Мне позвонил чиновник из Министерства иностранных дел в Оттаве и сообщил: конечно же, во Франкфурте меня встретят.
— Отлично, — сказал я.
— Как вас узнают?
— Что ж, — дерзнул ответить я, — я могу, как положено, надеть желтую повязку.
Мой ответ его не рассмешил.
Было это в ноябре 1978-го, Министерство иностранных дел направило меня в Германию. Летел я туда внедрять канадскую культуру, мне предстояло прочесть лекции в семи университетах — шести западногерманских и одном австрийском. Возможности съездить в Германию я обрадовался и в то же время был настороже. До этого мне случилось дважды побывать в Германии. В первый раз — в 1955-м, тогда я полгода прожил в Мюнхене, где мой в ту пору лучший друг, чокнутый немецкий джазмен, играл в одном оркестре в Швабинге: Fusswarmers с Оакум-стрит. Во второй раз я посетил Германию проездом из Лондона, направлялся с Флоренс и трехлетним Дэниелем в Рим — провести там зиму.
В 1955-м немецкие города, разрушенные бомбардировками союзников, все еще восстанавливали. Мюнхен днем и ночью сотрясал грохот пневматических сверл. Невозмутимые, целеустремленные немцы — не то что их британские коллеги — никогда не прерывали работу, чтобы попить чайку. Или забастовать. Немецкая девушка, которую я пригласил поужинать, рассказала мне, как их с братом заставили вступить в гитлерюгенд.
— Не могу вам передать, что это было за кошмарное время, — сказала она.
— Я, знаете ли, еврей.
— По вам никогда не скажешь, — удивилась она.
Четыре года спустя мы с Флоренс вынуждены были признать, что и Рейн, и замки, выступающие из мглы, — само очарование, в деревенских гостиницах, где мы останавливались, супы были выше всяких похвал, а их хозяева неизменно милы с Дэниелом. Сердца наши умягчились. Но вот как-то вечером, когда мы ужинали в на редкость gemutlich Gasthaus , за соседней дверью грянули песню. Официант открыл двойные двери, ведущие в отдельный кабинет, и нашим глазам предстало сборище старых вояк. Эти раздобревшие, благодушные, с виду степенные деревенские жители пели «Хорста Весселя»:
Знамена ввысь! В шеренгах плотных, слитых
СА идут спокойны и тверды…
Во Франкфурте меня встретил канадский чиновник Арт Рейнер, небрежно одетый житель Виннипега средних лет. Я сразу расположился к нему. Мы откочевали в бар: до поезда на Трир, где мне предстояло читать первую лекцию, осталось два часа, и их предстояло как-то убить.
— Воевали? — спросил я.
— Я попал в плен в битве за Дьепп.
— А разве на вас не надели наручники?
— Ну да, на какое-то время и наручники надели, и в кандалы заковали. Я провел в плену два года.
— В таком случае, какого черта вы тут?
— А что, страна как страна. Есть хорошие люди, есть и плохие.
Глянув на счет, я от удивления присвистнул.
— Вы увидите: здесь все очень дорого. У немцев, у японцев — вот у кого сейчас денег навалом. Дикость какая-то.
По дороге в Трир, на родину Карла Маркса, мне предстояло сделать пересадку в Кобленце, где в декабре 1944 года Гитлер стянул танковые войска для операции, известной как Битва в Арденнах. Эта операция имела целью разрезать Третью армию США и оттеснить канадцев и англичан к бельгийско-голландской границе. Руководил этим последним отчаянным ударом, в числе прочих, генерал СС Зепп Дитрих — впоследствии его приговорили к двадцати пяти годам тюрьмы за резню американских солдат, последовавшую за операцией. Мой друг Джон Дуги участвовал в этой битве. По дороге к фронту, рассказывал Джон, им то и дело попадались трупы американских солдат, во множестве лежавшие по обочинам дорог, у одних были отрублены ноги, у других вспороты животы, а в это же время мимо них в лагерь военнопленных за линией фронта вели колонны немцев. Разъяренный солдат разбил одному из немцев лицо прикладом винтовки.
— До этого времени мы не испытывали к ним ненависти, — рассказывал Джон, — но война, как мы считали, была практически выиграна. Так к чему эта напрасная бойня? Нас обуяла ярость, мы налетели на немцев, дубасили их винтовками.В Трире — он раскинулся в долине Мозеля — сохранились лучшие памятники римской эпохи в Германии. И сегодня, когда река мелеет, профессора и студенты процеживают ил в поисках монет, ваз и прочих артефактов. Поздно вечером я зарегистрировался в отеле «Вайнхоф Петрисберг», взиравшем с высокого горного склона на город и реку.
После проведенного в пути дня мне захотелось помыться, но мыла в ванной, к моему удивлению, не нашлось.
— Ну да, вы же иностранец, — сказала хозяйка гостиницы. — Немецкие отели мылом не обеспечивают.
Все же она принесла мне брусочек мыла величиной со спичечный коробок. Оно и понятно, почему у них нехватка мыла, подумал я: жир, вытапливаемый из евреев, — главный источник — иссяк.
Не в силах заснуть, я стал читать «Интернэшнл геральд трибюн», и в ней обнаружил доказательства — требовались ли они? — что в убийстве шести миллионов повинны не одни немцы. 7 ноября в Гааге Вим Аантьес , парламентский лидер голландской правящей партии Христианско-демократический призыв, подал в отставку: причиной ее послужил доклад, доказывавший, что во время оккупации Нидерландов он состоял в СС.
Репортер разыскал Луи Даркье Пеллепуа в Мадриде, где тот проживал в роскошных апартаментах. Восьмидесятилетний Даркье, приговоренный французским судом in absentia к смерти, в войну был уполномоченным правительства Виши по еврейским делам. Нам пришлось депортировать французских евреев, разъяснил он репортеру, чтобы «очистить страну от этих чужаков, этих полукровок, этих миллионов людей без гражданства, этих людей, навлекших на нас всяческие бедствия. Евреям была нужна война, и они втянули нас в войну. Нам пришлось как можно скорее очистить от них страну». Когда Даркье указали на то, что в газовых печах Аушвица погиб миллион евреев, Даркье ответил: «Евреям лишь бы привлечь к себе внимание — на что только они не идут ради этого. Да, они (немцы) применяли газ, но газом они истребляли вшей. Когда евреи прибывали в лагерь, им, перед тем как принять душ, приказывали раздеться — как же иначе. Их одежду тем временем дезинфицировали. А после войны евреи повсюду распространяли фотографии, на которых были сняты груды одежды… и скулили: “Смотрите, это исподнее наших убитых собратьев”».
Я был не первым жителем Квебека, которого пригласили читать лекции в Трире. Моим предтечей был министр поддержания и развития культуры Камилл Лорен, он поведал студентам, что из всех жителей Северной Америки лишь квебекцы сохраняют связь с европейской культурой. Я отметил, что в библиотеке квебекской литературы, которую Лорен преподнес в дар университету, не было как книг Хью Мак-Леннана, Ирвинга Лейтона, Мэвис Галант, Леонарда Коэна, так и моих. В новом Квебеке, каким он мыслился Лорену, безусловно, должны были быть исключительно ein Volk, ein Kultur .
После лекции мой радушный хозяин профессор Циркер пригласил меня посетить музей, где мне показали собрание средневековых рукописей, какому можно было только позавидовать. После чего нас провели в другой зал, где куратор специально для меня разложил на длинном столе еврейские артефакты. Пока мы разглядывали документы, относящиеся к раннему Средневековью, я цинично предположил, что после 1933 года никаких еврейских документов у них быть не может. Однако я недооценил куратора. Он подвел меня к плакату, доводившему до сведения граждан Нюрнбергские законы от 15 сентября 1935 года, по которым евреи лишались немецкого гражданства, а браки между евреями и арийцами запрещались. А затем показал мне фолиант, где содержались еврейские удостоверения личности. Фотографии, отпечатки пальцев, основные сведения.
— Обратите внимание на этого бедолагу, — сказал куратор, — он надел медаль, полученную в первую мировую войну: наверное, думал, что это ему поможет.
В конце концов мы подошли к стопке разлинованных страниц из ученических тетрадок — на них печатали имена и адреса трирских евреев. Все имена были перечеркнуты по линейке красными чернилами, затем следовали примечания полицейских. После первых имен стояло: «ПУНКТ НАЗНАЧЕНИЯ ЛОДЗЬ» — эвфемизм Аушвица, далее и того проще: «ПУНКТ НАЗНАЧЕНИЯ НЕИЗВЕСТЕН».
Заметив, что мне в лицо кинулась кровь, куратор сказал:
— Кое-кому, знаете ли, удалось бежать во Францию.
— Кое-кому?
— Единицам.
Меж тем у большинства трирских евреев надгробий нет, лишь красная черта, перечеркивавшая их имена в полицейских тетрадках, — вот что от них осталось. Только черта — и в конце душ с «Циклоном-Б».
— Добро пожаловать в Оттаву-на-Рейне, — так приветствовал меня сотрудник канадского посольства Пол Адамс, когда я сошел с поезда в Бонне.
Студенты, которым я читал лекции, оказались восприимчивыми и умными, многие из них свободно изъяснялись на трех языках. После лекции ко мне подошел симпатичный паренек. Он успел побывать и в Америке, и в России.
— Куда б я ни поехал, — сказал он, — ко мне сплошь и рядом относятся враждебно. В прошлом моей вины нет. Я хочу гордиться тем, что я немец. Что мне делать?
Я не питал к нему вражды, но у меня перед глазами все еще стояли написанные огненными буквами имена на трирских тетрадных листках, и мне — ничего не попишешь — пришлось рассказать ему об этом.
Лекцию я читал 9 ноября, в годовщину Kristallnacht , Ночи разбитых витрин. Сорок лет тому назад 7 ноября семнадцатилетний паренек, беженец из Германии, застрелил третьего секретаря немецкого посольства в Париже. Два дня спустя в Германии загорелись синагоги. Зеркальные витрины более чем семи с половиной тысяч магазинов, принадлежащих евреям, были разбиты, магазины разграблены. Евреев избивали, насиловали, убивали. Половые связи с евреями были запрещены, те, кто насиловал евреек, исключались из партии, но к тем, кто всего-навсего убивал, претензий не было. Страховые выплаты, причитающиеся евреям, конфисковали, евреев принудили заплатить за разорение своей же собственности. На них — на всех коллективно — наложили штраф в миллиард марок за, как сформулировал Геринг, «чудовищные преступления».
В 1938 году в Германии жило семьсот тысяч евреев. Сорок лет спустя в Германии начитывалось двадцать семь тысяч евреев, зато злодеяния Хрустальной ночи были публично признаны. По всей Германии 9 ноября 1978 года было объявлено Днем памяти. Канцлер Хельмут Шмидт , выступая в синагоге, построенной на месте сожженной в 1938 году, сказал, что мы все еще не нашли слова, которые выразили бы наши стыд и горечь, не нашли мы и объяснения этому бедствию. Канцлер назвал Хрустальную ночь «станцией по дороге в ад».
Флоренс присоединилась ко мне в Бонне, и назавтра мы отправились в Кельн. Кельн был практически разрушен бомбардировками, и, как и в других стертых с лица земли немецких городах, на месте руин поспешно возводились серые бетонные коробки многоквартирных домов, функциональных, но унылых. К счастью, старый квартал, прилегающий к собору, в основном уцелел. После лекции наш хозяин, доктор Паше, повел нас обедать в пивной бар в старом квартале. На меня тут же пахнуло чем-то знакомым, и вот — откуда ни возьмись — и они. Мимо нас проплыл, балансируя подносом, плотный официант в синем переднике, на подносе высилась горка картофельных оладий моего детства.
— Смотри-ка, — сказал я Флоренс, у меня уже текли слюнки. — Латкес.
— Вы имеете в виду Reibenkuchen? — сказал доктор Паше.
— Да ну?
— Это традиционное блюдо кельнской кухни.
Как кельнской, так и бабушкиной кухни.
Еврейская и немецкая история переплелись не только в Холокост. Если я кое-как понимаю по-немецки, так это потому, что в моей памяти застряли слова, усвоенные в детстве из идиша. Немцы называют клецки Knӧdel, мы называем их кнейдл.
Доктор Паше сообщил нам, что в Германии миллион безработных и что у сегодняшнего поколения студентов сильна тяга к консерватизму. И хотя в стипендиях, предназначенных для учебы в Америке, недостатка нет, найти желающих воспользоваться ими все труднее. Молодых людей интересует работа с благоприятной пенсионной программой, и они опасаются, что пропусти они хоть год, их того и гляди обойдут.
Прочтя лекцию три раза за четыре дня, я на уик-энд сбежал с Флоренс в пресловутый Баден-Баден. Баден-Баденский курорт в долине реки Оос, там, где к Рейну по склонам спускается Шварцвальд, славится — и по праву — горячими источниками и великолепным казино. Вслед за Достоевским, Ницше, Бисмарком, Наполеоном III, королевой Викторией, нередко проводившими тут лето, мы расхаживали по прославленной Лихтенталер-аллее, вдоль которой росли дубы, посаженные аж в 1655 году, — аллея пролегала через разбитый на английский манер сад с его магнолиями, гинкго, тюльпановыми деревьями и серебристыми кленами. Но едва мы покинули сад, где царствовал покой, как нас снова настигло недавнее прошлое, от которого не скрыться. Объявление на церковной ограде оповещало о проповеди в память Хрустальной ночи. Рядом была выставка фотографий, сделанных в Баден-Бадене в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года и после нее. На них офицеры били в синагоге священную утварь, из окон синагоги рвались клубы дыма. Евреев с поднятыми над головой руками гнали по главной улице города.
Утро у нас прошло в поисках дома № 2 по Бадерштрассе, пансиона, где летом 1867 года жил Достоевский с беременной женой. Дом мы нашли, но таблички на нем не было: черная неблагодарность, по-моему, учитывая, сколько денег Достоевский просадил здесь на игорных столах.
В понедельник я читал лекцию в Майнце. Всю оставшуюся неделю мы, похоже, только и делали, что неслись с вокзала или на вокзал: мне предстояло выступить еще три раза — в Эрлангене, Аугсбурге и Вене. Наблюдения, сценки запечатлевались на лету. Каждую складочку, каждую трещинку в горах засадили виноградом — ни одну не сочли ни слишком мелкой, ни слишком труднодоступной. Проплывая верх и вниз по Рейну, мы, глядя на недавние постройки, убедились, что бомбардировки второй мировой войны разрушили чуть не всё. Германию сравняли с землей. Но хоть во мне и заговорила жалость, грузовые составы делали свое дело. Вновь и вновь мы то проплывали мимо медленно ползущих грузовых составов, то наблюдали, как товарные вагоны переводят в депо. Многие вагоны казались допотопными — не исключено, что их использовали и в сороковых. Предварительно, конечно же, отдраив после того, как в них увозили евреев в печи Аушвица. При виде этих товарных вагонов меня снова обуяла ярость.
И все же — все же — повсюду нас принимали невероятно любезно. Профессора были — само радушие. Студенты, с которыми я знакомился, были симпатичные как на подбор. И в душе моей был разброд: я то жалел о разрушениях, в некоторых случаях явно необоснованных, то жалел, что разрушений мало.
В Вене, когда я бродил по роскошному Volksgarten , где нас со всех сторон обступали остатки имперской роскоши, сопровождающий меня канадский чиновник указал на балкон Хофбурга , с которого Гитлер провозгласил аншлюс, аннексию Австрии.
— Сотни тысяч венцев стеклись сюда послушать Гитлера, — сказал он. — Теснотища была — не пошевелиться. Толпа надрывала глотки от восторга. А сегодня вот ведь чудеса: хоть всю Вену опроси, ни один не признается, что был здесь.
Общаясь в Германии с людьми лет пятидесяти и старше, я испытывал некоторое напряжение. Даже если мы болтали о политике за рюмкой коньяка или занимались сравнительным анализом разных культур на чинных ужинах, я ловил себя на том, что мне не дает покоя вопрос: а где ты был, господин хороший, в Хрустальную ночь? Где ты был, когда твоих еврейских соседей гнали к ПУНКТУ НЕИЗВЕСТНОГО НАЗНАЧЕНИЯ? Не исключено, что ты был слишком цивилизован, чтобы участвовать в погроме непосредственно. Возможно, ты даже не одобрял его. Но как тебе удалось заглушить их крики? Что, твой отец закрыл ставни? Твоя мать завела патефон? Где вы были, подонки?
Промозглой, туманной ночью, когда мы ожидали очередного поезда на вокзальной платформе, невдалеке показалась компания подвыпивших юнцов. В каких-то нелепых шапках, красных куртках, они выписывали кренделя и орали песни. Я ухватился за ручку одного из наших чемоданов — изготовился, если понадобится, дать отпор. И тут, когда наш поезд наконец подошел, я разобрал, что они поют. Они пели вовсе не «Хорст Вессель», а «Мы все на желтой подлодке».
Перевод с английского Ларисы Беспаловой
Книги Мордехая Рихлера на «Букнике»:
"Улица"
"Кто твой враг"