Передачу рукописи романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» из архивов ФСБ в Министерство культуры комментируют директор РГАЛИ Татьяна Горяева, писатель Виталий Шенталинский и историк Никита Петров
«Лучше поздно, чем никогда» — хороший принцип, если не задаваться вопросом, почему все-таки так поздно. Рукопись романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» была по запросу РГАЛИ возвращена из архивов ФСБ. В этом известии хорошо все, кроме одного: непонятно, почему эта передача не состоялась двадцать лет назад, даже чуть больше двадцати — где-нибудь через пару дней после сноса памятника Дзержинскому, скажем, — это был бы подходящий момент. Ну или месяцем раньше, месяцем позже. Как получилось, что рукопись, изъятая при обыске в 61 году и, как выясняется, не уничтоженная, пролежала столько времени в секретных архивах и не была возвращена в общий доступ, когда власть в стране сменилась? Я звоню историку, сотруднику «Мемориала» Никите Петрову и спрашиваю, почему, по его мнению, это случилось сейчас.
— Кто мешал эту передачу произвести двадцать лет назад, я не понимаю, — отвечает Петров. — В начале 90-х вернуть рукопись никто не предложил. В то, что не было запросов раньше, трудно поверить. Почему вдруг сейчас ее решили отдать — неизвестно. Пример с рукописью Гроссмана — доказательство бесконтрольности происходящего и непрозрачности работы архивов ФСБ. Если логика неясна, исследователям остается только ждать милости со стороны архива, которая непонятно когда наступит. Новость про рукопись Гроссмана вроде бы хорошая, но такие истории только усиливают недоверие — потому что в действиях ведомства мы видим политику: темнить. И мы не знаем, что там хранится еще.
— Каков сейчас механизм работы исследователей с архивом ФСБ? Что официально, что на деле? — спрашиваю я.
— Из числа ведомственных архивов архив ФСБ далеко не худший. Архив службы внешней разведки или МВД — вот туда вообще не попасть. А в архив ФСБ можно обратиться, написать заявление, заявить тему, которая вас интересует. И что-то вам даже предоставят. Но вы не сможете быть уверены, что вам дали все. Вас не допустят к каталогу и описи. И это вопиющее нарушение закона об архивном деле.
— Хорошо, — говорю я, — тогда если РГАЛИ отправил запрос и получил положительный ответ, может быть, тогда всем архивам сейчас отправить серию запросов в ФСБ — по разным поводам? Ну, если так хорошо контакт осуществился в этот раз.
— Я не могу поверить, что раньше не было такого запроса. Или что в ФСБ не могли рукопись раньше найти. Не вяжется это с моими представлениями о работе этого ведомства. Подоплека нам неизвестна, и я подозреваю, что скорее это инициатива от ФСБ. Это какие-то репутационные шаги. Хорошо бы, чтобы в РГАЛИ рассказали, как дело было.
Тогда я звоню директору РГАЛИ Татьяне Горяевой и прошу рассказать историю этого запроса.
— Это не первый раз, — говорит Горяева, — когда мы подаем подобные запросы в архивы бывшего КГБ. Сейчас мы готовим сборник документов «Между молотом и наковальней. Союз советских писателей. Документы и комментарии» — первый том вышел в 2011 году, завершается 41 годом. Сейчас идет работа сразу над двумя томами — военного и послевоенного периода, вплоть до начала 1970-х годов. В апреле мы написали запрос в Управление регистрации и архивных фондов ФСБ с просьбой познакомить нас с комплексом документов, свидетельствующих об истории ареста рукописи романа «Жизнь и судьба». И как в других случаях, мы ожидали ответа, и ответ был положительный — даже более чем положительный, потому что было принято решение не только познакомить нас со всеми вариантами, но и вернуть в общедоступное пользование все изъятые во время обыска в квартире Гроссмана на Беговой и в других местах материалы, а также рукописи других произведений, в том числе и романа «Все течет».
— Сколько раз раньше вы обращались в архивы ФСБ — по поводу Гроссмана и по другим поводам?
— По поводу Гроссмана мы обращались впервые — вторично мы не могли бы обращаться, потому что если нам отвечают, что документы не выявлены или не сохранились, то вторично это делать бессмысленно. По другим поводам мы обращались несколько раз, но, к сожалению, ответы были отрицательные. Как известно в 30-е годы, во время массовых репрессий в некоторых случаях рукописи действительно уничтожались.
Мы разыскивали дневники Георгия Эфрона, когда публиковали двухтомник с издательством «Вагриус». Известно, что во время обыска в Болшево часть рукописей была изъята, мы разыскивали эти дневники — к сожалению, они не сохранились. То же самое с дневниками Михаила Кузмина — во время обыска были изъяты несколько тетрадей , и их также не обнаружили. Недавно мы готовили к публикации дневники Довженко — тоже разыскивали некоторые материалы — но, к сожалению, в архивах бывшего КГБ эти материалы отсутствуют.
— То есть в этих случаях вам давали ответ, что ничего не сохранилось?
— Я понимаю подтекст вашего вопроса, но нет оснований не доверять нашим коллегам, потому что — об этом свидетельствуют бывшие и нынешние сотрудники — к сожалению, эти материалы действительно уничтожались. К ним относились как к материалам следствия, а не как к наследию, имеющему культурную ценность. Хотя бывали и другие факты. Как раз в конце 80-х — начале 90-х годов из архивов КГБ было возвращено множество рукописей. Тогда шло активное рассекречивание. Но это было не по нашим запросам, а просто шла плановая работа, связанная с обнародованием материалов репрессированных деятелей культуры.
— Татьяна Михайловна, — не выдерживаю я, — эта работа шла, но прекратилась полностью. Вы не чувствуете горечи от того, что процесс происходит сейчас так непросто, так долго, по запросу? Вы запрашиваете рукопись только для ознакомления — а то, что вам ее отдали совсем, — это что-то вроде щедрости? У вас нет ощущения, что эти рукописи должны были быть возвращены тогда, в начале 90-х?
— Было бы наивно представлять себе деятельность управления, связанного с хранением архивных документов, состоящей только из выявления рукописного наследия. Сотрудники выполняют утилитарные виды работ, как просто запросы граждан. А это — я могу себе представить, потому что мы в нашем архиве также занимается этой работой, — огромный поток биографических справок.
— Но получается, что как раньше не очень разбирались, где тут рукопись романа, где дневник, так и сейчас — особого внимания наследию репрессированных писателей не уделяют?
— Они работают не по планам рассекречивания, а по запросам. Как и сотрудники федеральных архивов — общедоступных, публичных. Вот просто для сравнения — мы храним огромное количество неопубликованных ценных воспоминаний, дневников, это вовсе не значит, что мы должны их все обнародовать — это физически невозможно. И только чей-то интерес — наш ли или исследователей из читального зала — дает документу вторую жизнь. Вот, например, в 2009 году наши коллеги из Пушкинского Дома также по запросу получили из архива бывшего Управления НКВД по Ленинграду материалы следственного дела Ольги Федоровны Берггольц, и в их числе одну из тетрадей ее дневников. Эти материалы вошли в книгу «Запретный дневник». Этот пример обнадеживает.
— Ну хорошо, — говорю я. — Если этот контакт состоялся и так удачно — может быть, стоит тогда написать сейчас еще ряд запросов по схожим поводам?
— Вот тут я скажу с полной уверенностью, что мы продолжим работу. И я знаю, что такие же планы есть и у руководства ФСБ. То, что произошло, должно стать основой для наших дальнейших совместных шагов. Мы будем посылать запросы в тех случаях, когда это будет необходимо для нашей работы. Мы давно работаем над темой по истории советского художественного авангарда, много белых пятен в биографиях художников-авангардистов, которые были исключены из членов МОСХа, подвергались преследованиям. Мы знаем, что во время борьбы с космополитами изымалась во время обысков не только личная переписка, но и художественные произведения. Продолжится наша работа и по Союзу писателей в эпоху самиздата.
— А какие ближайшие имена в планах?
— Думаю, что называть конкретные имена преждевременно. Общий круг наших интересов я охарактеризовала, он понятен.
Я прощаюсь и совершаю еще один звонок — Виталию Шенталинскому, писателю и общественному деятелю, который в конце 80-х создал комиссию по творческому наследию репрессированных писателей и вытащил из архивов КГБ великое множество рукописей: Бабеля, Мандельштама, Цветаевой, Бердяева, Пастернака, Платонова — список длиннейший. Это был тот самый пик архивной феерии, о которой говорила Горяева.
Шенталинский на мои слова про рукопись Гроссмана реагирует чуть растерянно:
— Вы знаете, я мало что вам могу сейчас сказать, у меня столько же информации, сколько у вас. Я давно уже не занимаюсь архивной работой. Рад, что рукопись Гроссмана передали, это очень хорошая новость... Вам лучше спросить кого-нибудь из мемориальцев.
Я говорю, что кого-нибудь из мемориальцев я уже спросила — Никиту Петрова, и он настроен весьма скептически. Коротко пересказываю свои разговоры и с Петровым, и с Горяевой.
— Ну вообще-то да, — соглашается Шенталинский, — странно, конечно, что только теперь это произошло… Сейчас внук Исаака Бабеля снимает фильм, посвященный его деду. При аресте писателя в 1939 году были изъяты его рукописи — двадцать четыре папки. Где они? Несколько раз мы предпринимали поиски — ответ один: «Рукописей в архиве нет». Но нет и документа об их уничтожении или передаче в другие архивы — канули в Лету. А Бабель в последние дни жизни больше всего думал о них, и при аресте сказал: «Не дали закончить», и Берии писал: «Прошу дать мне возможность привести в порядок мои рукописи», и в последнем слове, перед расстрелом, просил: «Дайте мне закончить мой труд». Двадцать четыре папки — на несколько томов! — целый пласт его творчества нам неизвестен. Конечно, надежды мало, что эти рукописи уцелели, — а вдруг?
Я прошу Шенталинского рассказать о том времени, когда он начал работать в архивах КГБ.
— Нам тогда, в годы перестройки, все-таки удалось сделать прорыв, — говорит он. — В 1988 году мы создали Комиссию по творческому наследию репрессированных писателей, вместе с Булатом Окуджавой, Анатолием Жигулиным, Юрием Давыдовым, Юрием Карякиным, Виктором Астафьевым и другими. У нас ушло около года на то, чтобы добиться разрешения на доступ к засекреченным документам, — но нас поддержал человек, которого называли архитектором перестройки, — Александр Яковлев. И дело сдвинулось. Я ходил тогда в архивы КГБ и Прокуратуры почти каждый день, в коридорах сталкивался с мемориальцами, которых тоже туда пустили, и мы делились друг с другом, что удалось найти. Это была важнейшая общественная задача, открылось множество ценнейших материалов русской литературы, новых фактов и рукописей. Конечно, тех писателей, которые погибли, уже не спасти, но мы могли спасти их слово. Это было невероятное время, архивный бунт, возвращение памяти — удалось найти и опубликовать рукописи, дневники, письма, узнать новые факты писательских биографий, внести поправки в энциклопедии, где было немало ошибок и фальсификаций.
Нашей целью было отделить гриф «Совершенно секретно» от грифа «Хранить вечно», вернуть людям украденную литературу и правду. Это был уникальный исторический шанс, и мы им воспользовались. Это было непросто, это была борьба, нам то разрешали, то запрещали, работа шла синхронно с тем, что делалось на улице, во всем обществе в то время — то рывок вперед, то откат назад. И все же это был исторический прорыв, с реальными результатами…
Как сейчас обстоит дело с работой в архиве, я, повторяю, не знаю, однако многие знакомые исследователи жалуются, что работать там трудно, много бюрократических препон и запретов, можно было бы по части истории и культуры больше открыться обществу.
Я благодарю Шенталинского, вешаю трубку и вспоминаю байку, не раз уже им рассказанную и опубликованную, — о том, как при первом его визите на Лубянку глава архива Краюшкин спросил: «Куда вас посадить?» — и оба они стали хохотать.
С тех пор прошло двадцать пять лет. Архивный бунт под контролем.