для Лизель. У нее были мягкие губы. Тихий голос.
Ганс и Труди приехали вместе на мюнхенском поезде, и совсем скоро ожили старые трения.

* * * КОРОТКАЯ ИСТОРИЯ О * * *
ПРОТИВОСТОЯНИИ ГАНСА ХУБЕРМАНА С СЫНОМ
Молодой человек был фашист; его отец — не был. В глазах
Ганса-младшего отец был частью прежней, дряхлой Германии —
той, которая любому дает себя в пресловутый оборот,
пока ее собственный народ страдает. Он рос, зная, что
отца называют «Der Juden Maler» — еврейский
маляр — за то, что красит дома евреям. Потом произошел один случай, который я
скоро опишу вам полностью, — день, когда Ганс-старший все просвистел уже на
самом пороге вступления в Партию. Всякому ясно, что ни к чему
закрашивать грязные слова, написанные на фасадах еврейских лавок. Такое поведение
вредит Германии и вредит самому отступнику.

— Ну так что, тебя еще не приняли? — Ганс-младший начал с того, на чем они остановились в Рождество.
— Куда?
— Ну догадайся — в Партию!
— Нет, думаю, про меня забыли.
— Ну а ты обращался хоть раз с тех пор? Нельзя же вот так сидеть и ждать, пока тебя не догонит новый мир. Надо пойти и самому стать его частью — невзирая на прошлые ошибки.
Папа поднял глаза:
— Ошибки? В жизни я много ошибался, но уж не тем, что не вступил в фашистскую партию. Мое заявление у них — ты знаешь, — но я не пойду снова проситься. Я просто…

Тут-то и пришел большой озноб.

Он влетел в окно, гарцуя на сквозняке. Может, то было дуновение Третьего Рейха, набирающее все большую силу. А может, просто все та же Европа, ее дыхание. То или другое, но оно овеяло старшего и младшего Хуберманов в тот миг, когда их металлические глаза столкнулись, как оловянные кастрюли.
— Тебе всегда было плевать на страну! — сказал Ганс-младший. — Тебе она безразлична.
Папины глаза стало разъедать. Ганса-младшего это не остановило. Чего-то ради он посмотрел на девочку. Торчком расставив на столе три своих книжки, будто для разговора, Лизель беззвучно шевелила губами, читая в одной.
— И что за дрянь читает девчонка? Ей нужно читать «Майн кампф».
Лизель подняла глаза.
— Не беспокойся, Лизель, — сказал Папа. — Читай, читай. Он не понимает, что говорит.
Но Ганс-младший не сдавался. Он подступил ближе и сказал:
— Или ты с фюрером, или против него — и я вижу, что ты против. С самого начала был. — Лизель следила за лицом Ганса-младшего, не отрывая глаз от его тощих губ и твердокаменного ряда нижних зубов. — Жалок человек, который может стоять в сторонке, сложа руки, когда вся нация выбрасывает мусор и идет к величию.
Труди и Мама сидели молча и напуганно, Лизель — тоже. Пахло гороховым супом, что-то горело, и согласия не было.
Все ждали следующих слов.
Их произнес сын. Всего два.

— Ты — трус. — Он опрокинул их Папе в лицо и немедленно вышел вон из кухни, из дома.
Вопреки всей бесполезности, Папа вышел на порог и закричал вслед сыну:
— Трус? Я трус?!
Он бросился к калитке и, словно умоляя, побежал за сыном. Роза метнулась к окну, сорвала флаг и распахнула створки. Мама, Труди и Лизель столпились у окна и смотрели, как отец нагнал сына и схватил за руку, умоляя остановиться. Слышно ничего не было, но движения вырывавшегося Ганса-младшего кричали довольно громко. А фигура Папы, когда он глядел вслед Гансу, просто ревела им с улицы.
— Ганси! — позвала наконец Мама. И Труди, и Лизель поежились от ее голоса. — Вернись!
Мальчик ушел.

Да, мальчик ушел, и я был бы рад сообщить вам, что у молодого Ганса Хубермана все сложилось хорошо, но это не так.
Испарившись в тот день во имя фюрера с Химмель-штрассе, он помчался сквозь события другой истории, и каждый шаг неминуемо приближал его к России.
К Сталинграду.

* * * НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О СТАЛИНГРАДЕ * * *
1. В 1942-м и в начале 43-го небо в этом городе
каждое утро выцветало до белой простыни.
2. Весь день напролет, пока я переносил по небу души,
простыню забрызгивало кровью, пока она не пропитывалась
насквозь и не провисала до земли.
3. Вечером ее выжимали и вновь отбеливали
к следующему рассвету.
4. И все это, пока бои шли только днем.

Когда сын скрылся из виду, Ганс Хуберман постоял еще несколько секунд. Улица казалась такой большой.
Когда Папа вновь появился на кухне, Мама уперлась в него пристальным взглядом, но они не обменялись ни словом. Она ничем не упрекнула его, что было, как вы понимаете, весьма необычно. Может, решила, что Папа и так страдает, получив ярлык труса от единственного сына.
Когда все поели, Папа еще посидел молча за столом. Были ли он в самом деле трусом, о чем столь грубо объявил его сын? Разумеется, на Первой мировой Ганс им себя считал. И трусости приписывал то, что остался в живых. Но полно, разве признаться в том, что боишься — это трусость? Радоваться тому, что жив — трусость?
Его мысли чертили зигзаги по столешнице, в которую он глядел.
— Папа? — позвала Лизель, но тот даже не взглянул. — О чем он говорил? Что он имел в виду, когда...
— Ни о чем, — ответил Папа. Он говорил, тихо и спокойно, столу. — Ничего. Не думай про него, Лизель. — Прошла, наверное, целая минута, прежде чем он снова открыл рот. — Тебе не пора собираться? — Теперь уже он смотрел на Лизель. — Разве тебе не надо на костер?
— Да, Папа.
Книжная воришка пошла и переоделась в свою форму гитлерюгенда, и спустя полчаса они вышли и зашагали к отделению БДМ. Оттуда детей поотрядно отведут на городскую площадь.
Прозвучат речи.
Загорится костер.
Будет украдена книга.

СТОПРОЦЕНТНО ЧИСТЫЙ НЕМЕЦКИЙ ПОТ

Люди стояли вдоль улиц, пока юность Германии маршировала к ратуше и городской площади. Не раз и не два Лизель забывала и о матери, и обо всех других бедах, которые на то время пребывали в ее владении. У нее что-то разбухало в груди, когда люди на улицах принимались хлопать. Некоторые дети махали родителям, но быстренько — им дали четкое указание шагать вперед и не смотреть и не махать зрителям.
Когда на площадь вышел отряд Руди и получил команду остановиться, возникла накладочка. Томми Мюллер. Остальной отряд встал, и Томми с ходу врезался в переднего мальчика.
— Dummkopf! — прошипел передний мальчик, прежде чем обернуться.
— Прости, — сказал Томми, умоляюще воздев руки. Лицо у него задергалось целиком. — Я не услышал!
Всего лишь небольшая заминка, но еще и прелюдия грядущих неприятностей. Для Томми. Для Руди.

Когда марш закончился, всем отрядам гитлерюгенда позволили разойтись. Иначе будет почти невозможно сдержать детей в строю, когда костер, будоража, разгорится у них в глазах. Сообща все прокричали единогласный «хайль Гитлер» и получили свободу бродить. Лизель высматривала Руди, но лишь толпа детей рассыпалась, девочка потерялась в мешанине форменных одежек и звенящих выкриков. Дети окликали друг друга со всех сторон.

К половине пятого воздух заметно остыл.
Люди шутили, что неплохо бы погреться.
— Все равно этот хлам ни на что больше не сгодится.
Хлам свозили в кучу на тачках. Сваливали в середине городской площади и поливали чем-то сладким. Книги, бумага и другие вещи соскальзывали или обваливались с кучи, их тут же закидывали обратно. С расстояния куча походила на что-то вулканическое. Или причудливое и нездешнее, непостижимым образом приземлившееся на середине площади, — такое, что нужно прихлопнуть, и поскорее.
Вылитый на кучу запах наваливался на толпу, которую держали на порядочном расстоянии. Там было здорово за тысячу душ: на мостовой, на ступенях ратуши, на крышах домов, окружающих площадь.
Когда Лизель стала протискиваться вперед, послышался какой-то треск, и она решила, что костер уже занялся. Но нет. Звук был от оживленной толпы, бурлящей, взбудораженной.
Начали без меня!
И хотя какой-то внутренний голос шептал ей, что это преступление — в конце концов, три книги были у нее самой большой драгоценностью, — ей обязательно хотелось увидеть, как загорится куча. Она не могла удержаться. По-моему, людям нравится немного полюбоваться разрушением. Песочные замки, карточные домики — с этого и начинают. Великое умение человека — его способность к росту.
Боязнь не увидеть главного схлынула, когда Лизель нашла брешь в телах и сквозь нее увидела холм греха, все еще нетронутый. Его тыкали, поливали и даже плевали на него. Он показался Лизель никому не нужным ребенком, брошенным и растерянным, бессильным изменить свою участь. Никому он не нравится. Взгляд в землю. Руки в карманах. Навеки. Аминь.
Части и крошки продолжали осыпаться к подножию, а Лизель выискивала Руди. Где же этот свинух?
Небо, когда Лизель посмотрела вверх, ежилось.
Фашистские флаги и форменные рубашки возносились по всему горизонту и кромсали обзор всякий раз, когда Лизель пробовала заглянуть через голову какого-нибудь ребенка пониже. Все было тщетно. Толпа как она есть. Ее было не раскачать, сквозь нее не протиснуться, ее не убедить. Каждый с толпой дышал и пел ее песни. И ждал ее костра.

С помоста какой-то человек потребовал тишины. На нем была коричневая форма с иголочки. От нее, можно сказать, еще не отняли утюг. Началась тишина.
Его первые слова:
— Хайль Гитлер!
Его первое действие: салют фюреру.

— Сегодня прекрасный день, — продолжил оратор. — Это не только день рождения нашего великого вождя, но мы снова дали отпор врагам. Мы не дали им проникнуть в наши умы…
Лизель все пыталась протиснуться вперед.
— Мы положили конец заразе, которая распространялась по Германии двадцать последних лет, если не дольше!
Теперь он исполнял то, что называлось Schreierei — виртуозную демонстрацию страстных выкриков, призывая слушателей быть бдительными, быть зоркими, замечать и пресекать злодейские козни, цель которых — подло заразить прекрасную родину.
— Безнравственные! Kommunisten! — Опять это слово. То старое слово. Сумрачные комнаты. Пиджачные люди. — Die Juden! Евреи!

Лизель сдалась на середине речи. Как только слово «коммунист» зацепило ее, продолжение фашистской декламации потекло мимо, по бокам, теряясь где-то в обступавших Лизель немецких ногах. Водопады слов. Девочка, барахтающаяся в потоке. Лизель снова задумалась. Kommunisten.
До сих пор на занятиях в БДМ им говорили, что немцы — это высшая раса, но никаких других конкретно не упоминали. Конечно, все знали о евреях, поскольку те были главным преступником в смысле разрушения германского идеала. Однако ни разу до сего дня не упоминались коммунисты, несмотря на то, что люди с такими политическими взглядами тоже подлежали наказанию.

Ей надо выбраться.
Впереди Лизель абсолютно неподвижно сидела на плечах голова с расчесанными на пробор светлыми волосами и двумя хвостиками. Уставившись на нее, Лизель снова бродила по тем сумрачным комнатам своего прошлого, и ее мать отвечала на вопросы, сделанные из одного слова.
Лизель видела все это так ясно.
Изголодавшаяся мать, пропавший без вести отец. Kommunisten.
Неживой брат.
— И теперь мы говорим «прощай!» всему этому мусору, этой отраве.
За миг до того, как Лизель Мемингер с отвращением развернулась, чтобы выбраться из толпы, сияющее коричневорубашечное создание шагнуло с помоста. Приняв от подручного факел, человек зажег кучу, которая всей своей преступностью превращала его в гнома.
— Хайль Гитлер!
Публика:
— Хайль Гитлер!
Толпа мужчин двинулась от помоста и окружила кучу, поджигая ее, к общему горячему одобрению. Голоса карабкались по плечам, и запах чистейшего немецкого пота, что поначалу сдерживался, теперь струился вовсю. Он обтекал угол за углом — и вот уже все плавали в нем. Слова, пот. И улыбки. Не стоит забывать про улыбки.
Посыпались шутливые замечания, прошла новая волна «хайльгитлера». Знаете, вот мне интересно: ведь со всем этим кто-нибудь мог лишиться глаза, повредить палец или руку. Всего-то и надо — в неудачный момент обернуться лицом не в ту сторону или стоять чуточку ближе, чем нужно, к другому человеку. Наверное, кого-то и ранило так. От себя могу сказать вам, что никто от этого не погиб — по крайней мере, физически. Разумеется, было около сорока миллионов душ, которых я собрал к тому времени, как вся заваруха закончилась, но это уже метафоры. Теперь давайте вернемся к нашему костру.

Рыжее пламя приветливо махало толпе, а в нем растворялись бумага и буквы. Горящие слова, выдранные из предложений.
По другую сторону сквозь текучий жар можно было разглядеть коричневые рубашки и свастики — они взялись за руки. Людей видно не было. Только форму и знаки.
Над головами чертили круги птицы.
Они кружили, зачем-то слетаясь на зарево — пока не спускались слишком близко к жару. Или то были люди? Положительно, дело было не в тепле.

За попыткой убежать ее застиг голос.
— Лизель!
Голос пробился к ней, и она его узнала. Не Руди, но знакомый.
Лизель вывернулась и двинулась на голос, разыскивая связанное с ним лицо. Ох, нет. Людвиг Шмайкль. Вопреки ее ожиданиям, он не стал насмешничать или шутить и вообще не завел никакого разговора. Он смог лишь подтянуть Лизель к себе и показал на свою лодыжку. В суматохе ее разбили, и она темно и зловеще кровоточила сквозь носок. На лице мальчика под спутанными светлыми волосами была беспомощность. Животное. Не олень в свете фар. Ничего типичного или определенного. Просто животное, раненое в толпе сородичей, где его скоро и затопчут.
Как-то Лизель помогла Людвигу встать и потащила его в задние ряды. На свежий воздух.
Они добрели до бокового портала церкви. Найдя свободное место, остались там, напряжение спало.
Дыхание обрушивалось изо рта Людвига. Соскальзывало по горлу. Наконец он заговорил.
Опустившись на ступеньку, он взял свою лодыжку в руки и нашел взглядом лицо Лизель Мемингер.
— Спасибо, — сказал он скорее в рот ей, а не в глаза. Еще глыбы выдохов. — И… — У обоих перед глазами встали картинки подначек на школьном дворе, за ними — избиений на школьном дворе. — Извини — за… ну, ты знаешь!
Лизель опять услышала:
Kommunisten.
Но решила, однако, переключиться на Людвига Шмайкля:
— И ты.
После этого оба сосредоточились на дыхании, потому что говорить было не о чем. Их дело было кончено.
Кровь расплывалась по щиколотке Людвига Шмайкля.
На Лизель наваливалось одинокое слово.
Слева от них толпа приветствовала пламя и горящие книги, как героев.

ВРАТА ВОРОВСТВА

Лизель сидела на ступеньках, дожидалась Папу, смотрела на разлетающийся пепел и труп собранных книг. Все грустно. Красные и оранжевые угли были похожи на выброшенные леденцы, большая часть толпы уже исчезла. Лизель видела, как уходит фрау Диллер (весьма довольная) и Пфиффикус (белые волосы, фашистская форма, все те же разложившиеся ботинки и торжествующий свист). Теперь оставалась только уборка, и скоро никто и представить не сможет, что здесь что-то происходило.
Но можно почуять.

— Чем ты тут занимаешься?
На церковном крыльце появился Ганс Хуберман.
— Привет, Пап.
— Мы думали, ты перед ратушей.
— Прости, Пап.
Папа сел рядом, уполовинив свою рослость на бетоне, и взял прядь волос Лизель. Нежными пальцами заправил прядь ей за ухо.
— Что случилось, Лизель?
Девочка ответила не сразу. Она занималась расчетами, хотя уже и так все знала. Одиннадцатилетняя девочка — это много чего сразу, но не дурочка.

* * * НЕБОЛЬШОЙ ПОДСЧЕТ * * *
Слово "коммунист" + большой костер + пачка мертвых
писем + страдания матери + смерть
брата = фюрер

Фюрер.
Он и был те они, о которых говорили Ганс и Роза Хуберманы в тот вечер, когда Лизель писала первое письмо матери. Она поняла, но все же надо спросить.
— А моя мама — коммунист? — Прямой взгляд. В пространство. — Ее все время спрашивали про все, перед тем как я сюда приехала.
Ганс немного подвинулся вперед, к краю, оформляя начало лжи.
— Не имею понятия — я ее никогда не видел.
— Это фюрер ее забрал?
Вопрос удивил обоих, а Папу заставил подняться на ноги. Он поглядел на коричневорубашечных парней, подступивших с лопатами к груде золы. Ему было слышно, как врезаются лопаты. Следующая ложь зашевелилась у него во рту, но дать ей выход Папа не смог. Он сказал:
— Да, наверное, он.
— Я так и знала. — Слова брошены на ступени, а Лизель почувствовала слякоть гнева, что горячо размешивалась в желудке. — Я ненавижу фюрера, — сказала она. — Я его ненавижу!
Что же Ганс Хуберман?
Что он сделал?
Что сказал?
Наклонился и обнял свою приемную дочь, как ему хотелось? Сказал, как опечален всем, что выпало Лизель и ее матери, что случилось с ее братом?
Не совсем.
Он стиснул глаза. Потом открыл их. И крепко шлепнул Лизель Мемингер по щеке.
— Никогда так не говори! — Сказал он тихо, но четко.
Девочка содрогнулась и обмякла на ступеньках, а Папа сел рядом, опустив лицо в ладони. Его легко было принять за обычного высокого человека, неуклюже и подавленно сидящего где-то на церковном крыльце, но все было не так. В то время Лизель не имела понятия, что ее приемный отец Ганс Хуберман решал одну из самых опасных дилемм, перед какой мог оказаться гражданин Германии. Более того, эта дилемма стояла перед ним уже почти год.
— Папа?
Удивление, пролившееся в слове, затопило Лизель, но она ничего не могла с этим поделать. Хотела бежать, а не могла. «Варчен» от сестер или Розы принять она еще могла, но от Папы взбучка больнее. Ладони отлипли от Папиного лица, и он нашел силы заговорить снова.
— У нас дома так говорить можешь, — сказал он, мрачно глядя на щеку Лизель. — Но никогда не говори так ни на улице, ни в школе, ни в БДМ, нигде! — Ганс встал перед нею и поднял ее за локоть. Тряхнул. — Ты меня слышишь?
Распахнутые глаза Лизель застыли в капкане, она покорно кивнула.
Это была вообще-то репетиция будущей лекции, когда все худшие страхи Ганса Хубермана явятся на Химмель-штрассе в конце года, в ранний предутренний час ноябрьского дня.
— Хорошо. — Ганс опустил Лизель на место. — Теперь давай-ка попробуем… — У подножия лестницы Папа встал, выпрямившись, и вздернул руку. Сорок пять градусов. — Хайль Гитлер!
Лизель поднялась и тоже вытянула руку. В полном унынии она повторила:
— Хайль Гитлер!
Вот это была сцена — одиннадцатилетняя девочка на ступенях церкви старается не расплакаться, салютуя фюреру, а голоса за Папиным плечом рубят и колотят темную гору.

— Мы еще друзья?
Где-то четверть часа спустя Папа держал на ладони самокруточную оливковую ветвь — бумагу и табак, которые он недавно получил. Без единого слова Лизель угрюмо протянула руку и принялась сворачивать.
Довольно долго они сидели так вдвоем.
Дым карабкался вверх по Папиному плечу.
Еще десять минут — и врата воровства чуть приоткроются, и Лизель Мемингер отворит их чуть пошире и протиснется в них.

* * * ДВА ВОПРОСА * * *
Закроются ли эти врата за ней?
Или же любезно пожелают выпустить ее обратно?

Как обнаружит Лизель, хорошей воришке нужно много разных качеств.
Неприметность. Дерзость. Проворство.
Но гораздо важнее каждого — одно последнее требование.
Везение.

Вообще-то.
Никаких десяти минут.
Врата уже открываются.

КНИГА ОГНЯ

Темнота наступала кусками, и, когда с самокруткой было покончено, Лизель и Ганс Хуберман зашагали домой. Путь с площади лежал мимо кострища и через переулок — на Мюнхен-штрассе. Но они туда не дошли.
Их окликнул пожилой плотник по имени Вольфганг Эдель. Это он ставил помосты, на которых во время костра стояли партийные шишки, а теперь занимался их разборкой.
— Ганс Хуберман? — У Эделя были длинные бакенбарды, загибающиеся ко рту, и темный голос. — Ганси!
— Здоро́во, Вольфаль, — ответил Ганс. Последовало знакомство с Лизель и «Хайль Гитлер!». — Молодец, Лизель.
Первые несколько минут Лизель держалась в радиусе пяти метров от беседы. Обрывки разговора пролетали мимо, но она не прислушивалась.
— Много работы?
— Нет, сейчас с этим туго. Ты же знаешь, как оно, особенно если кто не в рядах.
— Ганси, ты же говорил мне, что вступаешь.
— Я пробовал, но допустил ошибку — похоже, там еще думают.

Лизель докочевала до горы пепла. Гора стояла там как магнит, как урод. Неодолимо притягивая взгляд — точно так же, как улица желтых звезд.
Как раньше ей не терпелось увидеть зажжение кучи, так и теперь Лизель не могла отвести от нее глаз. Один на один с кучей она не нашла в себе благоразумия держаться на безопасном расстоянии. Куча притягивала к себе, и Лизель пошла кругом нее.
Небо над головой обычным порядком переходило в черноту, но вдали над горным плечом держался тусклый след солнца.
— Pass auf, Kind, — сказала ей коричневая рубаха. — Осторожнее, дитя, — швыряя в тачку очередную лопату пепла.
Ближе к ратуше под фонарем стояли и разговаривали какие-то тени — скорее всего, радовались успешному костру. До Лизель их голоса доносились просто звуками. Без всяких слов.
Несколько минут Лизель смотрела, как мужчины перелопачивают груду пепла, сначала сокращая ее с боков, чтобы осыпалось больше верха. Они ходили от кучи к грузовику и обратно, и после трех заходов, когда куча у основания уменьшилась, из-под пепла высунулся небольшой участок еще живого сырья.

* * * СЫРЬЕ * * *
Половинка красного флага, два плаката с рекламой еврейского поэта,
три книги и деревянная вывеска — с какой-то надписью
на иврите.

Может, сырье отсырело. Может, огонь рано погас, не добравшись, как следовало, до глубины, где они лежали. Как бы там ни было, они сбились вместе среди углей, потрясенные. Уцелевшие.
— Три книги. — Лизель сказала это тихо и посмотрела в спины уборщиков.
— Шевелитесь, — сказал один. — Давайте быстрей, ну, — подыхаю от голода.
Они двинулись к грузовику.
Троица книжек высунула носы.
Лизель подобралась ближе.

Жар был еще настолько силен, что согревал Лизель, когда она встала у подножия зольной груды. Потянулась — и руку укусило, но на второй попытке она постаралась и сделала все как надо, быстро. Ухватила ближайшую из книг. Та была горячая, но еще и мокрая, обгоревшая лишь по краям, а в остальном невредимая.
Синяя.
Обложка на ощупь была словно сплетена из сотен туго натянутых и прижатых прессом нитей. В нити впечатаны красные буквы. Единственное слово, которое Лизель успела прочесть, было «…плеч». На остальное времени не было, к тому же возникла новая сложность. Дым.

От обложки шел дым, когда Лизель, перекидывая книгу из руки в руку, поспешила прочь. Голова опущена, и с каждым длинным шагом болезненная красота нервов становилась все убийственнее. Четырнадцать шагов и тут — голос.
Он воздвигся за ее спиной.
— Эй!
Тут Лизель едва не бросилась назад и не швырнула книгу в кострище — но не смогла. Единственным доступным ей движением остался поворот.
— Тут кое-что не сгорело! — Один из уборщиков. Он смотрел не на девочку, скорее — на людей у ратуши.
— Ну зажги еще раз! — донесся ответ. — И проследи, чтобы сгорело!
— Кажется, сырое!
— Езус, Мария и Йозеф, мне что, все делать самому?
Лизель миновал стук шагов. То был бургомистр — в черном пальто поверх фашистской формы. Он не заметил девочку, которая стояла совершенно неподвижно чуть ли не рядом.

* * * ВИДЕНИЕ * * *
Статуя книжной воришки, установленная во дворе…
Большая редкость, вам не кажется, чтобы статуя появилась
прежде, чем ее герой стал знаменит?

Отлегло.
Восторг от того, что тебя не замечают!

Книга, похоже, немного остыла, и можно сунуть ее под форму. У груди поначалу книга была приятной и теплой. Но Лизель зашагала дальше, и книга снова стала накаляться.
К тому времени, как Лизель вернулась к Папе и Вольфгангу Эделю, книга уже начала ее жечь. Казалось, вот-вот вспыхнет.
Оба мужчины смотрели на девочку.
Лизель улыбнулась.
В тот миг, когда улыбка облетела с ее губ, Лизель почувствовала еще что-то. Или, вернее, кого-то. Ошибки быть не могло — за ней наблюдали. Чужое внимание опутало Лизель, и подозрение ее подтвердилось, когда девочка набралась храбрости обернуться на тени возле ратуши. В стороне от сборища силуэтов стоял еще один, отодвинутый на несколько метров, и Лизель осознала две вещи.

* * * НЕСКОЛЬКО МАЛЕНЬКИХ ФРАГМЕНТОВ * * *
ОСОЗНАНИЯ
1. Принадлежность тени и
2. Факт, что тень видела все

Руки тени были в карманах пальто.
У нее были пушистые волосы.
Если бы у нее было лицо, оно бы отражало страдание.
— Gottverdammt, — сказала Лизель себе под нос. — Проклятье!

— Мы идем?
Только что, в секунды мертвящей опасности, папа распрощался с Вольфгангом Эделем и был готов вести Лизель домой.
— Идем, — ответила она.
Они двинулись прочь с места преступления, а книга уже по-настоящему и неслабо припекала Лизель. «Пожатие плеч» прижалось к ее ребрам.
Когда они миновали опасные тени у ратуши, книжная воришка поморщилась.
— Что-то не так? — спросил Папа.
— Ничего.
И все несколько вещей очевидно были не так:
Из-за воротника у Лизель поднимался дымок.
Вокруг шеи проступило ожерелье пота.
Книга под форменной блузой въедалась в нее.

ПУТЬ ДОМОЙ

«Майн кампф»
Книга, написанная самим фюрером.
Это была третья важная книга, добравшаяся до Лизель Мемингер, хотя этой книги Лизель не крала. Книга эта объявилась на Химмель-штрассе, 33, примерно через час после того, как Лизель, проснувшись от своего непременного кошмара, снова погрузилась в сон.
Кто-то может сказать — это чудо, что у Лизель вообще появилась эта книга.
Путешествие этой книги началось, когда Лизель с Папой возвращались домой вечером после костра.

Они прошли где-то полдороги до Химмель-штрассе, и тут Лизель не выдержала. Согнулась пополам и вынула дымящуюся книгу, позволив ей растерянно прыгать из ладони в ладонь.
Когда книга немного остыла, они оба секунду-другую смотрели на нее, ожидая слов.
Папа:
— Ну и что это за чертовщина?
Он протянул руку и сгреб «Пожатие плеч». Никаких объяснений не требовалось. Ясно было, что Лизель стащила книгу из костра. Книга была горячая и сырая, синяя и красная — такая разная, растерянная — и Ганс Хуберман раскрыл ее. На страницах тридцать восемь и тридцать девять.
— Еще одна?
Лизель потерла бок.
Именно.
Еще одна.
— Похоже, — предположил Папа, — мне больше не придется обменивать самокрутки, а? Ты успеваешь воровать эти книги быстрее, чем я — покупать.
Лизель в сравнении с Папой молчала. Возможно, тут она впервые осознала, что преступление говорит само за себя. Неопровержимо.
Папа рассматривал заглавие, видимо, гадая, какого рода опасность могла таить эта книга для умов и душ немецкого народа. Затем вернул книгу Лизель. Что-то случилось.
— Езус, Мария и Йозеф. — Каждое слово усыхало по краям. Откалываясь, придавало вид следующему.
Преступница не могла дальше терпеть:
— Что, пап? Что такое?
— Ну конечно.
Как и большинство людей, застигнутых озарением, Ганс Хуберман стоял в некоем оцепенении. Следующие слова он либо выкрикнет, либо они так и не выкарабкаются из губ. Или, что вероятнее, станут повторением последнего сказанного лишь парой секунд ранее.
— Ну конечно.
На сей раз голос Папы был вроде кулака, только что грохнувшего по столу.
Ганс Хуберман что-то увидел. Быстро повел глазами от одного конца к другому, как на скачках, только оно было слишком высоко и далеко, и Лизель не разглядела. Она взмолилась:
— Пап, ну ладно тебе, что такое? — Она заволновалась, не расскажет ли Папа про книгу Маме. Как бывает с людьми, в тот миг Лизель занимало только это. — Ты расскажешь?
— А?
— Ты же понял. Расскажешь Маме?
Ганс Хуберман еще смотрел — высокий, далекий.
— О чем?
Лизель подняла книжку:
— Об этом. — И потрясла ею в воздухе, будто пистолетом.
Папа растерялся.
— Зачем?
Лизель терпеть не могла таких вопросов. Они вынуждали ее признавать ужасную правду, изобличать себя как гнусную воровку.
— Потому что я опять украла.
Папа согнулся, подавшись к Лизель, затем выпрямился и положил ладонь ей на макушку. Длинными грубыми пальцами погладил ее по волосам и сказал:
— Конечно нет, Лизель. Я тебя не выдам.
— Тогда что ты сделаешь?
Вот это был вопрос.
Какой великолепный шаг высмотрит в жидком воздухе Химмель-штрассе Ганс Хуберман?
Прежде чем я вам это покажу, думаю, нам стоит бросить взгляд на то, что он видел перед тем, как нашел решение.

* * * ОБРАЗЫ, БЫСТРО ПРОШЕДШИЕ ПЕРЕД ПАПОЙ * * *
Сначала он видел книги Лизель: «Наставление могильщику»,
«Пес по имени Фауст», «На маяке», и нынешнюю — «Пожатие плеч».
Потом — кухню и вспыльчивого Ганса-младшего, кивающего на
те книги на кухонном столе, где Лизель привыкла читать. Ганс говорит:
— И что за дрянь читает девчонка? — Сын повторяет
свой вопрос трижды, после чего предлагает более подходящее чтение.


— Слушай, Лизель. — Папа приобнял ее и повел дальше. — Это будет наша тайна — вот эта книга. Мы будем читать ее по ночам или в подвале, как остальные, — но ты должна мне кое-что обещать.
— Все, что скажешь, Пап.
Вечер был мягкий и тихий. Все кругом внимало.
— Если я когда-нибудь попрошу тебя сохранить мою тайну, ты никому ее не расскажешь.
— Честное слово.
— Ладно. Теперь пошли быстрее. Если мы хоть чуть-чуть опоздаем, Мама нас убьет, а надо нам это? Книжки-то не сможешь больше красть, представляешь?
Лизель усмехнулась.
Она не знала и еще долго не узнает, что в ближайшие дни ее приемный отец пойдет и выменяет на самокрутки еще одну книгу, только на этот раз — не для Лизель. Он постучал в дверь отделения фашистской партии в Молькинге и для начала спросил о судьбе своего заявления. Когда с ним об этом поговорили, он отдал партийцам свои последние гроши и дюжину самокруток. А взамен получил подержанный экземпляр «Майн кампф».
— Приятного чтения, — сказал ему партийный активист.
— Спасибо, — кивнул Ганс.
Выйдя за дверь, он еще слышал разговор внутри. Один голос звучал особенно четко.
— Его никогда не примут, — сказал этот голос, — даже если он купит сто экземпляров «Майн кампф». — Остальные единодушно одобрили это замечание.
Ганс сжимал книгу в правой руке и думал о почтовых расходах, бестабачном существовании и своей приемной дочери, которая натолкнула его на эту блестящую мысль.
— Спасибо, — повторил он, и случайный прохожий переспросил его, что он сказал.
В своей обычной дружелюбной манере Ганс ответил:
— Ничего, дорогой друг, это я так. Хайль Гитлер! — и зашагал по Мюнхен-штрассе, неся в руке страницы фюрера.
Наверное, в ту минуту он испытывал довольно сложные чувства, ведь идею Гансу Хуберману подала не только Лизель, но и сын. Может, Ганс уже предчувствовал, что больше не увидит его? Вместе с тем, он упивался восторгом идеи, еще не осмеливаясь представлять ее сложности, опасности и зловещие нелепости. Пока хватало того, что идея есть. Она была неуязвима. Воплотить ее в реальности — что ж, это совсем, совсем другое дело. Пока же, ладно, пусть Ганс Хуберман порадуется.
Мы дадим ему семь месяцев.
А потом на него навалимся.
Ох и как же мы навалимся.


Другие материалы:

Все краски смерти для тебя: рецензия на книгу Маркуса Зузака.

Две сестры, Штеффи и Нелли, дочери венского врача, попадают в чужую страну, где все говорят на незнакомом языке.

Жизнь и искусство на краю ада: Шарлотты Саломон написала за два года Холокоста 1300 картин, а затем была убита в Освенциме — на 25 году жизни и на 7 месяце беременности.

В США вышла книга о дипломатах, спасавших евреев во время второй мировой войны.

Классический детектив в гетто: почему важно найти убийцу.