Марко Рот
Аллен Гинзберг хотел стать звездой, но благодаря своему мистицизму, агрессии и неоднозначности стал чем-то большим

вознесенный сумасшествием во избежание сумасшествия;
преображенный травой, амфетаминами, гашишем, ЛСД, героином, оргоном Вильгельма Райха, Рембо, грубым сексом, денверским человеком-членом – вдохновителем его стихов, что отнюдь не тайна;
самопровозглашенный гений, рожденный, чтобы бросить вызов Власти;
средние пальцы выкинуты вверх в погоне за жизнью и свободой, счастьем и смертью;
разрушитель миров, пророк, зануда, битник, псих;
кто покинул Паттерсон (Гинзберг родился в городе Паттерсон, штат Нью-Джерси) как шелудивый молодой лев, ревом своим возвестив о крушении Америки, отпрыск коммунистки-шизофренички и поэта-социалиста, кто отправился с торговым флотом вплавь – тощий испуганный ребенок, Африка, мечты о блюзе, секс до СПИДа. Кто мечтал о «горах членов и каньонах ягодиц», кто написал Эзре Паунду и услышал в ответ: «Вы, ребята, неутомимый народ».
Я мог бы продолжать в том же духе, но Паунд был не совсем прав: евреев довольно легко утомить, особенно еврейских читателей. Им также знакомы симптомы чрезмерного напряжения зрения. Спустя пятьдесят лет после написания «Вопля» поэзия Гинзберга при зрительном восприятии часто кажется скучной. Гэри Снайдер пишет, что «Вопль» – тяжеловесный список, но Гинзберг при чтении вслух как-то умудрялся приподнять его – так, что он парил над головами слушателей грациозно, как воздушный змей. Это чудесный образ: Снайдеру удалось уловить возвышенность Гинзберга и дать почувствовать, что его поэзия была не грубым ремеслом, а, скорее, деянием неутомимой воли.
Но воли к чему? Разумеется, к чему-то большему, нежели к сочинению стихов просто ради искусства. В 1957 году во время турне по Европе с Грегори Корсо Гинзберг явился без приглашения в убежище У.Х. Одена на Искии, дабы донести до старшего поэта свое уникальное видение американской свободы – поэзии, которая пыталась преображать жизнь. Он цитировал Уитмена:
Я славлю себя и воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.
(пер. К. Чуковского)
Джеймс Кэмпбел в своей краткой и прекрасно написанной истории поколения битников пишет, что Оден сказал так: «Когда я слышу что-нибудь в этом роде, я чувствую, что должен ответить: «Пожалуйста, меня в это не втягивайте». Если верить Кэмпбелу, Гинзберг обозвал его старым дураком и добавил: «Вы отнимаете надежду у революционной молодежи. Старшему поэту не пристало вести себя таким образом».

Он достиг своей цели, поэтому все, что бы он ни делал, – хорошо само по себе. Однако если попросить американцев поговорить о том, что же составляло «контркультуру» 1950-х и 1960-х годов, почти каждый первым делом вспомнит стремление к свободе. Для тех из нас, кто родился и вырос после контркультурной революции и лишь оглядывается назад с позиции смущенного наследника, уже не очень понятно, что это была за свобода. Все начиналось как бунт, освобождение из-под гнета общества, не разрешавшего быть гомосексуалистом, принимать наркотики, писать верлибром или публично произносить непристойности; общества, которое не хотело, чтобы ты был «гением все время», по выражению Керуака. Позже это трансформировалось в революцию, основанную на позитивном понимании свободы – каждый волен быть гомосексуалистом, наркоманом, иметь множество сексуальных партнеров, путешествовать по миру, писать экспрессионистскую поэзию, петь мантры и играть на бонго (Гинзберг проделывал все это). Идеал был в том, чтобы трансформировать подобный опыт во что-то типа «организованной невинности» Блейка, рай на земле. Но на практике свобода такого рода навязывает свои собственные ограничения – человек считается действительно свободным, только если проделывает все вышеперечисленное и ставит над собой именно такие эксперименты. Поэтому, если оглядываться на шестидесятые, они кажутся ужасным временем: молодые люди вынуждены были разрываться между двумя типами культурного конформизма, которые и поныне делят пополам американский ландшафт. Строчка Керуака «Для меня не существует никого, кроме сумасшедших» из изумительной гиперболы негативной, анти-авторитарной фазы битничества превратилась в визитную карточку закрытого клуба. Для того чтобы быть свободным, нужно быть «сумасшедшим» по ряду определенных параметров.
Гинзберг часто обретался в сумрачной области между негативной и позитивной свободой, и ему никогда не было уютно в обществе преступников или прогрессивных утопистов. В одном из последних стихотворений он пишет о поэтической слэм-культуре, возникновению которой он способствовал:
Говори как можно быстрее
пока не кончилось твое время
Побудь посмешищем и садись на место
Слушай следующую
ведь она же тебя слушала
Хоть она и не говорит ничего
кроме «ку-ку».
Амбивалентность, предстающая в конце его жизни легкой и эксцентричной, но намного более всеобъемлющая в ранние периоды, – это именно то, что делает его неотразимым, и благодаря этой амбивалентности написанная Морганом биография интересна, несмотря на отвратительно тяжелый стиль и одержимость автора знаменитостью.

Дайана Трилинг трактует этот инцидент как выражение присущей Гинзбергу еврейской ненависти к себе, симптом его душевного разброда и шатаний. Но сколько всего вложено в слово «fuck»! Ведь то, что в 1940-е годы читалось как непристойность, образчик самодовольного студенческого дадаизма и воспринималось как элементарный вызов властям, чтобы выявить их репрессивную сущность, можно прочесть и как «Make Love Not War» – лозунг в духе 1960-х, намного опередивший свое время. Хотя письменные высказывания Гинзберга о Холокосте весьма скудны, и вообще евреи не были для битников особенно актуальной темой (если не считать того, что Керуак унаследовал родительский антисемитизм), но очевидно, что об этой катастрофе Гинзберг помнил. «Не убивайте евреев, лучше трахайте их» – и, что более важно: «Джек Керуак, трахни этого конкретного еврея».
Мы так подробно останавливаемся на этой надписи потому, что если поэт хочет писать так, чтобы его стихи звучали как американская повседневность и разрушали границы между речью, мыслью и письмом, то тогда разница между случайными шутками, на ходу записанными Гинзбергом «американскими фразами», и собственно поэзией действительно исчезает. Императив «трахни меня» – по сути, «полюби меня» – постоянный фон его стихов; утверждение воли любить и быть любимым. Однако эротическая любовь, как и поэзия (по крайней мере, в западной традиции), заведомо не имеет ничего общего с волей (по крайней мере, с обнаженной волей). Здесь же проходит граница между соблазнением и изнасилованием. Гинзберг не мог распоряжаться любовью Керуака; императив же – особенно неудачное наклонение для того, чтобы соблазнить кого-либо. Умом Гинзберг понимал это, но постоянно наступал на одни и те же грабли, слишком форсируя события. Раннее стихотворение «В обществе» описывает «подвыпившую самочку», которая сразу же сообщает Аллену, что он ей не нравится. Гинзберг записывает свой ответ и одновременно фиксирует то, как он сам себя воспринимает в этот момент: ««Но почему, самовлюбленная сучка?! Как ты можешь решить, если ты меня совсем не знаешь?» – продолжал я жестким и мессианским тоном, наконец вдохновленный, царя над комнатой». Как быстро потребность нравиться превращается в стремление доминировать!

Хотя Гинзберг и отверг Берроуза, он никогда не отворачивался ни от эроса, ни от страдания. На практике буддизм для него превратился в организованную сублимацию, «способ любить все разумные существа», и это сыграло решающую роль в его отношении к жизни. Для Гинзберга не было разницы между умирающими от голода бенгальскими беженцами и сидящими на наркотиках американцами – жертвами войны; он писал и о тех, и о других. Буддизм также дал ему возможность увековечить своих друзей: приняв участие в основании Университета Наропы и входящей в его состав «Школы развоплощенной поэтики Джека Керуака», Гинзберг привнес свежую струю в американский буддизм, благодаря чему имена битников навеки сохранятся в нашей благодарной памяти.
Представляется, что именно в этой верности памяти наиболее четко выражается еврейство Гинзберга. Начиная с «Вопля» и далее его поэзия становится «книгой жизни», где записаны имена его друзей и членов семьи, о которых иначе могли бы забыть: «…Святой Ханк, Святой Берроуз, Святой Кэссиди…». Эта «сноска к Воплю» – агрессивное продвижение битников, но одновременно и мицва. Сходным образом «Каддиш», поэма, посвященная матери Гинзберга, – это еврейская ритуальная молитва, переписанная в обобщенно-американском виде, хотя и очень личная, но все же обращенная к массам. Тем не менее, для Гинзберга всегда было важнее мистическое Единство, чем еврейство.
И все-таки, похоже, что, несмотря на постоянное повторение мантры «ом», Гинзбергу так и не удалось достичь Единства. Дочитав до конца биографию, написанную Морганом, хочется прославить Гинзберга за его бесконечную противоречивость, за то, что он интуитивно отдавал себе отчет в этих противоречиях и настойчиво их исследовал – прославить в большей степени за поиски, чем за свершения. В общепризнанных рамках ему не удалось реализовать себя, стать устойчивой личностью, но многим ли это удается? Благодаря своему стремлению разрушать любые основания и жить на полную катушку, Гинзберг, выражаясь астрономическими терминами, действительно стал чем-то очень похожим на звезду.
Перевод с английского Яны Токаревой
Originally published at Nextbook.org
Впервые опубликовано на сайте Nextbook.org