Букник публикует отрывок из романа Моисея Кульбака "Зелменяне". Роман выходит в издательстве "Текст". Перевод с идиша - Рахиль Баумволь.
Роман, написанный в 1931 году, повествует о патриархальной еврейской семье, чьи вековые корни оказались перерублены революцией. Старшее поколение перемены застали врасплох, и оно не смогло приспособиться к новой жизни, молодые же с наивной верой в светлое будущее вступили в ряды строителей социализма. «Зелменяне» были приняты еврейской пролетарской критикой крайне недоброжелательно.
Сам Моисей Кульбак (1896—1937) встретил революцию с надеждой. Он был автором стихов, романов и пьес на идише, много преподавал и переводил (в частности, перевел на идиш "Ревизора" Гоголя).
В конце 1937 года писатель был репрессирован как «враг народа» и расстрелян. Роман «Зелменяне» вышел на русском языке первый и единственный раз в 1960 году, после реабилитации его автора.
Вот он, двор реб Зелмеле.
Старинное каменное здание с осыпавшейся штукатуркой и два ряда деревянных домов, полных Зелмелами.
Тут же погреба, сараи, сарайчики. Все вместе образует длинную узкую улочку. Летом, только забрезжит день, старенький реб Зелмеле, бывало, выходил сюда в одних кальсонах. Здесь он перекладывал с места на место какой-нибудь кирпич, с превеликим усердием подбирал лопатой помет.
Откуда реб Зелмеле родом?
В семье существовало предание, что родом он из «глубин Расеи»; во всяком случае, на бабушке Басе, которая тогда была, по-видимому, еще девушкой, он женился уже здесь, и здесь же она стала плодиться.
Бабушка Бася, рассказывают, плодила детей без всякого расчета подряд, с какой-то одержимостью, и дети из ее чрева получались рослые, чернявые, с широкими плечиками — настоящие Зелменовы.
Со временем дети переходили под опеку реб Зелмеле. Не то чтобы он был им нянькой, нет, — он просто выжидал немного, а потом отдавал их в ремесленники.
Одного из них, Фолю, он уже к десяти годам сделал кожевником из-за какой-то там истории с лошадью.
И не успели оглянуться, как сами дети стали рожать детей. Прибывали невестки разной плодовитости, а также зятья — всё новые и новые силы, — покуда соседям не пришлось убраться со двора. Все дома уже кишели верткими чернявыми Зелмелами. Русые попадались редко. И то — среди девушек, в общем не очень-то значительная прослойка. В самое последнее время прибавилось несколько рыжих, а вот уж каким образом они проникли в род, не ясно еще и по сей день.
* * *
Зелменяне, или, как их зовут, Зелменовы, — чернявые, костистые, с широкими, низкими лбами. У Зелменова мясистый нос. У Зелменова впадины на щеках. Обычно Зелменов — спокойный молчун, поглядывающий на все со стороны. Впрочем, попадаются, в особенности среди молодого поколения, бойкие, даже дерзкие говоруны и говоруньи — но и это в основном застенчивые реб-Зелмелы, которые подпали под чужое влияние и только хорохорятся. Зелменовы вспыльчивы, но не злы. Они молчат весело, — впрочем, есть и особый зелменовский сорт, который накаляется, как железо.
Зелменовы на протяжении поколений выработали свой собственный запах — этакий мягкий аромат лежалого сена и с чем-то еще.
Бывает, едут в битком набитом вагоне евреи, встречают зевотой холодное утро — вдруг какой-нибудь еврей протрет глаза и спросит:
— Будьте добры, вы не из Энска?
— Да.
— Так не приходитесь ли вы внуком реб Зелмеле?
— Да, я внук реб Зелмеле.
Еврей засовывает руки в рукава и едет себе дальше. Это он во сне учуял запах реб Зелмеле.
Впрочем, никто в городе над этим, наверное, не задумывался, никому и в голову не приходит, что у Зелменовых свой особый запах.
Есть в роду Зелменовых еще одна особенность, которая характерна больше для мужчин. Зелменов любит вздохнуть, просто так, чтобы перевести дух, при этом он издает этакое веселое, нежное ржание, которое можно услышать только в конюшне, где лошади стоят и жуют овес.
Все это говорит о том, что реб Зелмеле родом из деревни.
В роду Зелменовых нет бездетных, нет безвременно погибших, за исключением тети Геси. А уж какой-нибудь лысый — значит, это не росток с древа реб Зелмеле, пусть даже от него несет сеном, как от целого луга.
Когда показались ростки четвертого поколения, реб Зелмеле стал собираться в путь. Он написал на переплете молитвенника завещание, некоторое время повертелся просто так, без дела, а потом все-таки умер.
Это был простой человек. Свое завещание он написал по-еврейски, с подобающими древнееврейскими словечками. Теперь молитвенник валяется где-то, и, быть может, стоит записать это завещание для потомков.
«Понедельник, глава «Отпуская...», год... (Дальше
зачеркнуто.)
Я намерен сам, пока я жив, поделить между моими детьми все, что останется после моей смерти. Я считаю, что должно быть так. Мои дети остаются жить на моей половине. Мой кусочек земли пусть продадут и возьмут за него примерно четыреста целковых. И мое место в синагоге тоже пусть продадут и возьмут за него сто ятьдесят целковых. Кроме того, у меня в печке, под шестым кирпичом справа, спрятана одна тысяча целковых. Пускай так поделят: сыну моему Иче — сто пятьдесят целковых, потому что он, мой сын Ича, уже взял сто пятьдесят целковых в счет наследства еще при моей жизни, а сыну моему Зише — двести целковых и сыну моему Юде — тоже двести целковых, моему сыну Фоле — тоже двести целковых, а дочери Хае-Маше — сто целковых, и дочери Матле — тоже сто целковых, и дочери Раше — тоже сто целковых. А Гурвицу пускай отдадут сто шестьдесят целковых, которые я у него взял, чтобы дать сыну моему Иче в счет наследства еще при моей жизни, — стало быть, надо ему отдать. Шестьдесят целковых пускай дадут на нужды общества, а остальное — на расходы, чтобы повезти меня к месту вечного покоя. А все пожитки принадлежат моей жене Соре-Басе. И пускай после смерти Соре-Баси всё поделят между собой мои три дочери, только две подушки пусть дадут дочери Юды, Хае, а мою одежду пусть носят сыновья. Смушковую шубу пускай возьмет тот, у кого будет в этом нужда, или по жребию, но не ссориться, все чтобы было по-хорошему, по-благородному и как я сам поделил, а не чтобы чужие делили. И пусть всем пойдет впрок, пускай пользуются на здоровье, как я этого желаю от всей души. Только после моей смерти пускай не забывают обо мне и хотя бы соблюдают кадиш по возможности.
Подписал Зелмен-Эля, сын реб Лейба Хвост».
* * *
Бабушка Бася на много лет пережила дедушку, и, можно сказать, она живет еще по сей день. Правда, она не слышит как следует, и не видит как следует, и не ходит как следует, но хорошо, что хоть живет. Она стала походить больше на старую курицу, нежели на человека, и даже не знает, что за это время у нас на свете все пошло по-другому.
Бабушка Бася занята только собой, и если она о чем-то думает, так это, наверное, какие-то диковинные мысли, совсем из другой материи, нежели обыкновенные.
Бывает, в сумерках она бродит по дому и вдруг скажет красному галстучку:
— Мотеле, почему ты не идешь молиться?
Чернявый Мотеле, от которого уже потихоньку попахивает сеном, подходит к ней, отворачивает у ее уха платок и кричит:
— Бабушка, я пионер!
А она качает головой:
— Ну да, он уже молился!.. Когда же ты молился?
Так она и уйдет из мира со старозаветной душой.
Весной бабушка Бася начинает выходить во двор. Сидя на пороге, она не нарадуется: из каждой двери и щели так и сыплют реб-Зелмочки, словно черный мак.
Большое солнце освещает новую зелменовскую поросль.
Вот какая она, бабушка.
* * *
Второе поколение Зелменовых разделилось на три мощных потока и несколько ручейков. Основными столпами рода всегда были и остаются до сих пор дядя Ича, дядя Зиша и дядя Юда.
Дядя Фоля стоит особняком. Он идет собственной трудовой дорогой в жизни. До зелменовского двора ему нет дела, потому что дядя Фоля считает, что в детстве его здесь обидели. Он любитель поесть, в особенности налегает на картошку, а какие сочиняет он мысли, никому не известно, так как он их не высказывает.
Остальные в семье — уже мелочь, в которой с трудом угадывается порода; впрочем, они тоже сделаны по образцу реб Зелмеле и носятся по свету с его запахом.
Особое место занимает в семье дядя Зиша, который во дворе считается аристократом. Это довольно плотный часовщик, с квадратным лбом, с квадратной бородой, болезненный, а может быть, притворяющийся болезненным.
В прежние времена всякие бумаги приносили читать только ему. Дядя Зиша снимал лупу с глаза, просил присесть и терпеливо прочитывал бумагу слово в слово. Если же дядя Зиша не мог прочитать, у него был все же тот плюс, что он умел, глядя в бумагу, передать ее содержание своими словами. Он был сообразителен.
Основное достоинство его чтения состояло в том, что он тут же, на месте, давал совет по поводу справы. Говорят, в нем таилась большая сила. Тетя Гита принесла ему двух дочерей куда с большими трудностями, чем подобает Зелменовой. Одна из дочерей — Тонька — чистая Зелменова, а другая — Соня — уже немножко заражена сладкой меланхолией, которую тетя Гита, не в укор ей будь сказано, протащила в семью. Но это тете Гите надо простить: все считают, что она в этом не виновата, — она ведь из рода раввинов.
Дядя Ича — бедняк из бедняков. Это он, дядя Ича, не мог дождаться и взял еще при жизни реб Зелмеле задаток в счет наследства. Дядя Ича — захудалый портняжка. Его высокая швейная машина, тощая и неуклюжая, громыхает день и ночь. Она тарахтит на весь двор.
Дядя Ича производит Зелменовых самой чистой пробы. Считают, что он в этой области перещеголял самого реб Зелмеле.
***
Зато совсем другим человеком был дядя Юда, другим человеком — и притом странным. Это был столяр, тощий еврей с лоснящейся бородкой, с очками на кончике носа. Глядел он поверх очков — поэтому всегда казалось, что он сердится. Очки он, должно быть, носил для красоты и солидности. Он строгал, не снимая очков, ел, не снимая очков, без очков, кажется, только спал.
***
Дядя Юда откармливал гусей у себя в сенях (об одной его курице уже шла речь), в дождь он выставлял кадку под дождевую воду, а в весеннее время не мог без того, чтобы на рассвете не собрать немного щавеля. Его любовь к бревнам и доскам также, наверное, проистекает от этой же тяги к природе.
Дядя Юда строгал доску с любовью, с огоньком, — одним словом, ему нравилось столярничать.
Кроме того, у него была смертельная тоска по скрипке, по пению и вообще по всякой музыке.
У дяди Юды были дети разного рода. Для нашего рассмотрения подходят только двое — Хаеле дяди Юды и Цалел дяди Юды.
Стоит еще остановиться поподробней на одном из более молодых Зелменовых, на старшем сыне дяди Ичи. Это парень-богатырь, молчаливый кожевник — Бере Хвост.
Во время Гражданской войны он получил в боях под Казанью орден Красного Знамени за свою спокойную зелменовскую силищу. Он ходил с Гаем на Варшаву. Там он чуть было не погиб, попав к белополякам, но каким-то чудом успел переодеться и добрался домой пешком. Когда Бера вошел в дом, поднялся плач, весь
двор сбежался, даже дядя Зиша пришел. Бера сел, принялся медленно стаскивать сапоги и бросил тете Малкеле:
— Мама, дай мне поесть!
Он уплетал с удручающей поспешностью, уставившись в потолок. Дядя Юда плюнул и ушел. Понемногу убрались все. Бера поел, надел сапоги и снова пошел воевать.
Что творится на свете, а?
На дворе тихо.
Война и революция в конце концов благополучно прошли здесь, только с тетей Гесей случилась ни за что ни про что эта беда, из-за какой-то там глупости, из-за капли бульона.
Зелменовы возвращались с фронтов в жестких шинелях и лопнувших по швам шапках. Первое время они ходили по двору как волки, поглощали все, что попадалось им на глаза, но постепенно их приручили, говорили с ними мягко и кое-как добились того, что они приняли довоенный облик.
Шинелями на зиму обили наружные двери, а распоровшиеся шапки еще до сих пор валяются за печками. Бывает, в большие морозы дядя Ича вытаскивает из-за печи такую вот шапку, натягивает ее до бороды и выходит за охапкой дров для тети Малкеле.
Вот что осталось от войны.
**
Известно, что дядя Юда собирается выдать Хаеле замуж за еврея. Последнее время он забросил рубанок, бегает целыми днями по синагогам в поисках приличного человека. Он хочет резника.
Говорят, однажды он условился о встрече с таким вот женихом где-то на окраинной улице. И должна же была случиться в ту ночь метель! Все же его Хаеле пошла, встала на углу, где наказал отец, и принялась ждать. В пурге не видно было ни единого живого существа, в том числе и жениха. Но Хаеле, должно быть, так сильно хотелось выйти замуж, что она, прислонясь к стене, решила ждать своего суженого, пусть даже до утра. О чем она тогда думала — просто трудно сказать.
Поздно ночью дядя Юда уже в постели вспомнил о ней, побежал и привел ее, еле живую, домой.
А о женихе двор говорит:
— Кто же этого не понимает, что у него не было охоты жениться в такой мороз?
Есть на дворе один Зелменов, который женился бы на Хаеле и в мороз. Это парень в годах, лет тридцати восьми, если не больше, завзятый молчун. Он приходит каждую ночь к отцу в дом, чтобы переспать ночь на жестком топчане. Считают, что он вполне подходящий жених, но холодная любовь между ним и Хаеле еще должна выстояться. Она должна еще выстояться, хотя бы потому, что Хаеле нет-нет да побежит куда-то на свидание. Но дядя Юда определенно будет против этого брака по следующим причинам:
1. Зелменов не любит Зелменова.
2. Жених далек от всего еврейского.
3. Жених издевается над двором.
Все это, конечно, верно. Именно сейчас, назло всему миру, он, жених, выкинул новый фортель со своей матерью, с тетей Малкеле, и возмутил старых Зелменовых до глубины души.
Что же такое случилось?
Тетя Малкеле как-то надумала пойти к Бере в милицию.
— Бера, почему бы тебе когда-нибудь не улыбнуться? — так она спросила. — А то можно подумать Бог весть что!
По ее словам, Бера тогда все-таки улыбнулся. Так это или не так, но, во всяком случае, он долго сидел, смотрел исподлобья на закутанную мать и сопел.
А потом спросил:
— Есть ли у вас на жизнь, мама?
Дядя Ича — веселый человек, и для него это вовсе не существенно.
Бера вздохнул, испустил нежное ржание (смотри главу первую) и сказал:
— Знаешь ли ты, мама, что ты неграмотная?
Она, по правде говоря, этого не знала. Бера все ей объяснил, растолковал и посоветовал заняться ликвидацией своей неграмотности. Потом он встал и позвонил в педтехникум.
* * *
Утром во дворе появился учитель — парень с чуприной, торчавшей из-под козырька. Тетя Малкеле, по правде говоря, сильно испугалась, не знала, что здесь, в сущности, произойдет, и с отчаянием смотрела учителю в глаза. Учитель еще тоже не знал как следует, что ему надо делать, и краснел под своим козырьком. Тетя все дула и дула в чернильницу, но, как уверял учитель, это не могло помочь. Ручку вытащили из-за зеркала и стерли с нее паутину. Учитель попробовал перо на ногте, и выяснилось, что это перо допотопное, еще дореволюционное.
Любое перо надо попробовать на ногте, пишет ли оно. Тетя считала, что и это уже в некотором роде признак учености.
Дядя Ича тоже был очень взволнован. Все же он нашелся и предложил свою тетрадь для письма. Он достал из ящичка швейной машины скрученную тетрадь, к которой был на веревочке привязан карандаш, расправил ее на колене и с дрожью в руке передал учителю.
Собрался весь двор, стало тесно, люди дивились и пожимали плечами.
— Что творится на свете! — не выдержал под конец дядя Ича.
Дядя Юда сердито глянул на него поверх очков и ответил:
— Так разве не лучше лежать в земле?
Это он имел в виду тетю Гесю, которая уже избавлена от школьного принуждения.
Только дядя Зиша стоял спокойно в стороне, потягивал волосок из бороды и улыбался:
— Ну и дети же у людей!
* * *
Потом к этому привыкли. Учитель приходил каждый вечер. Уже знали, что тетя Малкеле много у него успела, ничего не скажешь, способности у нее неплохие, хотя, надо сознаться, она слегка поленивалась.
— У меня другим голова забита, — твердила она.
Вообще, тетя Малкеле вела себя как школьница, что казалось немножко странным для такой умницы, какой была она.
Однажды учитель, не застав ее дома, даже нашел нужным пожаловаться дяде Иче.
—Ваша жена, — сказал он, — довольно способная, но она к занятиям относится недостаточно серьезно.
— Вот как?! — удивился дядя Ича.
Потом он выговаривал тете Малкеле:
— Как же так? Это же, наверное, стоит денег!
Тетя Малкеле сперва растерялась, даже покраснела, но тут же нашла отговорку:
— У меня книжки нет.
Вот этого дядя уже никак не мог понять.
— Разве в доме мало книжек? Или ты уже все выучила?
Тетя Малкеле сама чувствовала, что ее ответ неудовлетворителен, и она тут же придумала другую отговорку:
— Я что-то плохо вижу... выпало стеклышко из оправы...
Но не надо думать, что дядя был всегда так строг к тете Малкеле. Не мешает помнить, что мы имеем дело с давнишней любовью, которая длится уже сорок два года. Конечно, дядя Ича сочувствовал тете.
А однажды был даже такой случай.
Тетя Малкеле спешит в город, а учитель должен вот-вот прийти. Вдруг вбегает Мотеле с криком:
— Тетя, учитель идет!
Говорят, тетя Малкеле так растерялась, что вместе с кошелкой, в шубе и в валенках, залезла на кровать.
Дядя Ича укрыл ее, потом скрестил на груди руки, склонил голову немного набок (о Зелменов!) и весьма грустно сказал учителю:
— Моей старушке сегодня что-то нездоровится... Заметьте себе где-нибудь, товарищ учитель, и вы уж отдадите нам этот урок в другой раз.
Все же тетя Малкеле немало успела.
Глубокая зима. Окна заросли снегом. Комсомолия в клубах, а тетя сидит целыми вечерами, перепачканная чернилами, и работает пером. На столе стоит восьмилинейная лампа, как у каждого портного.
В трубе завывает ветер. Дядя сидит у края стола, шьет и порет. Тетя Малкеле сидит у другого края — над своими уроками. Перо скрипит. Вот она подсовывает дяде записку, а у самой лицо сияет. Дядя Ича подносит записку к самой лампе — он может читать только на расстоянии.
Тетя Малкеле пишет ему так:
«Я здорова. Ты идеш. Иди к печке, дастань глечек. Имы будим пить чай. От миня твоей уважаемой жины Малки Хвост».
Дядя Ича улыбается. Он доволен. Потом, когда они уже сидят за чаем, он заводит с ней поучительный разговор. На мелочах он не останавливается. Он говорит о самом существенном.
—Нет, так не пишут,— заявляет он, — говорить так — еще допустимо, а писать надо деликатно.
Тетя Малкеле начинает даже беспокоиться.
—Вот ты пишешь, — говорит он: — «Я здорова». Это неделикатно выраженная мысль. Так нельзя писать.
— А как же? — спрашивает тетя.
— Надо писать, — и дядя Ича закрывает глаза,— надо писать: «Я пребываю в наилучшем, полном здравии».
Тетя Малкеле видит, что он прав.
— Списывай из письмовника, — говорит он, — потому что теперешняя метода что-то совсем не то... И книжки надо читать! От книг набираются ума. Был раньше писатель Шомер, у него можно кое-чему поучиться. Теперешние не годятся, что-то все у них про солнце да про луну.
А на дворе, в темноте, как огромная серебряная миска стояла зима.
* * *
Стояли страшные морозы — тридцать пять градусов. Белые крыши сползли до самой земли, по вечерам снег, и воздух походил на горящий синим пламенем спирт.
Улицы пустовали, хотя только что наступил вечер. Кто же эти двое, которые отправились гулять в такую стужу? Это Бера дяди Ичи и Хаеле дяди Юды вышли со скользкого двора и пустились по улице.
Самое время, если хочешь чего-нибудь добиться! Беру холод не берет. Но Хаеле зарылась в воротник и идет, стуча высокими ботами, как на виселицу.
Во дворе говорят:
— Что поделать с этой девушкой, если она выбирает для своих любовных похождений только
морозы да метели!
А молчаливая тетя Гита, которая из рода раввинов, однажды сказала ни к селу ни к городу:
— Этой девице быть матерью водовоза!
* * *
Бера и Хаеле молчали. Он бежал немного впереди и набирался храбрости — даже под Казанью ему не приходилось так туго.
— Хаеле, я тебе нравлюсь?
Хаеле уже давно ждала такого подхода к делу и ответила с улыбкой:
— Так нельзя спрашивать.
— Почему?
Он тоже улыбался. Тогда для Хаеле дяди Юды зима затрепетала серебряной рыбиной, потому что Зелменова любит природу, и она коварно спросила:
— А я тебе нравлюсь?
Бера улыбался, улыбался и улыбался.
Теперь спрашивается: что было дальше?
Хаеле вдруг схватила его своими полными, всегда замерзшими руками за голову и стала целовать в губы, в нос, в жесткие впадины щек. Вот что было дальше.
Таким образом, все стало ясно. Было только странно, что они стоят на таком диком морозе и целуются без конца. Позднее по этой улице проходил какой-то пожилой человек, так он на этом самом месте отморозил себе ногу.
Потом они опять гуляли, и было так же холодно.
Они вышли на угол, где горел фонарь. При электрическом свете было видно, как замерзшие извозчики грелись в теплом дыхании своих лошадей.
Было тихо, как в поле.
Бера посмотрел на часы и подозвал сани.
— Еще не поздно, — сказал он, — съездим распишемся.
Для Хаеле дяди Юды это было уже многовато. Вечер и так был заполнен. Она еще собиралась пойти домой и там, в тишине, на горячей постели, где всегда пахло отцовскими стружками, передумать все сызнова. Голову вскружила любовь. Тяжелая зелменовская кровь пока еще с трудом могла это усвоить. Сани уже стояли возле них. Бера усадил невесту и укрыл ее промерзлой полостью. Сани рванулись и поплыли по улице. Хаеле с зелменовской горячностью прижалась к Бере и почувствовала его холодные, широкие плечи, от которых веяло уравновешенностью и спокойствием, как от дуба.
Хаеле дяди Юды шла зимней ночью домой. Вокруг зеленел мороз, осколком дешевого стекла звенели ее собственные одинокие шаги. Она дошла до ребзелменовского двора, остановилась у дома и прошла не к отцу, а немного подальше — к тете Малкеле.
Дядя Ича большими глотками отхлебывал чай и продолжал поучительный разговор:
— Надо списывать с прописей, потому что буквы любят, чтобы их старательно выводили. Очень хорошо, видишь ли, поддаются «т» и «ф». Из «л» можно тоже кое-что сделать. Вспомни, Малкеле, мои письма, когда я был твоим женихом. Тебе хотя бы показывали мой почерк? Жаль, — вздохнул он, — уже столько лет я не брал в руки пера.
Утром поднялся страшный шум. Реб-зелменовский двор выглядел как растревоженный муравейник.
Бегали по морозу в опорках на босу ногу из одного дома в другой. Совещались на ходу:
— Как это так? Во дворе реб Зелмеле — и такое безобразие!
— Без обручения, без свадьбы!
— Как же так? Чтобы у нас такое случилось!
Разные евреи:
Русско-китайские
Итальянские
Сефардские