Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Мастер кривых зеркал
Некод Зингер  •  9 декабря 2011 года
Если вам интересно знать, кто я такой, то извольте! Только не повредитесь в рассудке, как это нередко случается с любознательными и пытливыми умами. Помните ли вы библейскую притчу о суде Соломона, приказавшего разрубить младенца пополам, чтобы две заявившие на него права женщины остались одинаково довольны? Так вот, господа студиозусы, я, изволите видеть, и есть тот самый младенец.

Предуведомление публикатора
Иерусалим – город-зеркало, в котором отражается вся мировая культура. И все прочие города и веси суть только отголоски и отпечатки Иерусалима. Поэтому нет ничего удивительного в том факте, что нижеследующее отражение было обнаружено мною, давно уже не доверяющим гладко отполированным поверхностям, в никому не известной и, кажется, так и не написанной новелле Эрнста Теодора Амадея Гофмана.
Некод Зингер



Студиозусы Кристиан Бюрдель и Хайнц Вагнер сидели за кувшином дешевого вина в погребке «Под луной» и предавались несбыточным мечтам о поездке в Святую Землю. Несмотря на то, что стоял июнь, безлунная ночь над городком Швайнфуртом снаружи была черна и тем более неприветлива, что моросил мелкий холодный дождь. В воздухе погребка стоял густой табачный дым, но Кристиану и Хайнцу их разгоряченное воображение рисовало то залитые яркими полуденными лучами южного солнца, то таинственно озаренные серебряным светом полной луны, холмы и долины, по которым некогда бродил Господь со своими учениками. Кристиан, посвятивший свои молодые годы прилежным занятиям живописью, надеялся написать не менее двух десятков прекрасных пейзажей Иерусалима, Вифлеема и Генисаретского озера. Он уже явственно видел их перед собою — они целиком, от пола до потолка, заполнили тесную мансарду, которую он делил с Хайнцем в доме доброй вдовы, кондитерши Шумахер. Достоверность пейзажа совмещалась в этих чудных картинах со смелостью колорита и дерзостью артистической кисти мастера. Иногда чарующий пейзаж оживляла фигура одинокого странника, а на горизонте виднелся силуэтом верблюжий караван. Сидевший рядом Хайнц, штудировавший древнюю историю, уже раскопал в своем воображении золотой светильник Соломонова храма, череп Голиафа и молоток благочестивого плотника Иосифа.

— Знаешь, друг Кристиан, чего нам действительно не хватает для осуществления нашего плана? – неожиданно спросил он, с сожалением глядя на дно опустевшего стакана.
— Знаю, дорогой Хайнц, – живо отозвался Кристиан. – Нам не хватает денег. А пока нет денег, то не стоит и задумываться о таких мелочах, как рекомендательные письма.
— Нет, друг Кристиан, ты не прав. Важнее любых денег и рекомендательных писем опытный спутник, бывалый путешественник, знаток библейских краев, для которого Восток — родной дом.
При этих словах студиозуса входная дверь над лестницей распахнулась, и по ступенькам в кабачок стала с трудом, кряхтя и останавливаясь, сползать некая согбенная фигура. Это был облаченный в долгополый кафтан совершенно лысый, сморщенный старик с орлиным носом, несколько оттопыренными ушами и маленькими колючими глазками, сверкавшими из-под нависших бровей.

Он уселся за соседний столик и, получив заказанный кувшин с местным подкисающим нектаром, немедленно адресовался к друзьям, выговаривая правильно составленные немецкие фразы с заметным гортанным акцентом:
— Вы, молодые люди, если не ошибаюсь, ищете опытного проводника в земли Ивусейские и Идумейские?
Не успев от неожиданности изумиться тому, каким это образом старик мог услышать их разговор, если появился в погребке уже после произнесенной Хайнцем фразы, они пригласили незнакомца за свой столик и поинтересовались, не себя ли он предлагает в проводники.
— Не скрою, господа искатели приключений, – сказал старик, то ли хихикнув, то ли поперхнувшись вином, – что мне не только приходилось часто бывать на Востоке, но я и родился-то в Иерусалиме. В каком только виде я не наблюдал этот достославный городишко! Памятен он мне и новенький, как свежее зеркальце, и в живописных руинах всех сортов, от ассирийских до мамлюкских.
— Какая жалость, почтеннейший, что ваш возраст столь преклонен и состояние вашего здоровья, увы, непрочно! — невольно воскликнул Хайнц.
— Всё это полная чепуха! — беззаботно заметил старик. — Ведь завтра новолуние.
— К тому же, — добавил Кристиан, совершенно не понимавший, какое отношение новолуние имеет к дряхлости собеседника, — состояние наших кошельков еще более печально, чем состояние вашего здоровья.
— А мне и дела нет до ваших кошельков, — заявил незнакомец. — Вот если вы поклянетесь после всех тех услуг, которые я вам окажу, от чистого сердца пожелать мне скорейшей смерти, да так, чтобы в силе и искренности ваших чувств не оставалось бы никаких сомнений, тогда я буду считать себя вполне вознагражденным за труды.

Услышав это, друзья не могли и слова выговорить от изумления. Мало того, что условие старика было совершенно невероятным, но и сообщил он его с таким странным видом, будто одновременно чуть ли не слезно умолял о согласии и ядовито насмехался над ними.

— Если вам интересно знать, кто я такой, то извольте! Только не повредитесь в рассудке, как это нередко случается с любознательными и пытливыми умами, — продолжал старик, видя, что ответа от Хайнца и Кристиана придется ждать долго. — Позвольте представиться. Добрая моя матушка, гори она синим огнем в преисподней, нарекла меня Тубалкаином, но за двадцать восемь веков я успел переменить не один десяток прозвищ, от Агасфера до Буттадеуса, и сам постоянно в них путаюсь. Помните ли вы библейскую притчу о суде Соломона, приказавшего разрубить младенца пополам, чтобы две заявившие на него права женщины остались одинаково довольны? Так вот, господа студиозусы, я, изволите видеть, и есть тот самый младенец.

Его тонкие губы искривились в весьма гадкой улыбке.
— Ребеночка-то и в самом деле не тронули, как о том свидетельствует Писание. Но лучше бы уж моя законная матушка согласилась тогда на половину, как предлагал царь. Мне бы не пришлось влачить эту бесконечную жизнь. Без малого три тысячелетия, любезные господа, три тысячелетия странствий — это вам не загородная прогулка с дамами в тюрингском лесу! Вообразите, каково это — двадцать восемь веков чувствовать свою раздвоенность. И все этот взбалмошный царь и его бесстыдные проказливые духи! Услышав приговор, матушка на радостях едва не задушила меня в объятиях (ах, что ей стоило придушить меня посильнее!) и воскликнула: «Дай бог ему жить до ста двадцати!» Тут управляющий царским нужником, демон Бар-Шарикай-Пандай, незаметно вертевшийся поблизости, пропищал своим противным тонюсеньким голоском: «Дольше, дольше! Пусть живет вечно!» А царь добавил: «Аминь». Им — всё шутки, а я теперь обречен на бессмертие. Единственная моя надежда обрести покой — это удостоиться такого сердечного пожелания скорейшей кончины, которое окажется сильнее чар Ивусейского Беса, скрепленных печатью царского благословения.

Пока старик разглагольствует перед онемевшими от изумления Кристианом и Хайнцем, явно испытывая удовольствие при виде их вытаращенных глаз и безмолвно разинутых ртов, мы воспользуемся перерывом в развитии событий, чтобы рассказать о Тубалкаине то, чем он предпочел не делиться с молодыми людьми.

Удостоившийся царского суда младенец не только стал бессмертным, но и пережил полнейшее раздвоение натуры, вызванное, как считают доктора, перенесенным во младенчестве потрясением. Не приведенная в исполнение угроза быть разрубленным пополам со временем сделала его чудовищем особого рода. В каждом обычном человеке все свойства и качества перемешаны и размыты в такой степени, что естество его находится в состоянии, равно далеком от полюсов добра и зла. Он в меру себялюбив, в меру добросердечен, в меру завистлив, гневлив, щедр, корыстен, труслив, мрачен и честен. Состояние это рождает в его душе спасительную беззаботность, без которой жизнь делается невыносимой мукой непрерывного подведения морального баланса. Если такому рядовому бюргеру захочется, к примеру, выпить кружку пива или отведать кровяной колбасы, то он будет действовать в соответствии с состоянием своего кошелька и желудка, либо удовлетворяя свое желание, либо отложив его до более удобного случая. Он не станет по такому незначительному поводу гореть жгучей ненавистью к колбасе и пиву, стремясь уничтожить их любой ценой. Он также не станет возводить очи горе оттого, что сподобился высшей благодати — причастия пивом и кровяной колбасой. Тубалкаин же постоянно совершал акробатические скачки, превращаясь в любой, притом не предвиденный им самим, момент из коварного злодея, для которого нет ничего святого и которого не тронут ни слезы младенцев, ни мольбы невинных дев, в самоотверженного праведника, для которого нет на свете иной радости, кроме блага ближнего.

Когда Господь наш, несший свой крест, остановился у его порога, старик был в самом злобном своем состоянии и, брызжа ядовитой слюной, напустился на него с бранью. Не прошло и четверти часа, как состояние это совершенно переменилось и он что есть сил припустился бежать в сторону Голгофы, надеясь все объяснить, покаяться и испросить прощения, заодно моля о чудесном избавлении от тяготеющего над ним проклятия. О, как прекрасна была бы смерть подле Него! Но было уже поздно. Римские стражники, оцеплявшие место казни, никого не пропускали к крестам, и кающийся только в отчаянии размазывал по щекам горькие слезы до тех пор, пока один из центурионов не проткнул сердце распятого Господа копьем. Тогда старик отправился восвояси, со слезами умиления распевая заупокойную молитву. Но, дойдя до своей улицы, снова пережил полный душевный переворот и так озлобился, что изо всех сил пнул гревшегося на закатном солнце кота, перевернул лоток зеленщицы и в ярости растоптал всю ее петрушку, чьи предсмертные вопли достигали самих небес. А прибежавшему на шум стражнику он скорчил такую рожу, что тот окаменел и превратился в ступу для обмолота зерна, ибо, становясь злодеем, Тубалкаин приобретал некую сверхъестественную силу, в то время как доброе расположение духа рождало в нем немногим более, чем благие намерения, и выливалось, как правило, в покупку грошовых засахаренных орехов для нищих детишек.

Приобретя еще в юности профессию полировщика бронзовых зеркал, он быстро достиг в своем ремесле совершенства, но гордыня не позволила ему оставаться честным мастером.

— Мне принадлежит не только честь изобретения зеркала из стекла и свинцовой амальгамы, — похвалялся он перед безмолвными Кристианом и Хайнцем, переходя от скорбного тона к заносчивому, — но и открытие ряда важнейших законов магической оптики, о которых ученые господа до сих пор не имеют ни малейшего понятия. Еще в относительно молодые годы я заметил, что идеально ровной поверхности не существует ни в природе, ни в лучшей из стекольных мастерских, и вместо того, чтобы довольствоваться приблизительным качеством, устраивающим жалких ремесленников-дилетантов и их подслеповатых клиентов, я со всем пылом истинного художника обратился к искривлению как к идее, именно в ней стремясь достигнуть совершенства. О, я всегда и во всем мечтал достигнуть абсолютной степени, считая мельчайшую погрешность истинным прегрешением! Но эти тупоумные филистеры не желают видеть дальше своего носа.

Правда, однако, заключалась в том, что добропорядочные и солидные клиенты, имевшие нужду в хороших зеркалах, постоянно убеждаясь в том, что все изготовленные им зеркала страдают чудовищной кривизной, вскоре оставили его вовсе без заказов. Дурная слава сопровождала его по всему свету на протяжении веков. Посему, не имея никакого иного выбора, он занялся производством магических зеркал, устраивая представления в специальных кабинетах, из которых мало кто выходил в том же состоянии, в котором вошел внутрь. Хотя еврей объявлял в своих афишах, что целью его представлений является поднятие духа почтеннейшей публики посредством легкого шутливого развлечения, часто после их посещения прелестные невесты навсегда ссорились со своими женихами, безо всякого основания подозревая их в ветрености и меркантильном интересе, в то время как эти последние ни с того, ни с сего впадали в непонятные сомнения относительно ангельской красы своих избранниц. Достойные зрелые мужи совершенно разочаровывались в своих верных добропорядочных супругах, заподозрив в оных недостаточную глубину ума, без которого и те, и другие прекрасно обходились всю жизнь, в результате чего семейная жизнь их превращалась в адскую муку. Солдаты, капралы и даже офицеры переставали любить свое отечество и, видя в нем одни уродливые стороны, не могли устоять перед искушением государственной измены и нарушением данной королю присяги. Духовные пастыри проникались пагубным духом сомнения и внезапно начинали разражаться неуместным смехом во время совершения сакральных обрядов. Низшие чиновники судебной коллегии воображали себя писателями и вместо переписанных кассаций доставляли начальству сумасбродные фарсы и трагедии в пяти актах. Один капельмейстер на представлении итальянской оперы запел баритоном не самого приятного тембра партию сопрано, отчего с гастролирующей примадонной случился истерический припадок прямо на сцене. Рассказывают, что перед этим и его видели среди посетителей кабинета кривых зеркал.

Тубалкаин рано начал практиковать колдовство, в котором постоянно совершенствовался. Целью его магических изысканий было получение желанной формулы, способной принести ему смерть и в ней — отдохновение от скоро опостылевшей жизни. Все его опыты с зеркалами состояли в тщетных попытках найти способ удалиться из жизни, уйдя в пространство отражения. Но вместо желаемого он достиг совсем иного результата — умения свободно переходить из одного зеркала в другое, хотя бы их разделяли тысячи верст. Искривленное отражение, однако, постоянно выталкивало его обратно в мир, сколь бы измененным тот ни казался. Попутно зеркальщик стремился достичь еще одной недостижимой цели — гармоничного воссоединения двух непримиримых сторон своей раздираемой противоречиями натуры. Для этого он пытался ставить одно зеркало против другого под различными сложными углами, вызывая отражение отражения. И в этом также он не добился желаемого, но, подобно тому, как в Саксонии в поисках философского камня был попутно найден рецепт фарфора, не уступающего китайскому, побочным результатом его экспериментов стало изобретение гипнотической методы, использующей кривое отражения.

— Ах, господа студиозусы, — продолжал разливаться старый еврей, — жизнь моя, столь долгая, что конец ее и начало, да будет оно трижды проклято, теряются во мраке времен, лишена высшего смысла, той великой цели, которая способна оправдать все тяготы и страдания. Единственное, за что меня, вероятно, помянут добром ценители изящных искусств, это мой неоспоримый вклад в художество. Нет, любезный Кристиан, не подумайте, что мастер кривых зеркал собственноручно создал достойный памяти потомков шедевр живописи или ваяния. Отнюдь нет. Но в 1639 году от рождества Христова я поселился в Амстердаме, на Юденбристраат, и открыл там зеркальную мастерскую. В соседнем доме жил знаменитый живописец и гравер Рембрандт Ван Рейн, и мы, как добрые соседи, немало времени проводили вместе за бокалами пунша и за рассуждениями о том о сем. Брр, до чего же сыро и холодно было в Амстердаме! Рембрандт постоянно жаловался на боли в суставах и приговаривал, что давно бы отдал богу душу, когда бы не пунш и не мои рассказы о Иерусалиме и о событиях Священной Истории, которым я был очевидцем. Скажу, не хвалясь, что все в его полотнах и листах последних лет жизни изображено с моих слов, а кое-что, признаюсь, и не без влияния моих особых зеркал. Злые языки, однако, распространяли слухи, что будто именно я принес Рембрандту несчастливую перемену судьбы, ибо, видя нашу дружбу, амстердамские патриции стали сторониться художника и совершенно перестали заказывать ему картины, отчего тот и умер в горькой нищете. Ах, молодые люди, если бы мой бедный друг действительно считал меня виноватым в своих несчастьях и испытывал ко мне достаточно ненависти, чтобы пожелать мне смерти, когда я навестил его на смертном одре, я был бы давно свободен от своего злосчастья! Но, увы, он только молча улыбнулся мне и скончался один, предоставив вашему несчастному собеседнику продолжать этот тягостный земной путь.

Бедняги Хайнц и Кристиан, чувствуя себя настолько обессилевшими от вина и странных речей старого еврея, что не могли уже отличить сон от яви, согласились на предложенные условия, только чтобы отделаться от него. В тайне они надеялись, что на следующее утро все произошедшее в погребке «Под луной» окажется сном или, проспавшись, они смогут, по крайней мере, лучше во всем разобраться и отделить в небылицах зеркальщика зерна от плевел.
Они действительно проспали тяжелым сном весь следующий день и продолжали бы спать дальше, когда бы с наступлением сумерек дверь мансарды не распахнулась настежь от одного резкого удара, поскольку, не скрывая за собою какого-либо мало-мальски ценного имущества, не имела и запора, призванного его охранять. Озадаченным взорам Хайнца и Кристиана предстал чернокудрый молодой человек восточного обличия, скорее всего, их ровесник. Подмышкой длиннополого кафтана он держал нечто напоминавшее завернутую в покрывало большую картину.

— Как, вы еще не готовы?! — возмущенно вскричал он, не удосужившись поприветствовать хозяев. — Серп новой луны уже в небесах, а эти двое валяются на своих кроватях, будто и не собирались в дорогу!
Хайнц зажег свечу, и оба приятеля с недоумением уставились в лицо незваного гостя.
— Мы, кажется, договорились обо всем, — продолжал молодой человек, энергично жестикулируя и меча на приятелей злобные взгляды. — Если вы не поторопитесь, то будет поздно, а дважды я свои предложения не повторяю.
— Кто вы такой, сударь? — осторожно спросил Кристиан, чей наметанный глаз начинал уже различать что-то знакомое в резких чертах гостя, в его длинном орлином носе, а несколько сконфуженная память — подсказывать какие-то туманные воспоминания о вчерашнем вечере.
— Какого дьявола, господа студиозусы, вы смотрите на меня, как на пришельца с того света, да еще задаете мне бессмысленные вопросы, свидетельствующие лишь о вашем собственном слабоумии? Ах, да! Вчера я, кажется, позабыл спросить, какое же из всех моих имен вам больше нравится, господа? Вы предпочитаете называть меня Агасфером, в соответствии с новейшей модой?
— Не хотите ли вы сказать, что вы и есть тот немощный старик, с которым мы беседовали вчера за вином в погребке «Под луной»? — недоверчиво спросил Хайнц.
— А то кто же! — нетерпеливо сверкнул горящими глазами незваный посетитель. — А ну-ка, Хайнц Вагнер и Кристиан Бюрдель, немедленно перестаньте изображать из себя деревенских дурачков и извольте как можно скорее одеться и собраться в дорогу!
— Но ведь это же совершенно невероятно, — бормотал Хайнц, натягивая панталоны.

Что касается Кристиана, то он решил ничему больше не удивляться. В его памяти всплыли слышанные в детстве легенды о вечном иудее, в которых, между прочим, рассказывалось, что с каждым новолунием старик обращается в юношу, но уже со следующего дня начинает стремительно стареть, к концу месяца приобретая вид, более подходящий для покойника, чем для приличного странствующего чужеземца преклонных годов.

Пока друзья, едва ли не против воли, одевались, следуя понуканиям гостя, тот освободил от покрывала сильно искривленное зеркало в тонкой резной раме с потускневшей от времени позолотой и приставил его к юго-восточному углу мансарды. При этом в его изогнутой поверхности отразилась заглядывавшая в окошко островерхая башенка городской ратуши с часами, сразу же потерявшая свой привычный облик и принявшая обличие турецкого минарета.

— Вы готовы наконец? — нетерпеливо спросил еврей. — Теперь все, что от вас требуется, — это встать перед зеркалом и внимательно всмотреться в него.

Кристиан, державший в правой руке легкий походный мольберт — подарок покойного батюшки, а в левой — ящик с красками и кистями, первым сделал шаг навстречу кривому стеклу. За ним по пятам следовал Хайнц с дорожной сумкой и заступом кладоискателя, лицезрению коего инструмента он постоянно предавался на протяжении последнего года, уносясь мечтами в дальние дали.

— Остановитесь! Остановитесь, несчастные! — внезапно заголосил зеркальщик пронзительным, полным слез голосом. — Я пытался заманить вас в ловушку! Отвернитесь, пока не поздно!

С беднягой в этот момент как раз сделался один из тех душевных переворотов, которые внезапно превращали его из коварного злодея в добросердечного агнца. Но было уже поздно. То, что Кристиан и Хайнц видели в злосчастном зеркале, манило их и притягивало к себе с такой властной и необоримой силой, что у обоих не было уже воли сопротивляться соблазну. Знакомый друзьям с детства городок Швайнфурт совершенно преобразился. Его узкие улочки сузились и искривились еще более, плоская поверхность мостовых встала на дыбы таким образом, что крутизна подъемов и спусков грозила свалить с ног, да и сами мостовые перестали вовсе быть мостовыми, а превратились в пыльные немощеные тропы, полные ухабов и ям. Разноцветная штукатурка на домах оборотилась грубо обтесанным бело-розовым камнем, а привычные скаты крыш уступили место полукругам куполов над плоскими восточными кровлями. Одним словом, господа студиозусы за какую-то долю секунды перенеслись из Швайнфурта в Иерусалим.

Стоило им осознать произошедшее с ними превращение, как они оба немедленно забыли о своем заливавшемся горькими слезами раскаяния спутнике и устремились навстречу новым впечатлениям, о которых так долго и страстно грезили в недалеком прошлом. Восхищенный Кристиан был так захвачен видами, открывавшимися перед ним за каждым поворотом, что, не переставая восхищаться суровой их красотой, устремлялся все дальше и дальше, совершенно отрешившись от всего на свете, не исключая и своего доброго друга, любознательного Хайнца Вагнера. Руки его сами тянулись к кисти. Но стоило Кристиану пристроиться со своим мольбертом перед какой-нибудь выигрышной панорамой или строением, овеянным аурой священной истории, стоило ему вынуть кисти, как здания и горы съеживались, начинали мигать, подергиваться и терять форму, откуда ни возьмись наплывали препротивнейшие черные тучи, а верблюды и вовсе сплющивались так, что без труда могли бы пройти в игольное ушко.

Тем временем Хайнц, приметив своим пытливым взором за одной из живописных древних оград, сами камни которой дышали историей, заброшенный участок, обещавший прилежному археологу несравненные сокровища, устремился туда со своим заступом. Из пролома старинной руины, принадлежавшей, судя по всему, к эпохе ассирийского нашествия, навстречу ему вышел старый бедуин в выжженном солнцем бурнусе.

— Да хранит тебя Аллах, о, почтенный старец! — приветствовал его Хайнц. — Не станешь ли ты возражать, если твой преданный слуга займется здесь раскопками?

Пожилой почтмейстер Шмуцлер, давно уже обещавший своей супруге вскопать участок при доме под огород, не мог не порадоваться неожиданному предложению. Нельзя сказать, что он вовсе не удивился такому необычному поведению Хайнца, но, быстро прикинув в уме возможную выгоду от разведения этим летом на собственном огороде тыкв, кабачков, гороха и капусты, попросил молодого археолога не стесняться и немедленно приниматься за работу. Он даже пополнил инструментарий полного археологического жара юноши совершенно новою лопатой.

Дочка его, благонравная и весьма пригожая собой девица, нареченная ветхозаветным именем Абигайль, именно в это время вышла за ворота, направляясь с визитом к своей восприемнице, почтенной супруге судебного заседателя, фрау Клопштейн. Милосердная крестница несла в руках аккуратно завернутую в пуховый платок кастрюльку с пользительным травяным отваром для доброй старушки, страдавшей ревматизмом, обострившимся от сырых погод.

Небесное видение предстало восхищенному взору Кристиана: из-за поворота крутой уступчатой улочки, которую он тщетно пытался запечатлеть своей капризной кистью, легчайшей поступью явилась стройная и тонкая, как газель, красавица, по самые глаза завернутая в богато расшитое золотом покрывало и несущая на голове изящный бронзовый кувшин.

— О, благородная дева! — воззвал к таинственной дочери Востока пораженный в самое сердце Кристиан. — Позволишь ли ты недостойному рабу твоему узнать твое несравненное имя?
— Что с тобой, милый Кристиан? Ты нездоров? — испуганно воскликнула Абигайль, которая привыкла считать его едва ли не названным своим братцем и с которым с младенчества игрывала она в прятки, жмурки и прочие невинные детские игры. — Что с тобой, Кристиан? Неужели ты не узнаешь своей сестрички Абигайль?
— Сестра моя, возлюбленная моя! — с необычайной выспренностью заговорил несчастный помешанный словами Песни Песней. — О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные! Кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы! Голубица моя в ущелии скалы под кровом утеса! Покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой!
— Ах, гадкий Кристиан! — возмутилась Абигайль, отчего прелестное личико ее зарделось и сделалось еще краше. — Кажется, я не давала тебе повода дразнить меня и насмехаться надо мною!

С этими словами, сердито топнув ножкой, она поспешно удалилась в направлении дома доброй заседательши Клопштейн, а Кристиан, в отчаянии от того, что прекрасная дева на него разгневалась, последовал за нею к неприступной филистимской крепости, за коваными воротами которой она скрылась, и стал с тоской ожидать ее появления, а не дождавшись, отправился рассеянно шататься по улицам Святого Города, бормоча на ходу: «Кто эта блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце, грозная, как полки со знаменами?»

Весь следующий день Кристиан, в полубеспамятстве добравшийся до своей мансарды, мнившейся ему зиккуратом царского дворца, указательным пальцем рисовал в кривом зеркале портрет Абигайль на фоне Гефсиманского сада. Чем более душевного влечения вкладывал Кристиан в этот портрет, тем более кривилось и корежилось зловредное зеркало, искажая ее чистые черты. Страшнее всего было то, что выражение «искажать до неузнаваемости» тут никак не подходило. Ах, если бы это было так! Если бы в коварном зеркале возникало видение, не имеющее ничего общего с ее прелестным ликом! Но нет, злокозненное стекло коверкало ее нежные черты таким образом, что сходство гадкого существа с невинной девой оставалось очевидным. Но все чистое, прелестное, свежее и целомудренное делалось в нем скверным, порочным и отвратительным, все истинно прекрасное — уродливым, все сладчайшее — скисшим и прогоркшим. Вместо образа, сравнимого с самой Мадонной, на обливающегося слезами Кристиана смотрела чудовищная карикатура, в которой каждый уловил бы несомненное извращенное сходство с оригиналом.

— Ах, неужели никогда не смогу я запечатлеть твой милый образ, бесценная Абигайль! — заламывал руки несчастный Кристиан.

Рука его вновь тянулась к зеркалу и с нежностью касалась предательского стекла, вновь и вновь рисуя дорогие ему небесные черты, но тайная сила искажения гадко кривила и вытягивала губы, придавая кроткой улыбке прелестной Абигайль выражение мерзкой и подлой скабрезности, коверкая дивный овал лица, по-жабьи выпучивая прекрасные очи и вытягивая нос не менее чем в три раза против реальной длины и делая его отталкивающе извилистым да к тому же свернутым на сторону.

Вдова Шумахер, по доброте душевной задумавшая накормить несчастного художника тушеной капустой, к которой тот всегда был неравнодушен, переступив порог его комнаты с тарелкой этого ею самою приготовленного достохвального кушанья, едва не утратила дар речи. (Если бы такое действительно случилось, и кондитерша, не приведи господь, в самом деле смолкла на продолжительное время, городок Швайнфурт остался бы без половины занимательных и поучительных разговоров, коими он по праву славился в округе, а немецкий язык, лишившись сочности и подвижности, застыл в состоянии того холодного олимпийского величия, в котором оставили его Гете и Шиллер.)

— О, могущественный дух святой пророчицы! — возопил Кристиан, валясь в ноги призраку, явившемуся ему в его отшельнической башне. — Благодарю тебя за то, что ты расстался с покоем своей хладной могилы и пришел на мой отчаянный зов! Заклинаю тебя тайными именами Иеговы и Элогима, подкрепи меня пастилою, освежи меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви! На ложе моем искал я ту, которую любит душа моя, искал я ее и не нашел ее! Заклинаю тебя, дух дщери иерусалимской, ответствуй: не видала ли ты возлюбленную мою, прекраснейшую из женщин? Куда пошла возлюбленная моя? Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать ту, которую любит душа моя.

— Ох, господин Бюрдель, даже и не думайте выходить на улицу и показываться в городе в таком состоянии! — попыталась образумить помешанного студиозуса перепуганная вдова. — И не угодно ли вам будет, ради памяти вашего доброго батюшки, прежде повязать салфетку и взять вилку, вместо того чтобы лезть рукою в тарелку с капустой? Подумайте хотя бы о том, что скажет ваш благоразумный друг, господин Вагнер!


Действительно, было бы отнюдь не легко угадать, что сказал бы по этому поводу бедняга Хайнц, вовсе не возвращавшийся домой и именно в это самое время разрывавший с благосклонного согласия госпожи заседательши Клопштейн ее заросший сорняками задний двор. Надо заметить, что польза, принесенная его археологическими изысканиями скромным земельным участкам жителей городка, хоть и была невелика, сводясь к взрыхлению почвы, но и не нанесла им ни малейшего ущерба. Более того, дети часовых дел мастера Меккеля, увлеченные ужением рыбы в речке Люнде, изрядно пополнили благодаря этим раскопкам свой запас дождевых червей. Что же до прочих ценных открытий, то нельзя не упомянуть обнаруженных во дворе заседательши, на глубине не менее четверти аршина, фаянсовых осколков превосходной ночной вазы, включая изящную ручку явно мекленбургской работы, неизвестно каким образом туда попавших и пролежавших в земле не менее двух десятилетий. Он продолжал бы и по сей день в изнеможении, но с прежним упорством, перекапывать дворы благонамеренных Швайнфуртких бюргеров, когда бы напуганная всем происходящим сердобольная кондитерша Шумахер на третий день не вызвала доктора Шикельграбера, при помощи санитаров забравшего обоих студиозусов в свой приют для страждущих душ.

— Странное дело, господин доктор, — в испуге жаловалась вдова, всей душою жалевшая бедного Кристиана и злосчастного Хайнца, — оба вообразили, что они в Иерусалиме. Беда, да и только! Если бы они, господин доктор, хотя бы предавались молитвам и распевали псалмы, как заведено у набожных пилигримов, я не стала бы так волноваться за них. Мало ли, чего не случается с серьезными молодыми людьми от слишком усердных занятий. Но они, господин доктор, как вы и сами видите, ведут себя совсем иначе, и я уже, право, не знаю, что и подумать.
— Медицинской науке известны случаи подобного психического расстройства, — важно отвечал ей доктор, понимающе кивая большой седой головой на короткой толстой шее.

Почтенный доктор, впрочем, лишь притворялся знатоком недуга, сразившего Кристиана Бюрделя и Хайнца Вагнера. Медицинской науке еще многое предстояло узнать о мрачных тайнах человеческой психики. Полная потеря чувства реальности — это самое страшное, что может принести встреча с находящимся не в духе бессмертным зеркальщиком. Пораженная душевной болезнью несчастная жертва его оказывается в воображаемом городе Иерусалиме, хотя господами, обладающими научной проницательностью и университетскими дипломами, неопровержимо доказано, что его земное существование уже давно прекратилось и он остался реальным разве что в литургии, да еще в легендах и преданиях множества народов, подобно затонувшим Атлантису и Венете. Есть и такие упрямые профессора, что утверждают, будто Иерусалим и вовсе никогда не был построен в действительности, всегда оставаясь лишь умозрительным планом, высокой идеей, которой грезили многие поколения психически неуравновешенных мечтателей. Но это уже не нашего ума дело. Не знаем мы и того, куда исчез из славного городка Швайнфурта бессмертный еврей Тубалкаин вместе со всеми своими зеркалами. Нам также не дано предвидеть, смогут ли Кристиан и Хайнц, или хотя бы один из этих несчастных, достаточно оправиться от своей болезни, чтобы твердо и с чувством бросить в лицо злокозненного старика магическую формулу из трех слов: «Чтоб ты сдох!» Мы, однако, от души желаем этого всем троим.

Иллюстрации — картины Некода Зингера из серии "Иерусалимские зеркала".


Другие отражения:
Козел возвращения
Незавершенный трамвайный маршрут