На железнодорожной станции женщина ждет поезда, встречает племянника. Его мать, сестра этой женщины, погибла в Германии, на излете Второй мировой мальчик успел повоевать в составе подразделений гитлерюгенда, в 1945-м в последнем припадке отчаяния брошенных на передовую. С тех пор прошло два года; сейчас мальчику шестнадцать, и он уже убивал, уже видел смерть. Женщина стоит на станции и не знает, чего ей ждать, когда она дождется поезда.
Женщину зовут Элизабет. Много лет назад она, тогда еще совсем девочка, в гостях впервые увидела старшего брата своей подруги, художника по имени Майкл. С тех пор жизнь Элизабет делится на «до» и «после» этой встречи. Жизнь Майкла тоже делится на «до» и «после», однако Майкл понимает это слишком поздно.
Старшая сестра Элизабет, вертихвостка по имени Карен, выходит замуж за немца, будущего партийного бонзу, и уезжает в Германию. Она немножко ревнует Майкла к сестре, немножко за сестру беспокоится и, случайно встретившись с Майклом в Париже, говорит несколько слов, от которых жизнь всех троих идет наперекосяк. Ну, или просто складывается совсем не так, как могла бы, хотя кто его знает, что там могло сложиться. Две сестры, один мужчина, сестра этого мужчины, муж этой сестры, прочие мужья, несколько второстепенных ролей, горстка статистов — жизнь разыгрывается узким составом, список ролей вмещается в пару кадров. В этой истории есть любовь, обманутые надежды, опрометчивые слова и поступки, тайны и откровения, роковые опоздания, ясность, что предшествует равно смерти, убийству и безумию, смирение, а также смена поколений, в которой полагается обрести новую надежду. Чтение неторопливое, отчасти семейная сага, отчасти история любви, остальное читатель добавит сам.Патрисии Вастведт от родителей достались некие «письма от Герды» (кто эта Герда?) — с них и начался «Немецкий мальчик». Из писем не проясненной для читателя Герды вырос роман о жизни, которой никогда не было, — о жизни, которая могла случиться или, может, случилась, была разыграна по сотням похожих сценариев, в сотнях городов, в десятках стран, одно и то же, с тысячами вариаций. Роман родился из писем, однако история в романе родилась из картины на рваном куске холста, хоть и началась задолго до картины:
В один прекрасный день Майкл пишет картину для себя. Он прислоняет холст к столику в кафе и начинает. На картине деревенская площадь. Солнечный свет льется сквозь платаны и падает на землю бликами лимонного и лавандового; каменные стены кафе мшисто-охренные, а навес отбрасывает иссиня-черную тень… За столиком сидит молодой брюнет, но из-за разноцветных солнечных бликов его фигура видна нечетко. Он откидывается на спинку стула, локтем опирается на клетчатую скатерть и ждет… На краю дороги к площади стоит молодая женщина. Солнце высоко, и тень она почти не отбрасывает… Ветер спутал длинные рыжие волосы и колоколом надул длинный подол, поэтому одной рукой женщина придерживает платье, другой — шляпу, чтобы ненароком не унесло. Поля шляпы колышутся, но лицо скрыто густой тенью. Майклу хочется или убрать шляпу, либо приблизить женскую фигуру, но поздно: картина готова, лица женщины не видно.
Спустя много лет Элизабет, увидев картину, пытается воссоздать собственную жизнь — долгие годы, миновавшие с первой встречи с художником, долгие годы любви, которая была, и другой, которая так и не случилась. Вастведт по письмам неизвестной подлинной Герды воссоздает жизнь вымышленных персонажей — кто кого любил, кто кого предал, как жили до встречи друг с другом мужчина и девушка с картины, как они жили, расставшись. Картина делает глубокий вдох, на холсте проступают объемные фигуры, они двигаются и говорят, но не более того — картина живет, но не мыслит.
Персонажи разговаривают, однако роман подобен немому кино. У этих людей нет ответа на вопрос «кто я?» — в основном потому, что им не приходит в голову себя спросить. Картинка есть — звук выключен, всякий жест красноречив, но не сопровождается репликой. Иногда создается впечатление, что персонажи не живут, а кому-то снятся — впрочем, такое впечатление возникает от любых малознакомых людей: мы просто не догадываемся, что происходит у них в голове, пока они едут в автобусе на работу, из-за прилавка модного магазина или конторки портье профессиональным взглядом окидывают посетительницу, под дождем бредут по городу, стоят у воды, глядя на лебедя, или плача набирают телефонный номер в будке на почте. Их любовь, ненависть, тоску заволакивает дымкой, и туманное морское побережье в Кенте, где в основном и происходит действие, внезапно оборачивается метафорой тумана, не позволяющего ясно различить себя, свои желания, свою жизнь. Череду событий можно было бы списать на игру случая, но и случай вмешивается довольно неохотно. События редки, приключений не будет, жизнь безгранично обыкновенна и тем не менее трагична. Воспоминания мутятся, почти не остается вопросов, а на вопросы, что остались, давно потерялись ответы. Взрослого человека в Берлине избивают нацисты, бросают умирать на пороге у еврейского врача (которому тоже недолго осталось), человеку увечат руки, надолго лишая способности рисовать, но сколько события ни тычут ему в лицо его же этнической принадлежностью, даже национальное самосознание ему никак не дается, и, когда об этом заходит речь, его ответ на вопрос «кто я?» формулируется со вздохом смирения:
Майкл-художник обладал особыми привилегиями, а Майкл-еврей вызывал особое сострадание. Многие думали, что эта война имеет для него глубоко личный смысл. Но Майкл не представлял, каким должен быть настоящий еврей, а ведь в Европе тысячи таких, как он, наказаны за то, к чему абсолютно равнодушны. Их выделили и изувечили, а его выделили и обласкали. Майкл не чувствовал себя евреем, но давно устал отрицать свою национальность.
Вопросом «кто я?» — или, точнее говоря, «что со мной произошло?» — задается только шестнадцатилетний Штефан, через два года после войны очутившийся в Англии, а прежде побывавший на фронте, хлебнувший бездомности и нашедший любовь в разбомбленном доме в Зальцбурге. Вопросы Штефана навязчивы, но беспокоят его лишь потому, что о некоторых событиях своей жизни он вообще ничего не помнит — посттравматический шок, амнезия. Штефан что-то ищет. Остальные движутся на ощупь, давно смирившись со всеми подлянками, что подстроила и еще подстроит им жизнь, не ища добра от добра, ничего не меняя и почти не меняясь.
В руинах своего зальцбургского дома Штефан нашел картину на рваном куске холста — мужчина и девушка, площадь залита солнцем — и привез холст Элизабет, на миг ее пробудив. Элизабет смотрит на рыжеволосую девушку, говорит: «Это я», — и сама боится поверить. Читатель смотрит на холст, смотрит на Элизабет, затем переводит взгляд на Штефана и наконец со скрипом (читатель, как правило, трудиться не любит) принимается достраивать картину сам. Кто эти люди, что с ними произошло? Как они жили, живы ли сейчас, и если нет — как они умерли? Кто погиб в разбомбленном доме, кто выстрелом разбил зеркало, что за женщина, зажмурившись, стояла на мысу Дандженесс, говоря себе: «Открою глаза и увижу его»? Что почувствовала она, когда… Что подумал он, едва… Что же там произошло на самом деле? Автор читателю помогает, но все-таки от читателя требуется некое усилие. Картина снова делает глубокий вдох, и с этим вздохом просыпается ее сознание.
Неторопливый роман, разноцветное немое кино, иллюстрация, которая не сразу обретает трехмерность, оживает постепенно, мазок за мазком. Длинноволосая рыжая девушка стоит на солнечной площади, придерживает шляпу; за столиком сидит мужчина — ждет, когда девушка приблизится. Остальное — детали, их надо искать, но детали-то важнее всего.