Две пленарных лекции Аминадава Дикмана, филолога и переводчика, профессора Еврейского университета в Иерусалиме, обрамляли Четвертый эшкофест, открывали-закрывали его, как обложка — книгу. Первая задавала тон и направление фестивалю и была посвящена Книге и книгам в еврейской традиции — материальным носителям текстов, способам их мемориализации и трансляции, погоне за точностью текста, месту книги в еврейской аксиологии. Вторая — добавляла к опыту участников фестиваля, четыре дня занимавшихся иудаикой в Питере и осмыслявших еврейскую компоненту города, литературную грань и прослеживала петербургскую тему в ивритской словесности. Запоминающиеся рассказы профессора Дикмана, в его хриплом суггестивном исполнении, в равных долях на русском и иврите, полностью можно прослушать на сайте «Эшколота», мы же далее поговорим о самых любопытных героях этих лекций.
В представлении еврейской традиции, выраженном в ряде классических ее текстов, весь мир — это огромная книга, а человек — ее читатель, или немного иначе: весь мир — Книга, то есть Тора, а человек — футляр для нее, тик ле-Тора. Эта служебная по отношению к Книге функция воплощалась в разных действиях: книги хранили, оберегали, украшали, переписывали, а до того — запоминали. Так что можно говорить не только о людях-футлярах, но и о людях-диктофонах. На запись Устной Торы, то есть Мишны и Талмуда, был наложен запрет, посему стояла задача передавать знание изустно, и ученики повторяли за учителями, и потом еще много раз повторяли, не всегда понимая смысл. Талмудическая поговорка гласила: «Колдун бормочет — и сам не понимает, что бормочет; таннай говорит — и сам не понимает, что говорит». И далее такой текст, плод титанических мнемонических усилий, в устной же форме редактировался авторитетным мудрецом («это помни, а это забудь») и публиковался, то есть воспроизводился в Синедрионе — «выходил в общество».
В восьмой тетради Иммануила Римского рассказывается следующая поучительная история. Книготорговцу, хранящему, как это было принято, свои книги в запечатанных бочках, нужно отлучиться, и он просит Иммануила посторожить его товар. Как только тот исчезает за углом, Иммануил с криком восставшего Матитьягу Хасмонея «Кто за Господа — ко мне!» призывает разбить бочки и достать книги, с тем чтобы переписать их и из каждой книги чтобы произошло десять книг. Иммануил не стесняется рассказывать эту историю, хотя выступает в ней как вор, так как сам считает себя не вором, а великим праведником, а воровство книг представляет богоугодным делом, оправданным если не законом, то Законом.
Идея о том, что мир — это книга, а человек — ее хранитель и читатель, свойственна не только еврейской ортодоксии, но и сионизму, который, впрочем, на сущностном уровне оказывается вполне религиозным учением, пусть на социальном — это движение эмансипе от традиции и беглецов из общин. В сионизме, правда, роль человека относительно книги становится более деятельной, менее служебной и пассивной. Человек теперь не только хранитель или читатель, но и писатель текста, и в процессе написания текста он меняет мир, и потом, как в песне, к его революции присоединяются все остальные. Причем писать он может по-разному — необязательно пером по бумаге: можно ногами по песку пустыни или трактором по полям; целый ряд израильских поэтов (Ицхак Ламдан, Авот Йешурун, Авраам Шлионский) уподобляют возделывание земли Израиля работе софера, согбенного над свитком.
Переводчики шкафов
Российские евреи в массе своей про Россию и российскую историю знали очень мало и русскую литературу не читали, ибо росли в ивритской атмосфере, русский выучивали поздно и плохо. Как отмечали израильские литературоведы советского происхождения, русские письма Менделе Мохер-Сфорима или Бялика — одно разочарование, очень дурно писать по-русски.
Для нужд такой аудитории еврейские маскилы в широком смысле, просветители из разных поколений, переводили и перелагали на иврит. Переводили европейскую литературу и русскую. Классическую и современную. Гомера и Байрона. Прозу и поэзию. Кальман Шульман, Давид Фришман, Шауль Черняховский, Хаим-Нахман Бялик и многие другие. Огромен был трафик переводов на иврит. И продолжает быть. И Аминадав Дикман — один из провайдеров этого трафика.
В юности Дикман повстречал Цви Арада, переводчика много чего, в том числе «Доктора Живаго», и поинтересовался:
— А сколько же вы всего перевели на иврит?
— А шкаф, — лаконично ответил Арад. И еще руками показал габариты этого шкафа.
Петербургская тема в ивритской литературе представлена, разумеется, куда беднее, нежели в русской, просто даже никакого сравнения быть не может. И все-таки, есть один ивритский поэт, который мог бы по праву воссесть на петербургском Парнасе. Этот поэт — Хаим Ленский (1905, Слоним, — 1943(?), ГУЛАГ (?)). Выходец из бедной местечковой семьи, он искал путей интеграции в большое общество и большую культуру. Уехал в Вильну, затем отправился в Баку, потом перебрался в Петербург. Писал стихи на иврите, причем сефардском, и стал заметным поэтом-модернистом, самым любимым ивритским русским поэтом у израильских поэтов.
Петербургские стихи Ленского родственны стансам Мандельштама. Как и Мандельштам, Ленский осмысляет петербургскую архитектуру как стержень городского мифа. Другой источник его вдохновения — Пушкин. В частности, Ленский написал поэму «Доносчик», которая отсылает к пушкинскому «Медному всаднику» и интерпретирует знаменитый спорный жест фальконетовского Петра как указующий жест доносчика. Ленский опубликовал поэму в палестинской газете «Давар», как оказалось, очень зря — сотрудники органов, вероятно, имели доступ к палестинской прессе, в поэме, между тем, имелась опасная вольность. Пушкин, как мы помним, обосновывает выбор имени «Евгений» для своего героя («Мы будем нашего героя / Звать этим именем. Оно / Звучит приятно; с ним давно / Мое перо к тому же дружно»). Ленский повторяет этот прием и тоже рефлексирует вслух над именем главного персонажа («А мой герой — как назову его? … Может ли быть контора без вывески, а тем более — человек?»), только имя он ему выбирает другое — Йосеф («Это имя — отпечаток нашей эпохи») — и припоминает двух «самых жестких людей в наших государствах»: «пан Юзеф [Пилсудский] и товарищ Иосиф…»
После этого Ленский сел на пять лет, а потом опять сел, да так и сгинул в лагерях.
Читайте также:
Интервью с Аминадавом Дикманом «Главная проблема иврита — отсутствие стиля»
Обзор Четвертого Эшкофеста Материализация слова
О курсе про самиздат на Эшкофесте «Несчастно как-то в Петербурге»