О том, что я еврей, я узнал, когда мне было года четыре. Папа отказал мне в какой-то просьбе, и я сказал, что он жид. Собственно, никакого ругательного смысла я в это слово не вкладывал, даже не хотел сказать, что он жадина, просто констатировал отказ. Папа отнесся к моим словам совершенно спокойно, и объяснил, что "жид" – это ругательное название еврея и не стоит это слово употреблять. Попутно оказалось, что мы евреи. В следующий же раз, когда меня в детском саду назвали жидом, я объяснил ребятам, что все мы евреи, и называть друг друга "жид" не надо. Разрешение возникшего недоразумения (если я правильно помню, прошедшее даже без драки) было первой hавдалой в моей жизни, бейн Исраэль ле-амим ("[Благословен Ты, Всевышний, отделяющий] Израиль от других народов").
Впоследствии, на протяжении довольно длинного периода (до восьмого класса, когда я перешел в другую школу), без драки уже не обходилось. Мне повезло, я жил в рабочем районе, родители почти всех ребят в школе работали на ЗИЛе, - окружающий мир неусыпно воспитывал во мне национальное самосознание. Как я теперь понимаю, такая жесткая конфронтация одного со всеми легко могла привести либо к тому, что я начал бы скрывать, что я еврей (или стыдиться этого), либо к ненависти ко всему нееврейскому. Ни того, ни другого не произошло, скорее всего, благодаря моим родителям.
Возможно, мое падение в средневековую бездну темных предрассудков многие знакомые и родственники считают результатом родительского воспитания, что, впрочем, я надеюсь, соответствует истине. Дело не только в том, что мировая литература не вытесняла из дома Шолом-Алейхема, Фейхтвангера, Дубнова или Бабеля, - за исключением Дубнова это все было почти в любом доме. А в том, что слово "местечковый" никогда не имело для нас отрицательного оттенка, что никто не подсчитывал процент еврейской крови у великих деятелей прошлого (в крайнем случае папа говорил, что для такого маленького народа Моисея и Иисуса вполне достаточно), и, наверное, в том, что в доме была Библия на иврите с хорошим переводом на русский (оставшаяся от моего прадеда) и чтение ее вполне поощрялось. Ну и, конечно, папе никогда бы в голову не пришло сказать, что "по воспитанию мы все-таки русские" (или, например, что «в прошлом веке наши предки за такое вызывали на дуэль» – так в то время было модно говорить среди интеллигенции, без разбора национальности).
**
Любимым героем моего детства был капитан Джеймс Кук, а любимым народом англичане. И сейчас, наверное, в глубине души мне кажется, что естественное состояние человека – быть англичанином 70-80-х годов XIX столетия. Но теперь я понимаю, что, в сущности, человек, которым мне хотелось быть, – это не англичанин, а европеец в широком смысле слова, европеец Сеттембрини, или, скорее, европеец первой части "Войны с саламандрами", то есть европеец вполне выдуманный (хотя настоящих европейцев мне не пришлось увидеть, так что сравнивать не с чем); и, скорее, не европеец даже, а носитель того средиземноморского начала, с которым, по мнению Томаса Манна, боролся Гитлер, когда уничтожал евреев.
Тут можно сказать спасибо нашим идеологам. Благодаря отсутствию на русском языке в открытом доступе огромных пластов литературы приходилось читать книги на иностранных языках. Один канал советская власть почему-то так и не перекрыла: на английском, французском или немецком языках можно было купить почти все что угодно, кроме нескольких книжек, собственно, не таких уж и важных - "1984", "Скотного двора" или "Мрака в полдень" Кестнера. Теперь, когда все они тоже стали доступны, видно, что реально ничего нового они добавить не могут. Интересно, конечно, кто же спорит, но это не "Процесс", не "Игра в бисер", не "В поисках утраченного времени", и даже не "Герцог" Сола Беллоу.
А еще за десять лет до этой несколько вынужденной европеизации герои Киплинга и Джозефа Конрада учили меня тому, что мицвот (заповеди) надо соблюдать не ради наград, а ради самих мицвот и что в месте, где нет людей, тоже надо стараться быть человеком; но тогда я еще не знал, что они учат именно этому, и всемерно старался быть англичанином (что не мешало мне оставаться еврейским националистом).
Нам не предложены на выбор хорошая или плохая жизнь, мы выбираем сегодня и каждый день между жизнью и смертью. "Не на силу коня смотрит Он, не к силе ног человеческих благоволит", – нельзя спастись, нарушив Закон, и лорд Джим, прыгнув, уходит все дальше и дальше по портам тихоокеанских островов в тщетных поисках тшувы, раскаяния, пока, наконец, не совершает тшуву аль пи hа–Рамбам (раскаяние по Маймониду, согласно которому настоящее раскаяние происходит в момент, когда человек, оказавшись в повторяющейся сложной ситуации, соблазняющей его к греху, ведет себя правильно, в отличие от прошлого раза), не прыгнув. Как и лорд Джим в этом последнем не-прыжке, человек всегда видит направленный на него пистолет, и он всегда один на один с ним, и верность выбора (а главное, его мотивы) могут определить только двое – сам человек и Тот, кто нееман латет сахар (не забывает вознаградить).
Поразительно, как быстро и легко после удаления из своего сознания чувства Присутствия человек сдается пистолету. Вскормленные хасидизмом и литовскими йешивами герои революции оставили заповеди бейн адам ла-Маком, об отношениях человека с Всевышним, ради лучшего соблюдения заповедей бейн адам ле-хаверо, об отношениях с ближним. Они возлюбили ближнего, но как только угроза со стороны пистолета приняла форму чуть более изощренную, когда человек не летел навстречу пистолету вместе с парой тысяч таких же упоенных идеей равенства и вседозволенности, затянутых в ремни фанатиков, когда он был уже один (а один он был потому, что принцип мида кенегед мида, «мера за меру», заработал с равнодушием машины; еврей не был один ни в подземельях инквизиции, ни на арене римского цирка – его всегда слушал Израиль, с ним всегда рядом был еще אחד, настоящий Один; этот же первый закрыл свое лицо, и потому одиночество было бесконечным), он легко и быстро сдался сначала пистолету, а потом общему собранию.
**
И вот в какой-то момент мне достаточно случайно попался в руки не учебник датского языка, как я хотел, а «Элеф милим» («Тысяча слов», учебник иврита), разрозненный ксерокс, первые шесть или семь уроков. Я не был знаком ни с одним из людей, имевших какое-либо отношение к ивриту, и единственной книгой на этом языке, которую я смог достать, был Левинский сидур (молитвенник), он свободно продавался в синагоге. (Я забыл сказать, что мне повезло еще в одном – мне подарили словарь Шапиро, редчайшую книгу по тем временам). Сидур поразил меня тем, что евреи каждое утро говорят слова настолько философские, как слова "Адон Олам" и еще сильнее тем, насколько сидур сионистская книжка. Произносимое после каждой еды "Да забудется правая рука моя", само то, что из четырех благословений Биркат ha-мазон (благословений после трапезы) два говорят о Земле Израиля и об Иерусалиме (о последней попытке древних евреев предотвратить превращение Иерушалаима в Элию Капитолину, о том, что воспоминание о неподвластных тлению трупах защитников Бейтара завершает каждую трапезу еврея, я тогда еще не знал), - все это, и фантастическое соединение в одной книге "Адон Олам", и "блажен, кто разобьет младенцев твоих о камень" прежде всего служило для меня оправданием еврейского национализма в той мере, в какой он нуждался тогда для меня в оправдании.
Ну, а дальше все было более или менее как у всех – Тора канадского издания с переводом Штейнберга (и восхитительный период, когда можешь уже соотнести каждое слово в тексте с соответствующим словом перевода, но перевести самостоятельно ни одной фразы не можешь, когда постепенно приучаешься к выстраиванию префиксов и суффиксов вокруг знакомых корней, когда каждая квадратная буковка – Олам бифней ацмо, отдельный мир, не поглощенный еще фразой), потом Тора с комментариями Раши и Мишна с комментариями рава Пинхаса Кегати.
А просто страница Торы дешевого виленского издания Розенкранца и Шрифтзетцера? Шаг в тысячу двести лет от иврита Моше Рабейну к арамейскому языку Онкелоса и еще тысяча двести лет до старофранцузских слов Раши, переведенных спустя еще лет шестьсот-семьсот на идиш. Миллионы людей говорили на этих языках. Сирийские купцы и катары, византийские наемники и провансальские крестьяне, полные солнца и крови мира, ушли в никуда, пролились в песок и бесследно исчезли; но язык остался, потому что язык служит не только для того, что было главным для говоривших на нем народов – для хриплого выкрикивания команд, когда клубы пыли от разворачивающейся перед атакой конницы катятся по заиорданским степям или бургундским равнинам, или для долгого и обоюдоинтересного разговора о ценах на урожай, семье Карми и медленной скорости. Еще на этом языке была дана Тора, и язык помнит это, даже если люди забыли.
**
Обладая уникальной с любой точки зрения книгой, бесконечной и непознаваемой, евреи предпочли ей все что угодно – Соловьева, Махабхарату, Аристотеля, Бердяева, собственно, неважно что, лишь бы не «затхлый и скучный мир местечкового талмудизма». Наверное, дело не только в комплексе неполноценности. Причина этого ухода – не та же, что заставила людей с семейных фотографий начала ХХ века снять шапки, чтобы превратиться в усредненных европейцев с закрученными чуть вверх кончиками усов и аккуратными славяноватыми бородками, – превращение, поражающее даже не столько своей направленностью, сколько быстротой и легкостью. И легкость проявилась не только в стремительном изменении выражения глаз, сохранивших лишь миндалевидную форму и темный цвет и ставших отныне революционно прагматичными или добродетельно романтичными, – так же легко, как входит в дерево резец, рассчитанный на гранение алмазов, вошли эти люди в математику и в русскую литературу.
Не затрагивая вопроса о том, хорошо это или плохо, странно все-таки не видеть чисто технического результата столкновения народа, воспитанного на талмудической системе мышления, с системами, веками развивавшимися в стороне от него – с математикой и русским языком (видимо, развитие логики еще не дошло до того, чтобы связать изучение Талмуда с его немедленными следствиями). Мне кажется, что с самого начала именно легкость получения результата привлекла громадное число евреев. После многомерности и упорядоченности Гемары, требовавшей долгого изучения безо всякого выхода в реальную жизнь, изучения, не приносящего никакого дохода, новые виды занятий предлагали и то и другое без аналогичных затрат. Гемара воспитывала разум так, что после ее изучения сложной оставалась только она сама. Упаси меня Б-г сказать, что человек, изучающий Талмуд, с легкостью решит любую задачу, дело не в этом - дело в вырабатываемом подходе к проблеме.
Для нашего народа его родина – это его язык. И не только потому, что родина нашего народа – это его литература. Просто двадцать две буквы и семь биньянов труднее отнять, чем Хеврон и Тель-Авив. Не хочется прибегать к пафосу для завершения, но вероятность нового галута всегда висит над нами, и единственное, что может быть с нами всегда и сохранить нас, – это язык.
Читайте также полную версию эссе