Режиссер Рома Либеров снимает «фильмы про писателей» с большим количеством документального материала. Про Довлатова, Ильфа-и-Петрова, Бродского, Олешу. Но фильмы скорее игровые. За кадром (одним только голосом) то Джигарханян, то Чулпан Хаматова и Инна Чурикова, театральные звезды первой величины. Но на экран ходу им нет. Зато полно анимации (то есть, по старому говоря, мультиков). Но большей частью мультики эти не смешные. А бывает, попадаются и страшные.
Последний его фильм, выпущенный только что в России в полноценный кинотеатральный прокат, — совсем уж развеселый монтаж аттракционов, луна-парк с кадишем и поэтессами, — называется «Сохрани мою речь навсегда» и посвящен судьбе поэта Осипа Мандельштама. Песню на титры, цитирующую эти самые строки (сохрани — навсегда — за привкус несчастья и дыма) яростно рэпует прогрессивный певец Noize MC. Первое, что видит доверчивый зритель поверх своей лоханочки попкорна, — буквы на экране: «Посвящается всем уничтоженным своей страной».
Родовому имени режиссер соответствует, книжки любит. Иногда может показаться, что даже слишком. Сама конструкция «фильм про писателя» в сегодняшнем мире, где движущиеся картинки втоптали книжное чтение в прах, звучит странновато. Первая ассоциация — замечание Френка Заппы: «Писать о музыке — это все равно, что танцевать об архитектуре».
По требованию к зрителю (всех узнавать в лицо! Помнить шутки и глупые сплетни эпохи! Поэтический корпус Серебряного века знать на память! Я сказал, на память!) кино Либерова схоже с катаевским «Алмазным венцом». Хотя формально «Сохрани мою речь навсегда» приближается к жанру кинобиографии, но не будучи заранее знакомым с биографией Мандельштама и его поэтического круга, разобрать в фильме можно, как кажется, не слишком многое.
Иногда режиссер нарочито усложняет технику говорения, иногда, напротив, ломит по прямой. Кажется, что после блоковского «Балаганчика» можно как угодно говорить о поэтических сборищах рубежа веков, но не изображать их кукольным театром. Именно четырех марионеток (Мандельштам, Гумилев, Ахматова, Хлебников) Либеров выводит на арену «Бродячей собаки». Марионеточных сцен в фильме много: юный Мандельштам щеголяет в котелке, пожилой мерзнет под снегом и терзаем мстительным Горнфельдом — все это куклы, не слишком подвижные. А рядом перекладная мультипликация вырезанных фотографий, песочная анимация, в которой из горстки пепла вдруг образуется щегол, приобретает на миг карикатурные черты Мандельштама и вновь развеивается ветром истории. Внешняя и внутренняя схожесть поэта с птицей обыгрывается многократно — вплоть до обособления в вороне самовольно слетающей с плеч шубы.
Этому калейдоскопу дробящихся образов вторит сложная многоголосица актерских работ. Все реплики Пастернака отданы Евгению Стеблову, Марины Цветаевой — Чулпан Хаматовой. Актерам оставлены из всего арсенала только возможности игры голоса — и поразительно, на что они оказываются способны. Несколько поэтических строчек в перекличке голосов влюбленных Цветаевой и Мандельштама позволяют Хаматовой начертать такой выпуклый, насыщенный образ, создать такое эротическое напряжение эпизода, что зрителем это переживается как подлинное чудо. И актерская, и режиссерская удача — сдвоенный голос Надежды Яковлевны Мандельштам: за юную Наденьку читает Мириам Сехон, за пожилую густо курящую авторшу мемуарных книг — Инна Чурикова.
Всю партию Мандельштама — и стихи, и письма, и фрагменты прозы — исполняет Виктор Сухоруков. Гулкое, полнозвучное его чтение становится особенно интересно в те мгновения, когда режиссер решается пустить его поверх собственного чтения поэта. Шмелиный гул распевного голоса Мандельштама и барочное полнозвучие Сухорукова почти совпадают в темпе и ритме, но различны в акцентах. Поэт смеет петь («Поэт не смеет петь!» — укоряли героя слышавшие его в двадцатых воронежцы; так записала Цветаева), актер на это все же не решается. При огромном диапазоне Сухорукова — от бытового радостного хихикания и кокетства до профетического безумия — Мандельштам ему все равно оказывается слегка велик.
Но что же за образ должен быть вылеплен всем этим многообразием? Зачем столько ухищрений и красот? Честно признаюсь, из кинозала я вышел в некоторой растерянности: у меня не было сомнений, что я присутствовал при значительном высказывании, но суть его мне не давалась. Довольно долго я продолжал перебирать в памяти кадры (есть драгоценные), читать интервью режиссера о прошлых фильмах и искать ту точку, с которой бы смог увидеть не разорванную, а целую картину. Кажется, что нашел, но не уверен, что доволен этим.
Либеров многажды повторяет разным интервьюерам и собеседникам: мы не учить сюда (в кинотеатр или в телестудию) зрителя пришли, а развлекать. Он отработал смену и имеет право на попкорн и мороженку. Хотите, чтоб он слушал — говорите легко и занятно.
Так он и старается поступать: городит города, жонглирует и рэпует.
Однако, слово («всем уничтоженным») уже вылетело и теперь налагает свой отпечаток на картину в целом.
Прожитые целиком, до конца, биографии людей былых времен тем удобны и хороши, что всякому вольно выбирать для себя, в какой точке остановиться. Можешь быть с Пушкиным сколько угодно в Болдине, запершись от мира карантином в прекрасных стихах.
И вот если предположить, что веселая чехарда, хихикающий с наигрышем Сухоруков, сбивающаяся с юного голоса на треснутый старческий Надежда — если предположить, что нойзов рэп и конский топ все собраны в этом непроглядном месте всеобщей вины и боли, тогда не будет казаться странным, что Либеров не хочет в своем кино говорить о том, как строчки пережили бренное тело, не верит, что ранние стихи поддержат обездвиженный труп. Что посреди милых развлечений и попкорна все как-то вдруг обрывается всхлипом.
Кино закрывается. Нас всех тошнит.