Группа «Шкловский» (один кинорежиссер, один кинопродюсер, четверо музыкантов из Гнесинки) записала дебютный альбом — кто хочет, может начинать метаться в поисках адекватного определения жанра, жонглировать референсами и искать предшественников. Группа «Шкловский» — хитрая, нежная и жесткая панк-лирика, размышляющая о том, что 90-е не вернутся никогда, что от большой любви слюна с слюною говорит. А то вдруг группа «Шкловский» фигачит прямой наводкой, лупит антиутопией — которая, пока отточишь в студии аранжировку, оказывается реальностью, Луганском, взрывами и выстрелами. Михаил Местецкий (тот, который кинорежиссер — он же автор текстов, музыки и вокалист группы) поговорил с Натальей Конрадовой о том, что делать, когда просто петь под гитару уже невозможно.
Наталья Конрадова: «Шкловского» часто с кем-то сравнивают, это естественное человеческое желание — первым делом определить аналогии. Тут и группу «Ленинград» упоминают, и «Ноль», и, наверное, Гарика Сукачева, и Кустурицу. Вы сознательно конструируете свою музыку из того, что уже было, или сейчас просто невозможно писать музыку, никого не цитируя?
Михаил Местецкий: Кажется, здесь нужно разбираться в головах у слушателей, а не в нашей музыке. Люди любят встроить новое явление в существующую систему, и системное мышление — это совершенно нормальная вещь. Но оно может быть спутником как очень эрудированного человека, так и не очень. В девять лет я впервые услышал «Битлз», после чего начал их непрерывно слушать и был абсолютно уверен, что вся остальная музыка — вторичный по отношению к «Битлз» продукт. Мне казалось, что это в чистом виде плагиат — что Queen, что песни из «Гардемаринов». Сначала новая музыка что-то напоминает, но через несколько лет, когда она становится явлением, ты уже не понимаешь, откуда тогда брались эти связи. Музыка становится вещью в себе, и танцуют уже от нее. Ну, наверное, в нашей музыке можно найти какое-то влияние группы «Ноль» или «Гоголя Борделло». При этом многие песни, которые мы поем, «Гоголь Борделло» никогда бы не взял в репертуар. В конце концов, есть лазейка и для постмодерниста: мы смешиваем разные влияния и таким образом создаем новый продукт.
НК: Вы сами на какой позиции? Постмодернистской?
ММ: Неловко на начальных этапах, когда выходит первый альбом, теоретизировать относительно механики творчества, но мне кажется, что сначала возникает затея песни, самая общая, какой-то кирпич, вокруг которого можно сконструировать здание. Это может быть нижний кирпич в виде музыки, а может быть, наоборот, что-то из-под крыши — смешной рефрен например.
НК: Есть клип «ОГПУ», и социально близкие люди видят в нем тему неубиваемого НКВД или реставрации сталинизма, а социально далекие не считывают иронию и воспринимают эту песню как гимн «органам». Как вы с этим справляетесь? И хотите ли вообще справиться?
ММ: Я, конечно, представить не мог, что какой-нибудь фээсбэшник воспримет песню «ОГПУ» как свою. Хотя, может, это не собственно сотрудники ФСБ, а просто люди, которые сочувствует всей этой эстетике спецслужб. Во «Вконтакте» есть огромное количества перепостов нашего клипа, особенно в день чекиста, люди поздравляют друг друга, и ты видишь по содержанию постов, что они не считывают иронию. Иногда они говорят, что парни хорошо спели, только чуть-чуть в середине либерасню какую-то про иконы подпустили. Но в целом очень хорошо и правильно, песня понравилась. В этот момент не знаешь, что сказать. Я еще по своей киношной работе понял, что когда одним только-только становится понятно, другим становится неинтересно. И наоборот. И этот баланс ты должен соблюдать. Или ты пытаешься расширить, чтобы было понятно всем фээсбэшникам, но тогда рискуешь получить от интеллектуальной части аудитории ощущение, что это трюизм и агитка. Но мы не публицисты, мы делаем музыку. К тому же ситуация с Украиной вскрыла, что не надо быть фээсбэшником, чтобы иметь такое мнение, от которого волосы на голове зашевелятся. И это будет твой друг, сосед или товарищ, и это сплошь и рядом. Я, например, не обладаю такой хваткой, чтобы расчищать вокруг себя пространство от тех, кто имеет другое мнение. Поэтому если какому-нибудь фээсбэшнику понравится наша музыка и он придет на концерт, я ему буду рад. Пусть приходит, только без ордера.
НК: Есть еще другая разделительная линия — люди без задней мысли воспринимают советское наследие как милый винтаж, не видя других слоев, которые за этим советским прошлым, безусловно, тянутся. Был страшно популярный проект «Старые песни о главном», который отчасти реставрировал советское песенное наследие в новом ключе, сделал его ностальгическим, нейтрально-симпатичным.
НК: Чем отец занимается?
ММ: Он профессор МГУ, математик. А в советское время работал в секретном НИИ, занимался противоракетной обороной.
НК: К музыке он не имел отношения?
ММ: Он играет на гитаре и на баяне. Моя любовь к баяну происходит из тех вечеров, когда папа доставал баян.
НК: Какую музыку он играл?
ММ: Баянный репертуар с момента окончания папой музыкальной школы лет в четырнадцать не сильно поменялся. Он играл «Амурские волны», «Прощание славянки» или «Вечер на рейде». Эту музыку уже тоже вписали в какой-то новый идеологический формат. «Старые песни о главном» поставили на ней вензель, как будто она принадлежит мракобесной современной идеологии. Но эти песни остаются, и вообще музыка живет гораздо дольше идеологии.
НК: Вы сейчас спорите с мизерным количеством людей, которые могли бы так думать. Широкие народные массы вообще не в курсе существования мракобесной идеологии и вряд ли совершали либеральную переоценку советских песен или критику «Старых песен о главном».
ММ: Для меня всегда было важно, чтобы моим друзьям нравилось то, что я делаю. А мои друзья готовы задавать эти вопросы. Поэтому в первую очередь я отвечаю людям с родственным мышлением. Этот вопрос расширяется до более общего: что первично — искусство или идеология? Можно выстроить удивительную систему, где вся эстетика будет подчинена идеологии. Но я уверен, что это очень бедный подход к искусству, и при пристальном взгляде понятно, что им пользуются люди, которые искусство не очень любят. Им оно до фонаря. Для них газетная вырезка 1930-х годов и роман Платонова будут в принципе разной степени информативности идеологическими текстами. Я так не готов осмыслять творчество, мне это неинтересно.
НК: Как же быть с иронией, которая многими не считывается?
НК: Кто все-таки ваш зритель?
ММ: Друзья и люди близкого мышления. Хотя иногда мне хочется и бабушке своей понравиться.
НК: Но вы же стали публичным проектом, значит, теперь среди зрителей не только друзья и бабушки?
ММ: Я льщу себя надеждой, что мои друзья представляют широко распространенный тип слушателя. Мне бы не хотелось думать, что мы находимся в пещере разбойников. Когда я ходил на концерты «Гражданской обороны», там по краям стояли топ-менеджеры в костюмах, тут же в середине молодые панки в слэме и тут же — арт-тусовка. И ты понимаешь, что Егор Летов давным-давно перерос все эти социальные границы. Вот это крутизна.
НК: Откуда берется крутизна?
ММ: Часто ощущаешь, что единственный действительный критерий в человеческой иерархии — это масштаб личности. В этом смысле остальные подробности очень мало влияют. В музыке это просто харизма, она бьет любую идеологическую калибровку. Егору Летову готовы простить все, и когда он начинает петь «Ржавый бункер — моя свобода», либерал говорил, что это его свобода, и имперский милитарист тоже. Это касается каких-то более фундаментальных человеческих страстей. Масштаб этого мужика перекрывает все.
НК: У вас бывают содержательные конфликты с теми четырьмя музыкантами, которые играют в группе, кроме вас с Сергеем?
ММ: Нам помогает разница в возрасте — мы на десять лет старше всей нашей шоблы. У нас с Сережей бывают суровые обсуждения, но мы слишком давно дружим, поэтому все хорошо. А с этими ребятами мы дружим как с младшими братьями. Я до двадцати лет все время занимался музыкой. А потом еще десять лет занимался другими вещами и думал, что с музыкой я завязал. И то, что сейчас все вернулось, это не сравнимый ни с чем кайф — когда ты играешь с прекрасными музыкантами и все в одном кураже. Думаю, и они ощущают, как мы блаженствуем.
НК: Где ты играл до двадцати лет?
ММ: Я все время музыкой занимался, с тринадцати лет, когда создал свою первую группу. Мы все время играли. Сначала был школьный ансамбль, но история нашего коллектива закончилась трагически — погиб мой друг, очень яркий поэт Илья Тюрин, в честь которого потом организовали поэтическую премию. Мы сыграли концерт в его память и больше не играли. И вот через десять лет вдруг все началось снова. Мы встретились и подружились с баянистом Лешей Смирновым — он играл в моем фильме «Ноги — атавизм». И потихоньку начали играть, он привел своих друзей, я привел Сережу Корнихина. А Сережа принимал участие во всех моих короткометражках и продюсировал фильм моей жены, с которым они сейчас в конкурсе «Кинотавра».
НК: Что с матом делать, который теперь под запретом? На радио его же запикивать придется?
ММ: Да ничего не делать. Пусть запикивают. В отличие от предыдущих поколений у нас есть огромный ресурс для паблисити. И по большому счету, пока интернет существует, мы защищены. А вообще у нас все меньше мата. Это не связано с нашими страхами, это какой-то объективный процесс. В принципе надо бы побольше материться, тем более что это сейчас запрещено.
В музыке я вообще не представляю, как можно запрещать мат, — я думаю, просто закон не будет применяться. У половины современных групп есть матерные песни. В рэпе — области, куда вытеснена музыка логоцентричная, в которой важны тексты, — нет, наверное, ни одной хорошей группы, у которой были бы песни без мата. Меня намного больше это бесит в кино. А вот кино куда проще контролировать, и это, конечно, маразм. Я могу понять маркировку 18+ — это защита детей. Но защита взрослых от мата? Я прекрасно знаю, кто инициировал эти проекты в Госдуме — это такие матерщинники, рядом с которыми цветы вянут. И эти люди мне, взрослому человеку, запрещают слушать в кино мат. Я хочу слышать мат в кинотеатре, мне уже есть восемнадцать лет!
НК: Отдельно хочу попросить прокомментировать песню «Могуч». Она похожа на антиутопию. Какой был повод?
ММ: Удивительное свойство некоторых наших песен в том, что история их догоняет и обгоняет. Я не претендую на провидческие лавры, но год назад, когда эта песня была написана, она звучала иначе. Эта песня хороша в благополучном обществе. Американский кинематограф любит сцены сноса Нью-Йорка всеми возможными способами, и это знак благополучия. Пофантазировать на тему гибели и апокалипсиса — нормальное подростковое желание. Но когда мы наблюдаем все описанное в песне, только не в Ростове и Мурманске, а в городах типа Донецка и Луганска, все это приобретает совсем другой смысл, и я не уверен, что это уже так забавно звучит. Но я не могу остановить эту историю, она бежит быстрее, чем я.