В 2010 году вышли в свет две книги Льва Лосева: «Меандр» и «Солженицын и Бродский как соседи». Первая – сборник мемуарной прозы и очерков литературной жизни Ленинграда. Вторая — прозаические тексты разных жанров: эссе, воспоминания, литературоведческие исследования, плюс лирические стихотворения разных лет. «Вариации для Бояна» появились через 18 лет после статьи о «Слове о полку Игореве», «Депрессия-Россия» – через год после заметок о Евгении Рейне, хотя иные могли быть написаны и одновременно, например, в серии о Бродском.
Близко знавшие Лосева говорили, что он «одержал впечатляющую победу над обстоятельствами»: был удачлив в создании «лирико-философского уклада» и успешен в профессии. Его творчество логично следовало за поворотами жизни. Некоторое время после отъезда на Запад (1976) он осмыслял недавнее прошлое средствами гротеска («Закрытый распределитель»). В 80-е вернулся к сочинению стихов, юношескому занятию; поначалу в них тоже преобладали очертания советской реальности («Свеченье красных пентаграмм над башнями Кремля»). С 90-х Лосев все больше определял себя через литературу и историю. Оказалось, что прежде сказанное, в каком жанре ни написано, родственно и говорит о «существовании», экзистенции.
Последние две книги сделаны по тому же принципу, а «Солженицын и Бродский как соседи» к тому же уравнивает два рода речи — прозаическую и стихотворную. И это сопоставление — прозы и стихов, лирики и научной эссеистики — для Лосева естественно: «Я позволил себе свести их под одной обложкой, поскольку для меня между этими текстами нет принципиальной разницы».
Лосева-поэта обычно причисляют к «филологической школе» русской поэзии, говорят о влиянии на него Бродского, о близости к Евгению Рейну; очевидна связь Лосева с обэриутами и традицией абсурда. Влияние литературной среды, несомненно, подпитывалось жизненным опытом. С детства Лосев был привычен к «двойственности»: два имени — Леша (для семьи и друзей) и Лев, две фамилии — Лифшиц по отцу и Лосев по отцовскому псевдониму, ставшему фамилией, – и никакого противоречия между тем и другим. Для роли иностранца в России был еще вариант Loseff. Филолог и преподаватель американского университета не мог пройти мимо приема «переноса», который умножает смысл; Лосев исследовал его еще в поэзии Марины Цветаевой.
За девками доглядывать, не скис
Ли в жбане квас, оладьи не остыли ль,
Да перстни пересчитывать, анис
Ссыпая в узкогорлые бутыли…
Две статьи о переносе (1982, 1992) – чисто академические работы – констатируют: «Перенос у Цветаевой не просто экстравагантный прием, а одна из важнейших структурных инноваций». То же у Бродского:
Я жил
поблизости от Главного из пресных
озер…
Явление стиля понимается как проникновение в сущность жизни; искусство слова показывает абсурд как закон единства мира. Этому закону подчиняется и автопортрет: «В этом году мне исполнится 70 лет. Принимайте по списку: пистолет, партбилет, портупею и пару золотых эполет. Оставаясь в отставке барабанщиком вашей козы, прошу пенсион мой уменьшить в разы…» («Рапорт»); и он безгранично раздвигается за счет множества идентичностей:
Вы русский? Нет, я вирус СПИДа, как чашка жизнь моя разбита,
я пьянь на выходных ролях, я просто вырос в тех краях.
Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц, мудак, влюблявшийся в отличниц,
в очаровательных зануд с чернильным пятнышком вот тут.
Вы человек? Нет, я осколок, голландской печки черепок —
запруда, мельница, проселок ... а что там дальше, знает Бог.
Можно сравнить всё со всем, нет предела уподоблениям. Лосев давно демонстрировал это разными способами: сращением слов — ЛЕВЛОСЕВ, МУЗАРАЗУМ, — сломами обычных словосочетаний. Своей автобиографической повести, введенной в «Меандр», он дал подчеркнуто абсурдное название: «Москвы от Лосеффа», что было переиначенным фрагментом заявления автора-героя начальнику московской милиции («от жителя Москвы»). Стихи лишь подчеркивают странность, вплоть до абсурдности, жизни вообще и бытия художника в частности.
Особое место в книге отведено Бродскому – с ним Лосев долгие годы дружил, был его биографом, критиком и комментатором. Сопоставление Бродского с другим нобелевским лауреатом --- Солженицыным – проясняет главную тему, оттого статья о «соседстве» двух гигантов делает имя всей книге. Автор не соглашается с Солженицыным, который с интересом следил за развитием Бродского («письмецо сохранилось»), но не слышал его «смысловой музыки» и полагал, что поэт «способствует возрастанию хаоса» в жизни. Бродский тоже читал Солженицына по-своему, не разделял его идеологические ценности, но считал автора «Архипелага» творцом настоящего эпоса, создавшим «адекватную книгу зла». Что до Лосева-критика, у него все уравновешенно: внутренне он — с Бродским, творившим на пределе свободного воображения, но близок ему и Солженицын, ибо Лосев сам – «поэт крайней сдержанности».
Двойной портрет составлен из парадоксальных противоположностей.
Мыслящий категориями народа, народной судьбы, народного духа Солженицын – по жизни интеллигент, совершивший невольное хождение в народ. Элитарно мыслящий Бродский – буквально «от станка», почти буквально «от сохи». Стремящийся быть прочитанный массами Солженицын создает литературный язык, по степени искусственности сравнимый с языком футуристов. Бродский, представляющий себе читателя разве что как alter в ego, пишет, исходя из просторечия современников.
И мимо еврейской темы у Солженицына Лосев тоже не проходит. С одной стороны, еврейских персонажей, изображенных вполне сочувственно и непохожих на литературного еврея советской литературы, у Солженицына куда больше, чем демонических (вроде террориста-анархиста Богрова, убившего Столыпина, или авантюриста-шпиона-коммерсанта Парвуса-Гельфанда), и автор не может избежать болезненных тем, будь то миф о «Сионских мудрецах» или о «несчастном еврейском народе, сплошь состоящем из мудрецов и мучеников». При этом, следуя, как и Бродский, свободе выбора идентичности (Лосев говорил, что эмигрировал не из-за «национального вопроса»), автор требует от читателя взвешенности и беспристрастности. Скажем, важно не упустить сложность критики Солженицына в адрес Бродского. Когда Солженицын пишет об интернациональном духе поэта, его «космополитической преемственности», не нужно уличать его в антисемитизме, додумав фразу в том смысле, что Бродский — нерусский по происхождению, потому и страдают его стихи «беспочвенностью».
Лосев предлагает читательской фантазии интригу: ходили или не ходили два гения друг другу в гости? «Всё нам хочется, чтобы Пушкин с Лермонтовым гулял, чтобы Толстой с Достоевским подружились». Но в жизни складывается «нежнее»: «два соседа» учились друг у друга и спорили, но не встречались.
Прожив полтора десятилетия в соседстве, как Толстой и Фет, Бродский и Солженицын ни разу не встретились. А потом два литературных дома опустели. Солженицын, дописав “Февраль”, “Март” и “Апрель 1917-го”, уехал в Россию, а Бродский, говоря словами его старого стихотворения, — “в ту дальнюю страну, где больше нет ни января, ни февраля, ни марта”.
А на обложке книги и в ее тексте между Бродским и Солженицыным, двумя соседями – вершиной изображенного на обложке треугольника становится их читатель, собеседник, автор, Лев Лосев.