Моим внукам
Страшное желание
В детстве я спал в одной комнате с бабушкой. Бабушка, случалось, кричала по ночам, и мне велено было ее будить, чтобы ей не стало плохо с сердцем. Однажды она тоненько так заплакала, и я стал ее тормошить и расспрашивать:
- Отчего ты кричишь?
- Тетя пришла.
- Ну и что ж, что тетя? Плачешь ты почему?
- Пришла и хочет петь.
Больше я ничего не добился. Может быть, тетя нехорошая и нельзя ей позволять петь, а может, поет фальшиво.
Дочь композитора
У самой бабушки слух был отличный, и она считала себя выходцем из музыкальной семьи. Ее отец, по ее словам, «известный композытор» Гедеон Фидман, написал марш в честь царя, за что был удостоен от императора охранной грамоты, которая могла бы спасти (но не спасала) от погромов.
- Вы заходите в нотные магазины? – требовательно спрашивала бабушка у преподавателей музыки, приходивших к нам в дом, чтобы научить детей играть на фортепиано.
- Да, конечно, - с недоумением отвечали учителя.
- А вам не встречались ноты Гедеона Фидмана?
- Нет. А кто это?
- Как, вы не знаете Гедеона Фидмана? Это известный композытор. Это ведь он написал падэспань. Знаете? – И она напевала всем известный мотивчик: -Падэспанец – хорошенький танец, его очень легко танцева-а-ть.
- Вы хотите сказать, что это музыка Гедеона ... э-э..
- Ну, да, Гедеона Фидмана... – и, скромно потупившись, добавляла: - Это мой отец.
Смертельное соперничество
Скромностью бабушка пошла в отца. Тот был настолько застенчив, что не умел отстаивать своих прав. Например, в Одессе соперничали два композытора – Фидман и Чернецкий. Чернецкий всё марши писал и был весьма успешен, потому что эти марши немедленно исполняли все военные оркестры. Но его музыкальный дар стал иссякать, и тогда он совершил – Витенька, как это слово? – да, плагиат. Он хотел, чтобы его считали автором марша, который написал Гедеон Фидман. Он сошел с ума и закончил свои дни в клинике для умалишенных. В палате он взрезал себе вены и кровью на стене написал ноты того самого марша. Ничего сделать было нельзя. Это было написано кровью, и с этим не поспоришь, хотя автор-то Фидман. Эту музыку часто играют. Бабушка садилась за фортепьяно (она играла по слуху) и исполняла бравурно всем известную мелодию. По-моему, точно вспомнить не могу, это было «Прощание славянки».
Я, конечно, гордился своим великим прадедом и впоследствии часто рассказывал эту историю гостям или в гостях. Однажды, когда я в очередной раз запевал «Прощание славянки», я заметил, что сидящий за столом напротив меня симпатичнейший Женя Арензон наливается кровью.
- Неужели я фальшиво спел? – забеспокоился я.
- Дело в том, - возмущенно сказал Арензон, - что мой прадедушка, композитор Чернецкий, никогда не сходил с ума и уж тем более не воровал мотивчики.
- Не знаю, не знаю, - холодно ответил я.
Мы не раз встречались потом, но никогда больше не упоминали наших прадедов. (А другого своего родственника я упомянул гораздо удачнее, беседуя с художником, который оказался в такой же степени родства с адвокатом Грузенбергом, защищавшим Менделя Бейлиса, как я с героем этого процесса).
Одесская родня
О тете, приходившей петь по ночам, чтобы напугать бабушку, я так ничего и не узнал, потому что днем бабушка уже не помнила, о чем во сне плакала. Была ли это действительно одна из ее многочисленных теток, или бабушка называла так какую-нибудь одесскую даму, которая запомнилась ей еще в детстве? Одесса, по моим представлениям, была буквально наводнена бабушкиной, а стало быть, и моей родней. С некоторыми родственниками я потом познакомился – с тетей Фаней, с тетей Блюмой, с дядей Мозей. Но и про них я так и не узнал, кому, собственно, они приходятся тетями и дядями.
- Нас было четырнадцать (или шестнадцать?) душ детей, - рассказывала бабушка, причем сомнение в количестве душ жило именно в ее, а не моей памяти. – Сколько-то еще умерло при родах.
Она загибала пальцы, что-то подсчитывая, и шевелила губами, по которым я иногда прочитывал какие-то еврейские имена. Свою мать она не вспоминала никогда, но я видел старинную фотографию, запечатлевшую мою маму в двухлетнем возрасте на табуретке, а рядом с ней знаменитого композытора с закрученными кверху усами и его жену в длинном тяжелом платье. Я расспрашивал маму о моих прадеде и прабабке, но она тоже склонна была вспоминать о Гедеоне Фидмане, а о его супруге знала только то, что та была ленивая и равнодушная. А какой, спрашиваю я, могла быть женщина, которая всю свою жизнь непрерывно рожала – она ведь выносила шестнадцать душ (мертворожденные не в счет)?! Должно быть, композытор неплохо зарабатывал своими маршами и падэспанями, если мог содержать всю эту ораву эмфатически галдящих душ.
Высокий, стройный, голубоглазый
Впрочем, бабушка с ранних лет вносила свой вклад в бюджет семьи.
Выучившись играть на фортепьяно модные танцы, бабушка стала подрабатывать тапером на вечеринках, и случалось так, что она играла даже в домах членов Государственной Думы. А однажды ее на извозчике подвозил до дому красавец-корнет. Что такое корнет, я не знал, а какими бывают красавцы, догадывался из чеканной бабушкиной формулировки: «Высокий – стройный – голубоглазый». Эти три слова, составлявшие формулу мужской красоты, бабушка декламировала с большим подъемом, как стихи. Я, в сущности, стал с годами таким красавцем: высоким – стройным (гм, гм) – голубоглазым. Я, впрочем, и родился-то сразу прекрасным – с белокурыми кудрями на голове (другие-то дети рождаются чаще всего лысыми). Даже мадам Винокур (ее я не помню), которая обычно была весьма требовательна и придирчива, вынуждена была признать:
- Это разве мальчик? Это же Аполлон!
Об уверенности речи
Мадам Винокур, соседка по одесской квартире, вообще нередко возникала в бабушкиных рассказах. Должно быть, соседки часто соперничали, и мадам Винокур одной только умело поставленной победительной интонацией одерживала верх над застенчивой мадам Вайсберг (моей бабушкой). Почему-то в Одессе все называли бабушку не Евгения Гедеоновна, а мадам Вайсберг, и сама она своих одесских знакомых называла по фамилии и мадамами. При этом мужчины чаще всего упоминались по имени и без всякого там «мосье». Во Львове же, где я провел свое детство, бабушку именовали «пани Вайсбергóва», а она в ответ говорила «пани Стэфа» или «пани Яна». Так же, впрочем, и все мы называли коренных жителей Львова – украинцев и поляков: «пан Бронислав», «пан Стэфан» (это если молодые и хорошо знакомые, а пожилых и впервые увиденных – по фамилии: «пан Недбайло», «пани Кропивницька»). Так вот, мадам Винокур, видимо, побеждала бабушку в словесных поединках, даже если речь заходила о кулинарии, где бабушка всегда была признанным мастером. Если состязание происходило не за столом, когда гости могли бы сравнивать плоды трудов двух соревнующихся хозяек, а, например, при расспросах: «Мадам Винокур, мадам Вайсберг, что у вас сегодня на обед?» - бабушка стыдливо отвечала:
- Рыбный супчик, тушеное мясо, компот.
Мадам же Винокур уверенным голосом произносила:
- На первое – буйабез, на второе – телятина в кисло-сладком соусе с вином и черносливом, на десерт – фрукты в лимонном сиропе.
Мадам Винокур даже слова «отварной картофель» выговаривала так, будто это изысканное французское блюдо, а между тем продекламированное ею меню соответствовало обыкновенному (и не очень вкусному) рыбному супу, гуляшу с отвратительной переслащенной подливой и тому же компоту из сухофруктов.
- Ты понимаешь, Витенька, как важно говорить уверенно и ценить самого себя по заслугам, - подводила итог уроку мадам Винокур моя бабушка.
Урок я запомнил, но, увы, не освоил: гены все-таки сильнее науки. Но все равно – спасибо, мадам Винокур, спасибо, бабушка.
Что же касается кулинарии, то бабушке среди ее современников равных не было. Превзошла ее, по-моему, даже не мама, а моя сестра, которая, впрочем, с присущей бабушке застенчивостью утверждает, что все ее умение происходит из памяти не столько на рецепты, сколько на то, как двигались на кухне бабушкины руки при изготовлении того или иного блюда. Надо, говорит она, только воспроизводить эти движения.
Я бы добавил, что нужно еще воскресить чувство, с каким бабушка отдавалась готовке.
О еде
Правда, в детские годы я не всегда мог по достоинству оценить бабушкины блюда. Так, я совершенно не переносил жаркое из утки, которое прославилось среди наших знакомых едва ли не больше, чем утка по-пекински. Бабушка, зная мою неприязнь к этой птице, все же не могла удержаться от того, чтобы время от времени не порадовать домашних своим деликатесом.
Я, как всегда, был хорошо осведомлен, что должно быть сегодня на обед, и был готов, что сразу же после супа перейду к десерту, и меня это вполне устраивало, как, впрочем, и моих родителей.
Бабушка, конечно, тоже догадывалась, что я стану отказываться от утки и что не стоит даже мне ее предлагать. Но ей все-таки трудно было смириться с тем, что такая вкуснятина, приготовленная мадам Вайсберг, даже не продегустируется ее любимым внуком.
С совершенно невинным видом она достала из казанка самый аппетитный кусочек и, поднеся его к самому моему носу, смиренно спросила:
- Витенька, хочешь такую курочку?
Такой вопрос уж точно можно было задать только один раз. Бабушка потерпела фиаско – я в негодовании едва не выбил мясо из ее рук. Зато утка в доме на улице Жовтневой города Львова навеки была переименована в «такую курочку».
А многие ли могут похвастаться в этом мире, что не просто дали чему-нибудь название, но переименовали нечто, имеющее весьма устойчивое имя?
Я и теперь, посещая китайский ресторан, лишь в самый последний момент удерживаюсь от того, чтобы, делая заказ, не назвать утку такой курочкой.
О чувстве
(Мит харц ун гефил)
Я знаю, что бабушка придавала чувству большое значение, во всяком случае, в двух вещах – в еде и в музыке. Например, она просила меня поставить пластинку Козловского, и что бы он ни пел, она заливалась слезами и говорила:
- Боже мой, с каким чувством он поет.
- С каким? – пытался уточнить я.
- Ах, мамочка, ты же сам слышишь! – отмахивалась бабушка.
Она утверждала, что и я, выучившись играть «Сентиментальный вальс» Чайковского, исполняю его с большим чувством. Между тем эту пьесу я затвердил из меркантильных соображений: родители считали, что мне не осилить этот вальс, который даже профессиональные музыканты играют на бис в концерте, я же предложил пари, выиграв которое я становился бы обладателем часов «Победа» - моя давняя мечта. Музыку я очень полюбил, но именно эта любовь и отвадила меня от занятий ею – я понимал, что ничего путного из меня не выйдет, и просил прекратить бесполезные занятия. Бабушку это ужасно огорчало, и она еще долго сетовала. Услышав по радио игру победителя Первого конкурса Чайковского, она сказала мне:
- Мамочка моя, если бы ты играл хоть пятнадцать минут в день, ты бы играл уже лучше, чем Ваня Кливерман (так она называла Вана Клиберна, чье имя, впрочем, и без того было в Москве исковеркано). Помнишь, как ты играл «Сентиментальный вальс»? С каким чувством!
Конфеты
Ее собственное чувство к внукам пределов не имело. Она прятала конфеты, которыми ее угощали, и в нужный момент, когда кто-нибудь из внуков спрашивал: «А что, конфет больше не осталось?» - и родители отвечали, что больше нет, бабушка на минуту исчезала, потом вдруг являлась и, приплясывая, крутила у детей перед носом маленьким кулачком с зажатыми в нем сладостями и при этом пела на мотив народной песни «Из-под дуба, из-под вяза» такие слова:
- Мамочка моя родная, мамочка ты дорогая!
Дети соображали, что к чему, быстренько разворачивали фантики и под неодобрительные взгляды родителей схрумкивали конфеты. Бабушка в этот момент превращалась в огненный столп счастья и пела уже другую песню:
-У ти, мои дети, у ти, мои дети!
- Евгения Гедеоновна, - папа называл ее так, - не закармливайте детей конфетами.
Она лишь отмахивалась, продолжая лучиться.
Педагогические принципы
Но бывало так, что из-за детей она ссорилась с родителями, не в силах согласиться с их «жестокими» методами воспитания. Добрее и терпимее моих родителей земля не производила никого. Тем не менее, у отца были принципы, которыми он поступиться не мог. Например, он, и вообще-то не признававший матерного лексикона, не выносил, если кто-нибудь позволял себе высказаться «непотребно» при женщинах.
Помню такой эпизод. Я, шестилетний, гулял во дворе и поглядывал на балкон третьего этажа, где учила уроки десятиклассница Люся. Все дети знали, что я в эту взрослую школьницу влюблен. Мой двенадцатилетний друг-враг Микола, склонный к хулиганствам и сквернословию, начал исподтишка подначивать меня. Он говорил шепотом, так что слышно его было только мне, я же, отвечая, все более и более раздражался и повышал тон, так что мои слова слышали все.
- Ох, Люська – красавица, - шипел Микола, - я люблю ее.
- Нет, это я люблю ее, - возмущался я.
-Но Люська любит меня, - тихо продолжал вредничать мой приятель.
- Нет, она любит меня, - обижался я.
- А мы с ней скоро поженимся, - пригрозил Микола.
- Нет, это я на ней женюсь, - уже орал я на весь двор.
- А я ее е...л,- вложил мне в ухо незнакомое слово мой теперь уже однозначно враг.
Ответ был, конечно, предсказуем и громогласен:
- Нет, это я ее е...л!
Люся встала. Она отложила учебник и, спустившись по лестнице, постучалась в нашу дверь... Когда она выходила из нашей квартиры, на пороге показался папа, который мрачно сказал мне одно слово:
- Домой!
Я ничего не понимал, а вскоре и вовсе перестал что-либо соображать.
Папа завел меня в спальню и сказал:
- Снимай штаны!
- Они еще чистые, - возразил я.
- Снимай! – прикрикнул отец и начал вынимать ремень из своих штанов.
Я уперся, и отцу пришлось сильно потрудиться, чтобы добраться до моей задницы. Затем он разложил меня на своих коленях и несколько раз небольно, но обидно хлестнул меня по голой попе. Он хотел меня оскорбить! Это было невыносимо, и я, наконец, заревел, еще и потому что не понимал, за что? Ясно, что это как-то связано с Люсей, но я ведь просто отстаивал свою любовь! (Я любил уже не в первый раз и знал, что это такое).
Отец растерянно отпустил меня, и я вышел из спальни, рыдая. Когда я, встреченный объятиями и поцелуями бабушки, перестал всхлипывать, я объявил, что ухожу из этого дома. Отец удержал маму за руку и промолчал. Бабушка же сказала:
- Правильно, мамочка. Я пойду с тобой. Подожди, я сейчас боты надену.
Я послушно подождал.
- Идем!
Некоторое время мы шли молча, но я знал, что бабушка думает о том же, что и я: «Папа – изверг».
Тут бабушка сказала:
- Витенька, нам еще нужно купить к обеду хлеба.
Мы зашли в магазин, где, кроме булки, купили еще и леденцы в круглой жестяной коробке, которая с трудом открывалась и была такой острой по краям, что об нее можно было поранить руку, но зато потом, когда леденцы исчезнут, она может служить копилкой или хранилищем небольшого клада.
-Ты уже большой, Витенька, и знаешь, что мужчина должен отнимать у женщин тяжести. Ты ведь поможешь донести мне хлеб до дома?
Мог ли я не взять из бабушкиных рук авоську? Я даже поднял ее высоко над головой, чтобы все видели, что такие тяжести мне нипочем. Так мы дошли до дома, и я, конечно, не сумел отказаться от бабушкиного приглашения зайти пообедать. Тем более, все должны узнать, что именно я принес к обеду хлеб.
О твердости и прощении
Я тут же простил своего отца. (Когда уже сорокалетний я делился с ним этими мемуарами, он не только что вспомнить сам эпизод, но и поверить в его правдивость не мог). С бабушкой у папы все вышло сложнее. Она перестала с ним разговаривать, отвечать на его вопросы. Вернее, совсем уж не отвечать было бы невежливо, интеллигентные люди так себя не ведут, но ответ поступал не прямо к задавшему его папе, а к тому, кто находился рядом. Например, папа спрашивал:
- Евгения Гедеоновна, тут лежала газета. Куда вы ее упрятали?
- Пусть посмотрит у себя на письменном столе, - инструктировала бабушка, ну, скажем, мою трехлетнюю сестру.
Или же, когда никого больше дома не было, а бабушке следовало накормить зятя, она входила в папин кабинет и, глядя в потолок, нейтрально и неизвестно у кого допытывалась:
- Что он хочет кушать?
- Что все, то и я.
- Но он же не любит фаршированную шейку? – сомневалась бабушка.
- Тогда он съест куриное крылышко, - смеялся папа и шел к столу, уверенный на сто процентов, что крылышко уже положено в его тарелку.
Так они не разговаривали два года - до тех пор, пока папа не упал и не ушибся, а бабушка, бросившись к нему, не вскрикнула вместо уже всем привычного «он» – Сашенька!
О красоте
На самом деле она очень любила своего зятя и сильно уважала его. Шутка ли сказать: ее Сашенька был вначале доцэнтом, а потом и профэссором университета, и, рассказывая о друзьях дома, папиных коллегах, можно было сказать:
- Один наш знакомый профэссор... ну, он не профэссор, но его все так называют (бабушка, конечно, просто опережала события, потому что я помню банкет, устроенный этим нашим одним знакомым профэссором, между нами говоря, порядочным мерзавцем, когда он-таки защитил докторскую диссертацию).
Бабушка очень любила папиных друзей, и я с удивлением наблюдал, как она с ними курит (вообще-то у нас в семье никто не курил, в том числе и бабушка). Она изящно отводила маленькую ручку с сигаретой и пускала тоненькую струйку дыма, провожая ее взглядом прищуренных глаз, в то время как куривший с ней папин приятель, подмигивая мне, пускал изо рта дым колечками.
Бабушка же, к моему изумлению, не просто покуривала с гостями, она еще с ними кокетничала и жеманничала; у нее в голосе появлялись низкие ноты, а звук е вообще вытеснялся изо всех слов, которые произносились: «встрэча», «сэрцэ», «бэспокойство» и т. д. О куривших с нею она потом одобрительно отзывалась как о «высоких, стройных, голубоглазых».
По моим наблюдениям, некоторые из них не вполне соответствовали этим характеристикам – кто-то был кареглаз, кто-то низкоросл или полноват. Но это было неважно, существенно было то, что они заслуживали похвалы, а похвала мужской особи была навеки закреплена в чеканной трехсложной формуле.
У папы, кстати, глаза тоже не были голубыми, но он, конечно, был выше всяких похвал, тем более что у него были достоинства, о которых формула красоты застенчиво не упоминала. Помню, бабушка всегда ожидала утреннего прохода зятя через нашу с ней комнату в уборную. Папа проходил в трусах, и бабушка глядела на него во все глаза, даже когда они были в ссоре.
- Боже, какие у него красивые ноги! – всегда восклицала бабушка, - это он для меня так выходит в одних трусах, - счастливо и слегка смущенно говорила она мне, никогда не подыскивая каких-либо других слов.
Теперь, когда я сам уже дедушка, я разглядываю свои ноги и нахожу, что формой своей они напоминают папины, и думаю, как жаль, что я не могу в трусах пройти мимо бабушки в уборную. Это сколько же было бы нам обоим удовольствия! Я уверен, что бабушка так же, как и папиными, восхитилась бы и моими ногами (а может, и больше – ну, правда же, красивые!).
О любви
Понятно, какую роль в бабушкиной жизни играли чувство и красота. Как же в таком случае обстояло дело с любовью, которая должна бы соединить оба понятия? Честно говоря, я толком этого не знаю – не успел с бабушкой это обсудить. Судя по всему, дедушку она не любила: она даже кормила его без чувства – так, поставит на стол и даже не спросит, понравилось ли.
Дедушка был осанистый, толстый, хотя и очень подвижный, сильный и добрый человек. После еды он любил лечь на пол, подзывал к себе внуков (нас с сестрой) и пускал нас ползать по своему брюху.
Бабушка этому не препятствовала: была уверена, что нас не обидят. А дедушка между тем рассказывал нам политические анекдоты, которых мы не понимали, но веселились просто так – от возни; дедушка же вновь и вновь смаковал какое-нибудь словцо и хохотал так, что чрево его колыхалось – на радость детям, на нем устроившимся. Помню, правда, один раз бабушка расслышала один анекдот про не известного нам Кагановича и возмутилась:
-Ох, ты ж мне из внуков вырастишь антисемитов!
-Ай, оставь, Женичка, они же умные, смотри, это же голд.
Дедушка был большим жизнелюбом, обожал женщин, цирк и оперетту. Про цирк и оперетту внуки знали: нам приходилось изображать из себя любителей этих жанров, чтобы предоставить дедушке возможность сводить нас на дневное представление (на вечернем дедушка уже побывал без нас – «интерэсно с кем?» - спрашивала бабушка).
Про женщин мы потом стали догадываться и со временем даже из разных обрывков домашних разговоров реконструировали историю о том, как дедушка встретился в доме у одной женщины со своим сыном, Бобкой, известным ходоком. В чем именно была пикантность встречи дедушки с дядей, мы не очень понимали, но шептались об этом таинственно.
Умер дедушка рано – 59-летним, на работе, от инфаркта. Родителям сообщили по телефону, они на такси поехали в больницу, вернулись мрачные, бабушке ничего не сказали. Бабушка накрывала на стол и вдруг стукнула ладошкой по скатерти так, что зазвенела посуда:
- От меня здесь что-то скрывают?!
В ответ мама заплакала.
- Ну, и ладно,- сказала бабушка.
Больше она не выходила за пределы квартиры, последний раз – только на дедушкины похороны. Ни в кино, ни, тем более, в оперетту, - никогда, а отпущено ей было еще лет восемнадцать.
Иногда она впускала в свои рассказы что-то куртуазное: кто-то угрожал то ли себя, то ли ее, то ли соперника облить серной кислотой; кажется, дедушка и угрожал и тем, по всей видимости, ее и добился, потому что бабушка испугалась – то ли за себя, то ли за молодого красавца (вспоминается словечко «вилеончелист»), то ли за дедушку.
В общем, не по своей воле пошла бабушка замуж, а любила ли кого-то в то время, была ли когда-либо влюблена, знала ли других мужчин, кроме дедушки, - мне неведомо.
Об эротике
Некоторая неудовлетворенность эротическая в ней иногда проглядывала. Она могла мне, совсем еще несмышленому, рассказывать непристойные анекдоты из жизни Петра Великого (откуда она сама-то их знала?). Я тогда не мог взять в толк, что значит: у него встал. Кто встал, у кого он встал? Я считал, что бабушка просто говорит с еврейским акцентом, над акцентом, а не над анекдотом и смеялся.
-Мама, что такое ты рассказываешь? – тихо и кротко спрашивала мама.
Но бабушка твердо отвечала:
- Пусть уже знает.
Вот так раннее знакомство с еврейским выговором помешало моей ранней зрелости: ведь если бы я не стыдился бабушкиного акцента, кто помешал бы мне уточнить особенности мужской физиологии и функции органов, как я выяснил впоследствии, имевшихся и у меня и действовавших в точном соответствии с тем, как описывалось в правдивой истории из жизни российского императора?
Об умении вести беседу
Анекдоты она рассказывала не только мне. Вообще разговоры занимали значительную часть ее жизни. Из дому она не выходила, но на подоконнике лежала часто, вернее на двух подоконниках – по очереди. Одно из облюбованных ею окон выходило во двор, а другое – на улицу. Жили мы, как принято было это называть, в «бельэтаже», и, устроившись на широком подоконнике, можно было перегнуться через оконный проем и свободно, не напрягая голосовые связки, подолгу разговаривать с соседями по двору или с проходящими по улице знакомыми или незнакомыми.
Можно было даже переговариваться через дорогу – машины проезжали нечасто и беседам не мешали. А как раз в доме напротив располагалась мясная лавка, и оттуда, когда не было покупателей, выходил на улицу – погреться на солнышке – веселый уже в возрасте мясник. Мясник охотно включался в разговор и через некоторое время, узнав о бабушкином статусе вдовы, стал строить бабушке глазки и показывать, как он будет обнимать мадам Вайсберг, если она посетит его лавку. Бабушка рассердилась – правда, только когда увидела, как он действительно обнимает прямо на пороге своего магазина пани Яну, а потом пани Яна выносит из лавки мясо совершенно без единой косточки или жириночки.
В сердцах бабушка брала телефонную трубку и устраивалась в кресле-качалке для другого длительного разговора. Указаниями домашних на продолжительность ее бесед она пренебрегала, отвечая убедительной для всякого интеллигентного человека сентенцией:
- Он ко мне говорит – не плюнуть же человеку в лицо!
Фотографии
Бабушка любила разглядывать фотографии и была очень придирчива к своим изображениям. Если она была одна на карточке и эта карточка чем-то ее не устраивала, фотография могла пропасть бесследно. Если же снимок был групповой и она себе не нравилась, то пускались в дело ножницы, прорезáвшие на фотографии изысканно-причудливую кривую, чтобы ни один лишний миллиметр остающегося полезного пространства не пропадал.
Я всегда пытался понять, что именно не устраивало бабушку, но даже если мне указывались причины, я все равно не принимал их в толк. «Двойной подбородок» - ну и что, - двойной подбородок. Часто я в мусорном ведре отыскивал плоды бабушкиных разрушений и выручал их оттуда – втайне, чтобы через некоторое время победительно продемонстрировать всем аккуратно по контуру вырезанный портрет. Бабушку это всегда огорчало.
Примерно через год после ее смерти я разложил на столе фотографии из семейного архива (теперь этот архив сильно оскудел: когда я покидал Москву, вывозить фотографии запрещалось). Вот темный пожелтевший снимок: молодая бабушка в горжетке и с сибирским котом на руках перед зеркалом, вот она выглядывает из окна во двор (это я фотографировал), вот она с внуками (специально приглашали фотографа). А вот... мы с сестрой в море... и рядом... извилистое зияние... (кажется, бабушке не нравился ее купальник)...
Еще раз о красоте ног
Во время бабушкиных разговоров с улицей она ложилась на подоконник животом, потому что была маленького роста, а ей хотелось получше проследить мимику собеседника. Чтобы забраться таким образом на окно, бабушке приходилось вставать на цыпочки, отчего халатик ее слегка задирался и становились видны ее чудные крохотные (Золушкины) ножки, о красоте которых она, конечно, знала и которыми, по-моему, заслуженно гордилась. При подъеме на цыпочки икры ее напрягались и становились совсем круглыми и упругими. Кожа была гладкая и шелковистая и, кажется, лишенная волосяного покрова.
Это я сейчас так по памяти описываю, но я, честное слово, и в детстве каким-то своим способом отмечал достоинства ее ножек (уменьшительный суффикс в этом слове – из детства, а не нынешние домыслы), и, во всяком случае, я бы не сумел сейчас это вспомнить, если бы не тогдашние мои то ли украдкой, а то ли в упор брошенные взгляды.
Справедливость моих наблюдений однажды неожиданно подтвердилась в день визита к бабушке нашего нового участкового врача. Тот был очень внимателен, долго со всех сторон осматривал и прослушивал бабушку, потом попросил приподнять подол. Бабушка целомудренно его приподняла. Доктора это не устроило, и он сам закатал подол до самого верха. И вдруг его (врача) просто прорвало:
- Вы посмотрите, - ликовал он, - что за кожа, что за формы! Ведь ей же не больше двадцати пяти! При чем тут сердце! Взгляните, что за ноги!
Бабушка, одернув подол, смотрела на врача в испуге, а тот быстро выписав необходимое лекарство и уже откланявшись, все еще бормотал про себя: «Что за ноги!» - и качал головой.
Когда дверь за ним захлопнулась, бабушка задумчиво сказала:
- Хороший врач!
Потом, смущенно улыбнувшись, добавила:
- Но какой босяк!
О босяках
Босяками бабушка называла бесстыдников и развратников. Хотя порой из ее рассказов получалось, что это вполне симпатичные и до чрезвычайности обаятельные люди. Босяком, например, был ее собственный сын, Бобка, мой любимый дядя Боба, которого бабушка осуждала не столько за то, что он бабник (он часто женился и еще чаще не женился), а за то, что пристрастен к алкоголю.
Босяками были и некоторые втайне любимые бабушкины писатели (среди них – Мопассан, Мопассан!). Читая кого-либо из этих писателей, бабушка старалась это скрыть и днем прятала книгу, которую читала на ночь, под подушку, - но я-то видел!
Иногда бабушка сетовала на то, что ей нечего читать, и гость, которому она жаловалась, в недоумении обводил многочисленные полки с книгами глазами и спрашивал:
- Как, Евгения Гедеоновна, вы все это прочли?
- Все! – решительно отвечала бабушка.
- Ну, вот стоит тридцатитомник Максима Горького – вы что же, все тридцать томов проглотили?
- Стану я его читать! Это же босяк!
Ох, как бабушка лукавила! Она намеренно смешала оттенки значения слова "босяк". Она знала из биографии Пешкова, что в молодости он писал «босяцкие рассказы», которые ей, как и роман «Мать», были скучны. Она Горького не читала именно потому, что он не был босяком в ее смысле, он не был развратником и бесстыдником. Тогда бы она его читала (может быть, втайне).
Когда я подрос, бабушка внимательно следила за тем, что я читаю, и хотела читать то же самое («Яма» Куприна ей, в отличие от меня, понравилась).
- Мамочка моя, что у тебя за книжка?
- «Декамерон» Боккаччо.
- Хорошая?
- Босяцкая, бабушка.
Через несколько дней вижу – тщательно что-то ищет на книжных полках.
- Витенька, а где эта книжка?
Уже догадываюсь, что она разыскивает, но притворяюсь, что не понимаю:
- Какая, бабушка?
Она (застенчиво):
- Ну, та, шо ты говорил – босяцкая.
Вторая часть "Рассказов о бабушке"
Другие семейные истории:
Ничья бабушка
Семейная тайна
О бабушках - с любовью
О Гольдманах бедных замолвите слово
Свежо предание