Мысль о том, что в традиционном обществе мифологическое время продолжается в повседневности – не самая смелая и оригинальная. Сразу приходит в голову стандартный набор примеров, начиная с картины Брейгеля, на которой вифлеемских младенцев убивают во фламандской деревне, на фламандском снегу. Сказать то же самое про еврейский мир – значит, впасть в банальность совсем уж чудовищную. Назвать старшего героя Абрамом, его сына Исааком Абрамовичем – все, библейский контекст готов (кажется, так, с разрешения Гослита, и поступил в свое время классик соцреализма Анатолий Рыбаков, чей «Тяжелый песок» зачем-то пробужден к новой жизни экранизаторами).
Проблема в том, что уподобление эмпирической реальности мифу должно бы эту реальность возвысить. Грубо говоря, если еврейский сапожник или бакалейщик уподобляется Аврааму, он должен быть, по крайности, праведен и мудр. А у классика еврейской поэзии Ицика Мангера (1902-1969), в книге «Толкование Ицика на Пятикнижие» (переведенной Игорем Булатовским и изданной в 2003 году крохотным пробным тиражом – да так и не переизданной) Авраам – типичный местечковый балабос, сластолюбец и ханжа, выгоняющий из дома соблазненную им служанку Агарь, стыдящий племянника-пьянчугу Лота:
Ты же хлещешь дни напролет –
и как не льет из ушей!
Так может Гаврила, шабес-гой,
но так не должен еврей!
Так может, перед нами мрачная карикатура, проникнутая надменной романтической иронией, в традициях «Романсеро» Генриха Гейне? Может, мы не местечковых евреев возвышаем до библейских персонажей, а наоборот, Библию снижаем, приземляем, чтобы дискредитировать, десакрализовать высокий миф? Нет, опять-таки нет.
Здесь необходимо отступление. Мангер принадлежал к поколению, в котором – во всем западном мире, на всех языках - очень сильна была реакция на крайности модернизма, тяга к более «демократичной» и «традиционной» поэтике. Причем эти «правые» эстетические идеи очень часто сочетались с левыми политическими установками. В СССР, в рамках соцреалистической эстетики, это приняло крайне вульгарные формы – что даже несколько затрудняет восприятие иных стихотворений Мангера постсоветским читателем. Какой-нибудь хрестоматийный (термин более чем условен в наши дни, когда секулярная идишеязычная литература лишилась аудитории и стала интеллигентской прихотью – ну, допустим, речь идет о хрестоматиях для изучающих язык – такие существуют…) шедевр вроде «Ойфн вег штейт а бойм» кажется подозрительным из-за внешнего сходства с советской поэзией в ее сентиментально-идиллическом варианте – а второй и третий уровень смысла не сразу прочитывается: это требует, в том числе, знания контекста. Между тем без этих дополнительных уровней Мангера не существует, потому что он, не будучи модернистом по фактуре стиха, является им на уровне мирочувствования и миропонимания.
Здесь уместно вспомнить и о том, что земляком черновчанина Мангера и поклонником его поэзии был Пауль Целан, а с другим гением суггестивной лирики, Диланом Томасом, Мангер познакомился в Лондоне и лаконично написал об этом знакомстве друзьям по-английски: «He can drink, but as a poet I am better». (С Уистаном Оденом он, думается, скорее договорился бы о стихах, тем более что и тот отнюдь не был трезвенником... Но Оден еще в 1939 году покинул Англию). Мангер существовал в контексте мировой культуры XX века, и потому хоть и странно, но не бессмысленно сопоставление его опыта интерпретации мифа с джойсовским. Хотел ли ирландский классик «поднять» Стивена Дедала и Леопольда Блума или «развенчать» Одиссея и Телемака? Разумеется, ни то, ни другое! Миф не имеет отношения к традиционным соотношениям «хорошего-плохого», «высокого-низкого».
При этом еврейские герои Мангера знают, что они принадлежат мифологическому пространству, миру священной истории. Они же о себе читали – в Библии (то есть мужчины – в Библии, а женщины – на идише, в Цена-Урена). Каждодневная местечковая жизнь, далекая от формальной праведности, связана с космическим, вечным, и в этом ее, если угодно, «святость». Собственно, это и есть мангеровский «второй уровень смысла» - потому, в том числе, что библейские и талмудические аллюзии зачастую присутствуют у него в самой простодушной на первый взгляд лирике. Хотя не только поэтому.
Но – рай? Рай по идее должен быть пространством идеальным, гармоничным. А в мангеровском раю есть, во-первых, классовые противоречия (ангелы ишачат на праведников). Во-вторых, разврат: мало того, что у Давида есть законная супруга, Вирсавия, и любимая наложница, Ависага (и еще целый гарем), так он, старый снохач, клеится к своей невестке Суламифи… Да и чего только нет в раю! Шимен-Бер, спроваживающий на землю ангелов, которым суждено родиться людьми в нашем мире, – горький пьяница и драчун. Есть в раю и воры. И полиция. И армия. А как же иначе? Еврейский рай граничит с раями гойскими – турецким и православным (не просто христианским, а именно православным). В православный рай герой-рассказчик Авербо и его друг Писунчик отправляются, так сказать, в командировку (Шорабор, Дикий Бык, сбежал к православным). Православный рай для еврейских ангелочков место небезопасное: не стоит попадаться на глаза святым, особенно во время торжественных процессий. Антисемиты они, эти святые. Правда, не все – Николай-угодник человек приличный, пожалуй, поприличней иных еврейских праотцев…Нет, конечно, можно усмотреть здесь «карнавал» и на том успокоиться! В сущности, это даже не будет неправдой. Но и полной правдой не будет. Потому, в частности, что на возмущение раввина и даяна, недовольных его рассказом и не верящих ему, вочеловеченный ангел Шмуэль-Аба отвечает совершенно всерьез, не по-карнавальному: «Может, это ваш рай, который вы себе рисуете – воображение, выдумка. А тот рай, откуда я пришел, настоящий, и пусть у него есть изъяны, все равно он прекрасен. Потому-то я тоскую по нему и готов, если позволят, вернуться обратно».
Можно сказать и так: в иудаизме концепция «рая» довольно поздняя, истинная «жизнь будущая» для иудея начинается с приходом Мессии и преображением мира. Но никаких намеков на это преображение у Мангера нет. То есть к приходу Мессии все готовятся – праотец наш Исаак, большой гурман, к примеру, мелом отмечает на боку у Шорабора самые лакомые кусочки… Но ни о каком грядущем изменении райского уклада, скажем, об освобождении ангельского труда, речи не идет.
В сущности, «рай» Мангера – это жизнь как она есть, во всем ее полнокровном несовершенстве. Но в таком случае кто же оказывается за пределами рая, в аду и в помянутых Мангером Мирах Хаоса, кроме совсем уж запредельных злодеев? Да вот, к примеру, Адам и Ева, тайком, ночами, пробирающиеся через райскую границу к злополучному Древу Познания. «Две фигуры… Она во фраке и цилиндре. Другая в кринолине и шляпе с длинным пером». И вот как вспоминают они о своем утраченном блаженстве:
- Мы были наги, счастливы, не ведали стыда – сказал Адам.
- Может быть, сбросить нам, Адам, одежды и снова стать нагими, счастливыми, стыда не ведать?
Они вскочили и начали срывать с себя одежды. Звезды на небе начали цинично перемигиваться.
- Не в силах я, Адам. Моя одежда к телу приросла – вздыхала Ева.
- Как и моя….
Ева забывает у Древа Познания сумочку, в которой любопытные ангелочки находят зеркало, пудреницу и любовную записку от некоего Макса. Смешно, конечно… Но не в том проклятие Адама и Евы, не потому они изгнаны из Рая, что у них случаются интрижки на стороне, что вообще они грешны (праведники в Раю сами хороши) – а в том их проклятие, что они отторгли себя от естественной, нормальной, природной жизни, которая – при всех грехах и неустройствах – внутренне ясна и невинна… И вот вам: фрак и кринолин приросли к телу. И потому они в Мирах Хаоса, как и одержимый амбициями и завистью, неспособный признать свое поражение Саул.
Неожиданная аналогия – пушкинский «Домик в Коломне»: Параша и графиня.
Она страдала, хоть была прекрасна
И молода, хоть жизнь ее текла
В роскошной неге; хоть была подвластна
Фортуна ей; хоть мода ей несла
Свой фимиам, — она была несчастна.
Блаженнее стократ ее была,
Читатель, новая знакомка ваша,
Простая, добрая моя Параша.
Модернизация XX века к этому миру оказалась не менее беспощадна, чем к традиционному крестьянскому быту. А уж еврейский мещанский «рай» погиб самым жестоким из всех возможных способов. Мангер писал свою книгу в 1939 году, «лишенный гражданства в родной Румынии, оторванный от любимых мной польских евреев, висящий без паспорта, без визы между границами».
Рая, или несовершенной модели странного рая, на земле больше не было. Поэту остаются «блуждания по улицам и площадям Парижа», ночные кабачки, общение с тенями бесприютных вагантов (и, как мы знаем, с их живыми наследниками) – традиционные радости «мира хаоса». Но и этот мир хрупок: настоящий, глубинный ад наступает. На Париж движутся немецкие танки, на Лондон сыплются бомбы…
В такое время писалась книга. Через семь десятилетий голос Мангера услышали прекрасные русские переводчики – Игорь Булатовский и Валерий Дымшиц. Я ничего не хочу специально писать про их работу: она незаметна непрофессионалу, что в данном случае и является критерием успеха. Профессионал же может оценить и их находки, и оправданные жертвы (например, отказ от попыток искать разные слова для еврейских и православных ангелов) – и практически всегда согласиться с их выбором.