Мой дедушка родился в 1907 году на Украине, в деревне Талалаевке. Там не было никаких машин, автобусов или троллейбусов, красивого и быстрого московского метро тоже не водилось, поэтому когда людям надо было куда-то, они ехали на лошадях. Летом лошадь впрягалась в телегу, зимой — в сани.
Так дедушка начинал обычно рассказывать о том, как родился, — описывал лошадей, сбруи, телеги, сани и овчинные полости, в которые приходилось заворачиваться, если ехали куда-то зимой. Следом он объяснял, что в те стародавние времена евреи в России жили за «чертой оседлости» — в городишках и деревеньках, вдали от центров культуры, больших университетов, театров и оперы. Я всегда у него спрашивала, почему, — только чтобы услышать ответ:
— Во-первых, евреи были гораздо умнее и крепче гоев. Русский царь просто очень боялся, что будет, если дать им равные возможности.
У дедушкиной мамы роды случились до срока. Когда они с дедушкиным папой решили навестить ее тетку в соседней деревне, рожать она не собиралась. Поехали на санях. И едва добрались до места, у дедушкиной мамы начались схватки. На счастье, теткина соседка была повитухой. Длились роды недолго, и вскоре у дедушкиной мамы родился крупный розовый младенец, такой здоровый и сильный, что все вокруг сказали: «Какой крепкий и здоровый мальчик!» Дедушкина мама рожать, конечно, устала — но не обессилела, как многие женщины после родов. Сказала: «Поехали домой». Ее муж, дядька и тетка пытались отговорить, да куда там. «Детке нужно свой дом увидеть», — сказала она. И они поехали назад. Опять на санях.
А зима стояла холодная, снежная. На севере Украины зимы всегда такие, но та зима — особенно. Дедушкина мама сказала, что детку надо очень хорошо закутать. И дедушку завернули в большую овчинную полость. Дедушкин папа ехал впереди, дедушкина мама сзади, а детку держала на руках. Сани мчались быстро — но не очень. Ехали по заснеженным полям, затем по заснеженному лесу, снег шумел кругом.
— Снег вообще не шумит, — обычно перебивала дедушку я.
— Еще как шумит! — отвечал дедушка. Снег скрипел под копытами лошадей. Снег шуршал, разлетаясь из-под полозьев саней. Снег тихонько стучал в овчину. А в лесу ветки иногда уставали от навалившего на них снега, и с деревьев падали огромные тяжелые комья, делали так: «Бух-х!»
Где-то посреди леса дедушкина мама задремала. Потом глаза открыла, глянула под полость детку проверить — а детки-то и нет. В овчине пошарила — нет детки. Все сани обыскала — нету. Тогда она закричала: «Ребенка уронили!» Дедушкин папа развернул сани, и они поехали обратно — и вглядывались в каждый сугроб, чтобы детку не пропустить.
— А ночь стояла? Темно было? — обычно спрашивала я.
— Да-да, и ночь, и темно.
— Как же разглядишь?
— Ночь была светлая — полная луна, звезды, снег к тому же. От снега все ярче.
— А волки в лесу водились?
— Запросто могли. Потому-то детку и нужно было найти поскорей.
— А если б сани малыша случайно переехали?
— Потому-то ехать нужно было очень осторожно.
Дедушку нашли через версту. Голенького и розового на снегу. Он надсаживался и размахивал ручками и ножками.
— Голенький? — переспрашивала я. — А как же пеленки? На тебе пеленок не было?
— Не, никаких пеленок. Наверно, развернулись и где-то в овчине запутались.
— Так тебе было очень холодно и страшно?
— Да нет, это вряд ли.
— Чего ж ты кричал тогда?
— Младенцы всегда кричат.
— Ты простудился?
— Нет.
— Не простудился?
— Не. Когда приехали домой, мама меня всего самогонкой растерла и напоила теплым молоком из тити. А кроме того, не забывай — я был очень сильный и здоровый. Настоящий еврейский младенец!
Потом я могла еще что-нибудь спрашивать. Например, а слышали они волков? Или кто первым заметил детку на снегу, дедушкина мама или дедушкин папа? Или что стало с овчинной полостью — они ее на память оставили? Могло бы показаться, что я дедушке не верю, но я верила. Сомневаться и не думала — скорее наоборот. Мне хотелось как можно больше доказательств, как можно больше подробностей, чтобы самой прожить всю историю. Дедушка это понимал и терпеливо снабжал меня доказательствами и подробностями.
— Мне кажется, волки выли не так уж и громко… По-моему, мама заметила меня первой… Овчина, видимо, потерялась со временем…
И я кивала — серьезная, довольная.
Дедушка любил рассказывать. Он часто лежал на диване с газетой, а я к нему приходила, отгибала угол страницы, чтобы видеть его лицо, и просила рассказать мне историю. Он тогда садился, складывал газету и ненадолго задумывался, а потом начинал рассказывать. Очки он обычно не снимал, и глаза его за черными квадратиками оправы, казалось, смотрели на меня с двух экранов телевизора. На меня смотрели, но в то же время — куда-то еще, в самое сердце истории.
А историй дедушка рассказывал много. Иногда из вежливости я даже просила его рассказать что-нибудь еще, но хотелось услышать мне только эту — про детку на снегу. Не помню, когда я услышала ее впервые — вернее, не помню того времени, когда я не знала эту историю. Трудно сказать, что в ней мне так нравилось, но я любила воображать, как там все было на самом деле, и частенько я целыми часами — когда играла или должна была засыпать — пыталась оживить эту историю в голове или же хотя бы представить себя на месте ее героев.
Зимой, играя на улице, я украдкой отворачивалась от мамы, быстренько расстегивала пальто, набирала горсть снега и совала его себе под свитер. Меня пробивало холодом — наслаждение, боль, кожа тут же немела, а потом мне хотелось еще. Я старалась вообразить, каково всем телом оказаться в снегу, каждой клеточкой кожи соприкоснуться с таким холодом, мокрым и восхитительным.
По вечерам, когда мама укладывала меня спать и выходила из комнаты, я тут же вылезала из-под одеяла и распахивала окно, если рамы не заклеивали. Стаскивала пижаму и очень туго закутывалась в одеяло. Когда в комнате становилось достаточно холодно — это я чувствовала кончиком носа, — я сбрасывала одеяло и, голая, ложилась на спину. И представляла, что одеяло мое, матрас и подушка — сугробы. Я смотрела в потолок, но видела сосновые ветви в снегу, а меж ними сверкали звезды и луна. Я воображала, что слышу снег. Потом снова надевала пижаму, закрывала окно и заворачивалась в изумительно теплое одеяло — и думала, что оно из овчины. Оно даже пахло для меня овчиной, но, поскольку я не знала, как пахнет овчина, мне казалось, что пахнуть она должна бараньим рагу.
А бывало, я думала о дедушкиной маме. Мне тогда становилось тягостно и страшно, однако не думать о ней я не могла.
Она держит детку на руках и засыпает. Она устала, у нее слипаются глаза, а сверток такой твердый и тяжелый. Вот она кладет его в санях рядом. Вот засыпает. Но спит дурно — ей снится страшный сон: ребенок вывалился из саней. Через пару мгновений она вздрагивает и просыпается. Не понимая ничего, озирается, в груди скачет сердце. А детка где? Вот, туго спеленутый, спит себе тихонько. Она опять задремывает. Детка просыпается, давай гоношиться. Ручками и ножками размахивает. Какой сильный, какой здоровый, а? Вот и выпутался из овчинной полости. И выкатился из саней. Тут мама опять проснулась. Где же детка? Не найдя его в овчине, мама решила, что еще спит, и кошмар этот ей по-прежнему снится.
Когда дедушка справил свой последний день рождения — семьдесят второй, — мне исполнилось восемь. Дни рождения он очень любил, мы ждали много гостей. В то время дедушка, бабушка, мама и я жили в крохотной деревеньке километрах в тридцати от Москвы. Называлась она Овражки. Мы снимали две маленькие комнаты у хмурой толстухи, которая по воскресеньям носила кучерявые парики и туфли на высоком каблуке, а всю остальную неделю волосы повязывала грязными платками и ходила в резиновых сапогах. Дом стоял близко от станции, и в дедушкин день рождения каждая электричка из Москвы привозила новую компанию гостей. Приехали два мои дяди с женами; дядя № 1 прихватил с собой даже свою первую жену, вместе с нынешней, третьей. Приехали мои двоюродные братья и сестры. Приехали мои двоюродные бабушки и дедушки. Приехал дедушкин старый глухой друг, с которым они вместе воевали в Великую Отечественную. Приехала мама первой жены дяди № 1. Приехали другие, кого я не помню. Мама с бабушкой готовили весь день, а стулья и тарелки пришлось занимать у хозяйки. В комнате было очень жарко и тесно, поэтому дядьев и моих двоюродных попросили вынести стол и стулья на улицу, в сад и поставить на полянке под старой полумертвой яблоней. В саду пахло жасмином и пропитанной солнцем травой. Тонкие железные ножки стульев медленно тонули в земле под нашим весом — особенно у хозяйки, которую тоже пригласили. То и дело с ветки срывалось крошечное зеленое и очень твердое яблочко и стукалось о стол, а еще лучше — если плюхалось кому-нибудь в полный стакан. Одно попало моему дедушке прямо в лысину. Мы ели, смеялись, говорили тосты. Дядя № 2 сказал, как всем нам повезло, что дедушка родился в июле, — так у всех есть отличный предлог на денек выбраться из города.
Тут-то я и вспомнила дедушкину историю. Мы всегда праздновали дедушкин день рождения в июле. Обычно — когда жили на той или иной съемной даче. Дедушкин день рождения приходился на июль. Дедушка родился в июле. В июле не может быть никакого снега. Ни под Москвой, ни в Талалаевке.
Я так всегда стремилась подметить крохотные детали дедушкиной истории, однако вот это громадное несоответствие от меня как-то ускользнуло. Но раз я его заметила, из головы уже не вынешь. И дедушку не спросишь, как я это делала раньше. «Луна так светила, что детку они нашли… Не забывай, что я был необычайно крепкий… Я не простудился, потому что меня растерли самогонкой». Теперь я знала — никакое объяснение не сотрет этой несообразности. Истории про детку на снегу попросту никогда не было. Открытие это было слишком громадным, слишком резким — пережить такого я не могла. Я просто не знала, как мне теперь относиться к дедушке.
Да и другие рассказы его — наверное, неправда. Конечно, враки. Как он в десять лет убежал из дому, записался в Красную армию и воевал с беляками — неправда. Как познакомился со знаменитым атаманом Махно — неправда. Как был лучшим корреспондентом «Правды» — насквозь вранье, особенно в той части, где его уволили за то, что однажды он въехал в редакцию верхом на коне. Теперь я припомнила, как мама всякий раз закатывала глаза, стоило деду начать какой-нибудь свой рассказ, а дядя однажды хмыкнул — пришел к нам в гости и попал на какую-то дедову историю «про Красную армию». Какая же я была дура, малышня безмозглая — а дед этим бесстыже пользовался.
Вот он тянется за новым куском селедки, старается побольше лука на вилку подцепить. Вытащил паданку из миски вареной картошки. Улыбается, хохочет. Хорошеньким невесткам своим подливает. Басом своим баки им заколачивает. Морда красная, как помидор, весь лоб в поту, седые завитки волос на груди лезут из расстегнутого ворота «парадной» рубашки. Я решила, что злюсь, мне противно и с меня хватит.Я оттолкнула стул и убежала в дом, а там села одна в сумрачной душной комнате и не отвечала на призывы мамы, бабушки и деда выйти. Даже торт есть не стала.
А вечером, когда все разъехались, пробралась на кухню и слопала большой ломоть. И когда потом легла в постель и старалась уснуть, противно мне уже не было. Меня охватило странное возбуждение. Дед рассказал мне историю, которой никогда не случалось. Наврал. К тому времени я уже хорошо знала, что такое ложь. Если не хотелось идти в школу, я врала маме, что у меня болит живот. Рассказывала ей, что лампу разбила не я, а мой двоюродный брат Сережа, который кидался плюшевым медведем. Со враньем взрослых я тоже была хорошо знакома. Знала, что мама вовсе не ложится спать, уложив меня, как она уверяла. Она еще смотрит телевизор и жует шоколадный батончик — а они «очень вредны для зубов». Но все эти враки служили некой цели. Я врала про живот, потому что в школу не хотела. Про лампу врала, потому что не хотела, чтобы меня наказали. Мама врала мне, чтобы спокойно посмотреть телевизор и съесть батончик.
А в дедовых враках не было никакой цели. Он не хотел получить себе то, чего у него не было, не хотел чего-то избежать, даже героем себя выставить не хотел. Он упирал лишь на то, что в детстве был крепким, но это вряд ли такое уж достоинство. Мама всегда мне говорила, что я была очень милым, улыбчивым и спокойным младенцем. Я понимала, что это не комплимент — скорее, упрек в том, что я уже не такая.
Мне было интересно, случилось ли хотя бы нечто похожее на то, что рассказывал дед. Не в день его рождения — может, когда ему было лет пять-шесть. Может, и не упал он с саней, а просто сидел так близко к краю, что ему кто-нибудь сказал: «Осторожней, фейгеле, не свались с саней». Может, он подумал: «А если бы упал? А будь я при этом новорожденным? Да еще и ночью в заснеженном лесу, где светит луна и воют волки?» У деда было три варианта. Не рассказывать такого вообще. Рассказать, как все было по правде. Ну или украсить, сделать ярче и мощнее — чтобы я была внимательней. Чтобы его история не шла у меня из мыслей. Чтобы мне хотелось самой оказаться в том лесу. Чтобы я нагребала рукой снег и совала его себе за пазуху. Чтобы прислушивалась к снегу.
Я встала с кровати и на цыпочках пошла смотреть на спящего деда. Он лежал на спине, его дряблые волосатые руки — на груди, а та подымалась и опускалась от дыхания. Дед храпел громко и с достоинством.
Я смотрела на него с трепетом.
Дедушка умер через полтора месяца после своего дня рождения. Мы по-прежнему жили на той же даче, и дедушка однажды поехал в Москву за покупками и не вернулся. Мы в Овражках провели бессонную ночь — обзванивали все, что можно. Телефона у нас в доме не было, и маме приходилось бегать в сельпо — там рядом стояла телефонная будка. Очевидно, больницы обзванивал дядька, а мама звонила ему узнать новости. Каждый час или около того мама накидывала тонкий жакет и шла к магазину, потом возвращалась и говорила:
— Пока ничего.
Хлопала дверь, мамины шаги стучали по деревянному крыльцу, а хозяйка наша колотила в стену, чтоб мы вели себя потише. Пока мамы не было, бабушка сидела на кровати — не шевелилась, очень прямая, и все время шикала на меня, хотя я совсем не шумела. В последний раз мама бегала к сельпо перед самой зарей. Потом вернулась и сказала, что дедушку нашли. Затем села к бабушке на кровать, и они обе до утра проплакали, а потом на машине приехал дядька и увез нас в Москву.
Дедушка умер через несколько дней, не приходя в сознание.
Врач сказал, что у него случился удар, и он лишился чувств прямо на рынке.
— Наверное, опять с продавцом поругался, — шепнула мама дядьке.
Первые недели мне совсем не было грустно. Событие странное, невообразимо огромное, оно возбуждало — дедушка сначала исчез, потом умер. Для меня — первая смерть в семье, и ее трагизма я поначалу как-то не осознавала. Похороны были шумными — толпа потных людей в черном, в августовскую жару, вонючие венки из живых цветов, четверка мрачных небритых личностей, дующих в трубы из кузова грузовичка, и красный гроб с большой мертвой куклой в нем, которая лишь отдаленно напоминала дедушку. Открытый гроб несколько часов простоял на крыльце нашего дома, чтобы соседи успели попрощаться с покойным. Бабушка была очень недовольна — она хотела, чтобы дедушку хоронили по еврейскому обычаю. Но мама и двое дядьев ей не дали. Если бы об этом прослышали соседи и донесли, все трое вылетели бы с работы. Настали другие времена. В отличие от евреев в царской России, советским разрешали жить в больших городах, учиться в университете и ходить в оперу. Не давали им только блюсти еврейские обычаи. Бабушка уступила, но по крайней мере все зеркала в квартире завесили черным.
— А соседям об этом знать не обязательно, правда? — сказала она.
Всю неделю после похорон во дворе я ходила знаменитостью. Многие ребята из нашего дома еще не вернулись с каникул, а у тех, кто остался в городе, в семьях пока никто не умирал. Поэтому стоило мне выйти гулять, ко мне приставали с расспросами. Мы рассаживались по ржавой карусели на детской площадке — такую надо толкать руками, чтобы ехала, а поскольку никто не толкал, она лишь покачивалась и противно скрежетала, если кто-то ерзал. Нас было шестеро, все девчонки, от пяти до десяти.
— Дедушка любил ходить в магазин, — начинала я. — В сельпо каждый день, а еще пять километров на базар в Малаховку каждую неделю, а иногда и электричкой в Москву ездил, и ходил на рынок там. В тот день он поехал в Москву на десятичасовой, а вернуться должен был в четыре или в шесть, максимум. Но не вернулся. — Тут я неизменно умолкала, чтобы нагнать побольше напряжения и получше насладиться испугом у них на лицах. — Когда он не приехал на последней электричке, я поняла — что-то случилось.
Я рассказывала им о маминых ночных телефонных звонках. Рассказывала о том, как мы возвращались в Москву. Рассказывала, каково это, когда в большой комнате у тебя дома стоит гроб. Я не говорила, что мне было «страшно» или «противно» целовать дедушку в мертвую щеку. Я говорила, что щека была теплая. Я не рассказывала, что смухлевала и просто нагнулась к дедушке поближе, а касаться губами щеки не стала. На самом же деле им было интересно, что именно случилось с моим дедушкой. Удар. Как? Что такое удар? Об этом я спросила у дяди. Он ответил, что удар случается, когда кровь приливает в голову, а обратно не отливает, там и остается. Значит к голове дедушке прилила кровь. Он потерял сознание и упал, и остался лежать на грязном полу рынка, пока за ним не приехала «скорая». Вот и все. Так он и умер. Я знала, что просто не смогу им этого рассказать.
— У них была драка, — сказала я.
— Драка?
— Да. На рынке была огромная очередь, и дедушка встал в нее самым крайним, хоть у него были корочки участника войны, и в очереди ему совсем не нужно было стоять.
— А что давали? — спросила одна девочка. — Колбасу?
Запросто могли, подумала я.
— Ага, копченую. Экспортную.
— Копченую! — выдохнули все, ушам своим не веря.
— Да, можете себе представить, какая была очередь… Когда дедушка достоялся до конца, сказали, что колбасы больше нет. Но дедушка знал, что это неправда. Он сам видел, как продавец ногой задвинул два ящика под прилавок. И дедушка сказал продавцу, что он все видел. А тот лишь усмехнулся. Здоровый такой продавец с рынка, мясистые ручищи. А дедушка — старенький, низенький, но очень смелый. Продавец ухмылялся, будто говорил дедушке: «Ну и что ты тут сделаешь?» — «Вы обманщик и вор!» — крикнул дедушка. «Сам ты брешешь», — ответил продавец. А дедушка никому с рук не спускал, если его обзывали вруном. «Я ветеран Великой Отечественной, — сказал он, — не смейте говорить, что я вру!» Замахнулся и стукнул продавца прямо по роже.
Тут я сама уверилась, что рассказываю им правду. Никто — ни мама, ни дядья — не знал, как там все было на самом деле. Мама говорила, что дедушка всегда лез пререкаться с продавщицами. Так отчего ж не могло быть так, как я это рассказываю?
— А продавец не привык, что ему поперек встают, и очень разозлился. Схватил с прилавка мясницкий топор, подбежал к дедушке и ударил его по голове. А от удара у дедушки вся кровь прилила и в голове застыла. Такой сильный удар, что кого другого сразу бы насмерть свалил. Но мой дедушка прожил еще три дня. Он был очень крепкий.
По-английски рассказ был опубликован в летнем номере журнала Jewish Fiction Net.