Михаэль Мазор (Мишелем он стал уже после войны) родился в Киеве, в семье присяжного поверенного Моисея Савельевича Мазора, и был племянником Шолом-Алейхема. Получив юридическое образование, Михаэль работал в Киевской судебной палате, а в 20-е годы с женой уехал в Варшаву. Так в 1940-м он оказался в гетто, которое нацисты называли Todeskästchen, «ящиком смерти», и 4 сентября 1942 года спасся, выпрыгнув из вагона поезда, идущего в Треблинку.
В 1952–54 гг., когда Мазор писал воспоминания о Варшавском гетто, он уже знал, что спаслось буквально несколько человек, но не имел представления ни о судьбе архива Эммануэля Рингельблюма, ни о дневниках Адама Чернякова, ни о книгах Израэля Гутмана и Хаима Каплана – все это будет позже. Мазор хотел рассказать о том, что видел и пережил сам, но не только это:
Я считаю, что ни социологический, ни экономический анализ гетто никогда не появится. Следующие поколения будут вообще не способны сделать такую работу. И даже сейчас личный опыт убеждает, что я могу попробовать передать лишь общую феноменологию гетто; другими словами – определить самые специфические, уникальные в своей конкретности черты этого невероятного общества.
Автор пытается нарисовать картину как можно полнее: центры беженцев и рестораны, трудовые лагеря и съемки пропагандистского фильма, мастерские и «большая акция». По всем правилам юриспруденции он собирает «дело» Варшавского гетто и выставляет его «на суд истории». И здесь для юриста Мазора становятся важны факторы психологические: помимо внешних событий он показывает «моральный климат», чтобы увидеть и проанализировать мотивы, которые двигали узниками. Здесь все складывалось так же, как с сытыми и голодными: люди либо «умывали руки» и шли служить нацистам, либо проявляли огромную стойкость, отвагу и самопожертвование.
«Пилатовское» поведение начальства в гетто Мазор объясняет комплексом неполноценности польских евреев из-за активного довоенного антисемитизма. Автор вспоминает, что в 30-е в Польше был очень популярен пасквильный роман о том, что евреев выселили на Мадагаскар, и частенько от «гегемона» можно было услышать что-то вроде «Когда же вы наконец-то на Мадагаскар уедете?»
Попытки избавиться от комплекса превращались в фальшивый апломб, который кое у кого вырождался в «шуцпу» (понятие, обозначающее «наглость»). Комплекс неполноценности усиливало то, что практически всех евреев отстранили от работы в области гражданского права. В Польше не было ни одного еврея-агента полиции или судебного исполнителя. Но не только – даже работа консьержа или водителя трамвая оставалась недоступной для евреев.
Психологическое напряжение, созданное этой атмосферой, искало выхода, и утешение, обретенное функционерами гетто в высоких должностях, приобретало гротескные формы. Почтенные господа из юденрата требовали рабской покорности «представителям власти», культивировали в своем окружении известную роскошь; еврейская полиция подчеркивала иерархическое неравенство в своих рядах и пренебрежительно относилась к простым жителям.
В плане чисто духовном иудаизм отбросил саму идею гетто, а в плане более общем выступил решительным противником немцев с самого начала оккупации. Каким бы унижениям нас ни подвергали немцы, насилие происходили вовне и не могли затронуть человеческое достоинство в наших душах.
Поэтому и в гетто евреям не изменяло чувство юмора: здесь ходили анекдоты про юденрат, а нищие распевали под окнами песенки о голоде. Самый яркий пример специфического юмора – рукописный туристический путеводитель, начинавшийся словами:
Посетите гетто, взгляните на его ворота и мосты, отведайте его вкусный чолнт, послушайте его «музыкальные шкафы», полюбуйтесь на многолюдные улицы.
Для Мазора все эти организации, события и явления гетто – попытки противостоять условиям «концентрационного мира» и кафкианской логике существования. Таким способом он структурирует чудовищную картину гетто и силится найти в ней признаки закона, порядка, человеческих отношений, а значит – жизни и надежды. Но в итоге структура обращается в хаос, жизнь – в смерть, и текст следует за этим превращением. К концу книги – ко времени «большой акции» – от упорядоченности общества и текста не остается и следа, остается просто набор эпизодов. Мазор и сам это понимает.
Я знаю много случаев, когда мужчина, возвращаясь домой после очень короткой отлучки, не находил ни жены, ни детей, ни своих пожилых родителей. Мужчина возвращался домой: в квартире все было на месте – на столе остатки незаконченного обеда, раскрытые детские тетрадки, где малыши чертили свои первые буквы, игрушки… Не хватало только людей, которые оживили бы эти предметы. Вторжение смерти, стиравшей следы человеческой жизни, казалось таким противоестественным, что события приобретали ирреальный характер, становясь похожими на зловещую фантазию или какую-то черную магию. Вот почему в глубине нашего сознания теплилась надежда, что найдется волшебное слово или магический жест, которые остановят ужас и все вернет на свои места.
Чуда не случилось, судьба Варшавского гетто известна. В завершение Мишель Мазор задает неизбежный вопрос: почему возник нацизм? Но не находит ответа: ни условия Веймарской республики, ни литературу в духе Ницше Мазор не признает удовлетворительными причинами беспрецедентной жестокости.
Так не лучше ли отказаться от объяснений? В конце концов, любые объяснения содержат в себе элемент рационализма, значит – некое оправдание событий, и таким образом включают их в ход истории. Но вместо этого невиданные зверства, взрыв адских сил следует исключить из анналов народов мира…
Еще гетто:
Ложь и правда Варшавского гетто
Что общего у пушки и гетто?
Гетто как предчувствие
На краю ада