Тель-Авив похож на человека, который всю жизнь ходит на цыпочках, стараясь казаться выше, — этот город делает вид, что стоит на земле, на жирном, ископаемом, натуральном черноземе, но старожилы знают: его строили на сыром палестинском песочке. До поры до времени ему удается скрывать истинное положение дел, но правда нет-нет, да и выскочит: ты только посмотри на эти лица, на эту суматоху, на этот пир во время бесконечной пустынной войны! Разве так ведут себя персонажи высокой классики на фоне европейских холмов, посеребренных луной, или благородные ковбои американских прерий? Любой, самый что ни на есть захудалый итальянский городишко в семьдесят тысяч жителей даст тебе сто очков вперед... Но Тель-Авив, подобно своим обитателям, привык выдавать желаемое за действительное. Дело зашло далеко: кажется, этот прохвост сам поверил, что портрет, который он рассылает по почте — в виде туристических прокламаций, — написан с натуры.
Это обстоятельство накладывает отпечаток даже на городскую экономику. Местные лавочники частенько торгуют себе в убыток, поэтому нет ничего удивительного в том, что рано или поздно все они прогорают. И дело тут даже не в стремлении — похвальном при любых других обстоятельствах — непременно угодить покупателю, а в том, что, как ни крути, глупо втридорога арендовать торговую площадь в центре, нырять с головой в самую гущу столичной жизни, продолжая при этом думать о каких-то жалких грошах, выгадывая за счет старожилов, людей, которые настолько благородны и добры, что готовы — запросто, без околичностей — зайти и взять сигарет или колы, обсудить погоду или бедственное положение соседнего лавочника, который уже не только дом заложил, но и машину супруги, а супруга его, бедняжка, так раздобрела за последние годы, что только и останется ей куковать в четырех стенах, когда машину заберут в счет уплаты долгов: пешком ходить уже не под силу, да и возраст, увы, не тот, чтобы радикально менять годами нажитые (неправедные и нездоровые) привычки.
В Тель-Авиве прохожие поют на ходу, это никого не удивляет и не шокирует. Владельцы автомобилей исполняют баллады для собственного удовольствия — наглухо задраив окна, включив кондиционеры. Продавцы на рынке импровизируют на мотив популярных куплетов:
Лук!
Для докторов наук!
Манго!
Для исполнителей танго!
Укроп!
Для похудания жоп!
Мыло!
Чтоб жить легко и красиво!
В магазинах поют о любви.
В ресторанах — о качестве бытового обслуживания.
В прачечных — о политике.
Девушки поют в маршрутках.
Политики упражняются в сенате.
Террористы-смертники славят Аллаха.
В автобусах пассажиры подхватывают песни, звучащие по радио.
В камерных залах подпевают оркестру.
Собаки воют на луну и на солнце.
Домохозяйки исполняют арии — на кухне и в ванной.
Ранним утром звук одинокого автомобиля почти неразличим на фоне хора стрекочущих (до-ре-ми) светофоров.
Он заглядывает в зеркало заднего вида, пытаясь поймать взгляд пассажира. Тот смотрит в окно. Не из разговорчивых. За окном — ул. Дизенгоф.
Шлюхи застыли в витринах, как Лотовы жёны.
— И что? — внезапно спрашивает пассажир, будто очнувшись от сна.
— Что-что... А то... — Таксист резко выворачивает руль и притормаживает на светофоре. — То самое. Противно — вот что.
— Почему? — спрашивает пассажир, глядя в окно. На ул. Фришман пробка. Грузовик перегородил движение.
— Да потому что... — таксист морщит лоб, пытаясь найти нужные слова. — Вот ты, душа моя, чем промышляшь? Можешь не отвечать, сам скажу: хайтек-шмайтек. Вас легко распознать: очки у всех одинаковые. По очкам вижу: хайтек. Виртуальные шлюхи. Блудницы дистанционного управления. Секс по Интернету. Что, не так?
Пассажир поднимает бровь и с легким удивлением заглядывает в зеркальце заднего вида. Водитель яростно давит на клаксон, и на какой-то бесконечно короткий миг пассажиру представляется, будто этот протяжный горестный вопль исторгается не из автомобильного чрева, а из живой человечьей груди.
Проезжая мимо центрального пляжа, пассажир ловит себя на мысли, что не прочь на денек-другой одолжить жизнь какого-нибудь туриста, неспешно прогуливающегося по набережной или попивающего кофе в холле, типичного небокоптителя, не обремененного профессиональными и семейными обстоятельствами.
Ничтожность событийного ряда.
Стремительно убывающая (подобно пароходному дыму) струйка времени.
Волна откусывает от берега. Фотограф в пропотевшей майке тщетно пытается поймать в объектив линию горизонта (ртуть и свинец), его пес-лабрадор задирает морду, приседает, взрыхляя песок задними лапами, подпрыгивает и лает, и машет хвостом, думая, что небо играет с ним, то приближаясь, то отдаляясь, то спуская себя сверху на ниточке — как конфету.
Пенсионер в спортивных трусах ковыляет по мокрому песку, стараясь не наступать на обрывки целлофана, принесенные морем, шея его — в мелких морщинах и трещинках от прямых попаданий солнечного протуберанца.
Июльское солнце — ватно-марлевое. Хирург Небесный пинцетом приподнимает случайного прохожего и двигает его по квадратам-кварталам. Вот прохожий на улице Базель, а вот — на Флорентине, где турки играют в шеш-беш и раскуривают кальян.
Штрих-пунктирное: тут-там ::: там-тут. Люди скользят в пространстве, оставляя в кильватере тусклый зеркальный след.
Через дорогу — русский книжный магазин, где нет новых книг, но есть билеты на Киркорова.
Каждый день в два часа пополудни филологическая дама питерского разлива с неизменной беломориной во рту запирает дверь магазина, пересекает дорогу, берет в киоске бутерброд с яичницей и присаживается на ближайшую к перекрестку лавочку на бульваре.
Хозяин киоска появляется в окошке и наблюдает ее трапезу.
Раз в тридцать секунд над их головами пролетает самолет, идущий на посадку в аэропорт Бен-Гурион.
Из здания центрального отделения банка hапоалим выбегают галстучные клерки.
Повсюду снуют посыльные, неся на сгибе локтя мотоциклетный шлем и в свободной руке — папку или большой типографский конверт.
Женщины переходного возраста входят в салат-бар «Природа».
Полуголые арабские хлопцы с отбойным молотком.
Охранники в страшных черных очках, с переговорными устройствами.
Автобусы и автомобили.
Нажми на паузу или украдкой выруби звук: никто ничего не заметит.
А вот на углу Дизенгоф и Фришман немолодой усатый мужчина в турецкой феске: демонстрирует Чудо Проницаемости Непроницаемого. Тонкие никелевые кольца, сплошные, без единой прорехи, волшебным образом нанизываются друг на друга, образуя длинные бренчащие цепочки. Фокусник протягивает их прохожим, стараясь жестами убедить, что дальше будет еще интереснее: видите — обыкновенные металлические кольца, ничего из ряда вон выходящего, к ним прилагается усатый законопослушный гражданин, выходец из России, в феске — это чтобы вы не подумали, будто происходит злодейское нападение, когда вам протягивают эти кольца, будто вам насильно пытаются что-то всучить. Эта феска демонстрирует мои мирные намерения. Ведь как страшно, когда посреди людной улицы, в час пик к вам бросаются, позванивая металлическими предметами, заглядывая в глаза (без тени улыбки): смотрите, вот! вот оно! эти кольца! они сплошные! Вот так они звенят — слышите. А вот — ррраз — и...
...видите?...
Никто не видит. Прохожие рефлекторно скользят взглядом, реагируя на стремительно движущийся объект, но мгновение спустя обо всем забывают, не улавливая смысла происходящего, не успев понять, что Непроницаемость — всего лишь первый этап представления.
— Я ничего не чувствую. Наверное, я умерла.
Она щиплет себя за нос и подходит к зеркалу — проверить, покраснел ли нос. Нос покраснел и было больно, но что это доказывает? Краснеют ли мертвецы? Бывает ли им больно? Кто знает...
— Я ничего не чувствую! Я ничего не чувствую! — говорит она громко. Из соседней комнаты выходит мать и смотрит на нее круглыми глазами.
— Вызвать скорую?
— Это поможет? Я ничего не чувствую. Я совсем ничего не чувствую. Я умерла или, по крайней мере, тяжело заболела.
— Я вызову скорую, — говорит мать. — Я уже вызываю.
— Я не чувствую, что ты вызываешь. Я тебя не чувствую. Ты тут?
— Тут, — говорит мать, — разве ты не видишь? Прикоснись ко мне. Я теплая?
— Ты теплая. Кожа у тебя пересохшая. Тебе нужен крем для рук. Но я этого не чувствую.
— Может, это жара? — спрашивает мать. — Или месячные? Я не буду вызывать скорую. Если я вызову скорую, это обойдется нам в состояние.
— Я не чувствую, что это обойдется нам в состояние. Сделай что-нибудь.
— Пойдем на улицу, — говорит мать.
И они выходят на улицу. На улице погода. Автомобили. Велосипедисты. Собаки. На улице очень громко. Автобусы едут. Пахнет бензином. Деревья. Низколетящие самолеты. Тель-Авив. Люди говорят. Смеются. Перекрикивают автомобильные гудки. Орут. Надрываются.
— Я ничего не чувствую, — кричит она, — совершенно ничего не чувствую.
— Этого не может быть, — возражает прохожий.
— Может, — настаивает она. — Еще как может. Вас я тоже не чувствую.
— Кто сказал, что меня нужно чувствовать? Вам хорошо меня видно? Слышно? Разве этого не достаточно?
— Боже мой, — говорит она, — неужели так было всегда?
И мать отвечает: конечно!
И прохожий отвечает: конечно!
Так было всегда.
Тель-Авив неизбежен, брутален, подл, в полдень он поджидает зазевавшегося прохожего на перекрестках, на верхних этажах небоскребов, в лифтах производственных зданий, в южных кварталах, где всегда что-то гремит, скрежещет, стучит, жужжит, бормочет, лает, фонит, скрипит, криком кричит.
Тишина в Тель-Авиве — когда эпицентр не прямо тут, а в некотором отдалении. У соседей.
Вот город, где я систематически не нахожу: улицу, дом, человека. Состояние перманентно заблудшего. Пенял на никудышный вестибулярный аппарат, неспособность к интуиции определенного толка, которая позволяет птицам лететь на юг, а котам находить дорогу домой, но сегодня знаю ответ: это не я в городе, это он во мне не ориентируется. Тель-Авив создает видимость контрапункта, но отказывается длить свои улицы согласно законам музыкальной гармонии.
Человек в городе — сплетение обстоятельств, он есть и его нет. Каждая его мысль вмещает ум улья, ум миллионов близнецов-братьев. Говорим «Я», подразумеваем — «Я и Мой Ласковый Улей», говорим «город» — ничего не подразумеваем, нам невдомек, что город — здесь, под кожей, внутри.
В городе белый шум — привычная часть пейзажа, как темнота у Рембранта. По всем каналам показывают как мы появляемся на его фоне и — гаснем, когда оператор нажимает кнопку «уход в белое».