В 2009 году в издательстве НЛО вышла книга эссе и статей Александра Гольдштейна под названием «Памяти пафоса». Александр Гольдштейн успел поработать и пожить в Израиле, хотя родился в Таллине, а юность провел в Баку – но с бакинской «черты оседлости» его погнали погромы. В своих эссе Гольдштейн пытается вписать человека (и свое поколение) в их собственное время, показать, как оно меняется и чем дорога та или иная перемена лично для автора.
Объемная книга вмещает тексты, написанные за двенадцать лет. Собранные посмертно. За это время произошло многое, главным образом – сменилась эпоха. Гольдштейн был «маркером», одним из интереснейших представителей этой эпохи, канувшей в небытие, словно и не было ее на свете.Даже на искушенный взгляд Гольдштейн пишет очень плотно. Такое обильное, почти барочно оформленное письмо – «проэзия», по выражению Саши Соколова. Потоком стремятся мысли, одна над другой, прибывают, как вода из бездонного колодца.
Темы его книги – россыпь гальки на берегу. Здесь умещаются, нисколько не тесня друг друга, Набоков и Энди Уорхол, Бертольд Брехт с Уте Лемпер (название статьи о Лемпер и Брехте вынесено на обложку книги), Ошо и Исайя Берлин. С каждым Гольдштейн как будто заново проживает жизнь, их и свою, со всеми вытекающими. Для него все они – реальность, он общается с ними в настоящем времени, делится мыслями. Одна жизнь – одна история.
Эссе о Уорхоле Гольдштейн начал с описания фотографии: художник в обнимку с собакой и неким римским бюстом, где
«основной принцип снимка <…> заключается в том, что лица Уорхола, римлянина и собаки – абсолютно одинаковые <…> и сделаны из тождественного материала не вполне очевидной природы, свободно ассоциирующей камень с белком».
Вслед за ними так же органично, как трио Уорхола, идут рука об руку Бертольд Брехт и современная эстрадная дива Уте Лемпер. Люди из разных эпох, они вписаны в текст таким образом, что должны непременно встретиться и поговорить на страницах у Гольдштейна.
Гольдштейн вообще мастер сложения такой мозаики. Для своих текстов он выбирает совсем непохожих людей, и тем цепляет читателя. Бертольд Брехт меняет своих муз как перчатки, а спустя годы после его смерти Уте Лемпер поет песни, написанные Брехтом, – словно это логичное продолжение его жизни, все равно, что он сидел бы за столиком в клубном зале и усмехался. В тексте Гольдштейна эти двое будто вырастают один из другого, и у читателя не возникает мысли, что карту можно разыграть как-то иначе.
Бертольд Брехт – один из немногих последних по-настоящему свободных людей, плоть от плоти Берлина 20-х. Брехт покинул Германию с приходом нацизма. Уте Лемпер – актриса, танцовщица, певица. Оба – дети своей эпохи. Лемпер родилась в начале 1960-х – успев хоть краешком застать царивший тогда дух свободы. Брехт – умер в 1956-м. Они так и не встретились на сломе времени. Гольдштейн неслучайно сводит их на одном поле: воображаемое становится реальным. Брехт и Лемпер вступают в диалог. Время – и есть, и исчезает за этими диалогами из разных эпох. Горькое воспоминание, но необходимое.
Еще одно эссе: «Два католика, один еврей» – снова с тем же временным сдвигом. Речь идет о пламенном роялисте и консерваторе Жозефе де Местре, французском поэте-католике Максе Жакобе, и краешком, переходом-перекатом – об Эренбурге. Именно он – та ступенька, на которую надо встать, чтобы начать речь о Жакобе. О мощи его биографии: Жакоб происходил из семьи немецких евреев, работал критиком в одном французском журнале, писал сказки для детей, принял католичество, жил в монастыре, и, наконец, умер «под желтой звездой в лагере под Парижем».
Жозеф де Местр, эдакий «пламенный реакционер», секретарь Александра I, у Гольдштейна выступает чуть ли не провозвестником революции, но автор тут же обрубает: «Революция – творение Божеское, не человеческое, люди не способны ни отчетливо замыслить этот грандиозный план, ни воплотить его как цельную архитектуру».
Эренбург поменял веру и стал католиком (еще задолго до еврейских гонений), де Местр – пытался создать иную веру, настолько не похожую на ту, что сложилась за несколько столетий, что сами католики не смогли воспринять ее, очищенную от шелухи человеческого страха.
Тема, к которой Гольштейн постоянно апеллирует, – тема власти и толпы. Не в расхожем уже изводе «Восстания масс» Ортеги-и-Гассета, а в аранжировке куда более жесткой, предложенной Элиасом Канетти в его последней – так, кстати, здесь толком и не прочитанной — работе «Масса и власть». Гольдштейн, вслед за Канетти, не боится проговаривать вещи, которые многие предпочли бы пропустить мимо сознания. Принципы взаимодействия власти и толпы всегда одинаковы. Но поскольку человечество крайне неохотно усваивает данный ему опыт (любой: от террора «чернорубашечников» до войны в Афганистане) – история войн и борьбы за власть повторяется, превращаясь в дурную бесконечность. Продолжая мысль Канетти, Гольдштейн говорит:
« Масса вступает во взаимодействие с механизмами власти, фигурой властителя, инстинктом убийства и зовом смерти, если допустить существованье последнего. Это взаимодействие переходит в противоборство и длится до той минуты, пока из всех ангелов войны не останется в живых одна смерть. Тогда масса-толпа собирается снова, потому что индивидуальная гибель для смерти уже не питательна».
Смерть изобильно подминает под себя толпу, делая это с присущей ей неразборчивостью. Смерть. Власть. Время. Эта троица прочно связана между собой, представляя, пожалуй, главное трио существования человека.
Форма, с которой работает Гольдштейн, – малая. А умудряется уместить он в ней столько, что хватило бы на роман: с открытым финалом, с риторическими вопросами, с интонацией то ироничной, то меняющей бравурный тон на иной, о серьезном – всерьез. Не каждый вытерпит этот скрежет лезвия по стеклу. Гольдштейн мог бы задеть довольно сильно, будь у него такое намерение. Без оправданий, без долгих предисловий бросить в бурлящий котел, откуда расслабленному читателю выбираться придется самостоятельно.
Весь этот стремительный бег по виткам мыслей, словоплетение без конца, нагромождение эпитетов и метафор ради одного: Гольдштейн болен временем. Он борется с ним, как Иаков с ангелом. Его ощущения времени прошедшего, времени, которое ценно и которого подчас так не хватает (хотя в иных случаях оно имеет свойство застывать), настолько сильны, что через его тексты видны самые разные эпохи и состояния. Каждый раз время – невозвратное, утраченное – невосполнимая потеря для автора.
Один из немногих романов Гольдшейна называется «Помни о Фамагусте» и начинается с абзаца, объясняющего, что это – Фамагуста. Город-призрак, покинутый жителями в страхе перед наступлением турок, которое в реальности обошло его стороной, – и вот уже тридцать лет город стоит, застыв, посреди неутихающего греко-турецкого конфликта. Призрак брошенного прошлого. Присловье «Помни о Фамагусте» стало обозначать «Помни о прошлом». Без него невозможно двинуться вперед: человек, нация, страна, кровь в жилах – все застывает в немом ожидании. Нужно восстановить эту связь, и она подтолкнет, даст человеку память, вернет смысл жизни, ощущение корней, принадлежности к определенному месту. Без прошлого мы все обречены на бег по кругу в надсадном коловращении собственных заблуждений.
Время скрипя, рывками двигается по кругу. «…Кружится, движется ветер, и на круги своя возвращается ветер». Но есть еще попытка рассказать об этом ветре, проговорить его – вырваться за пределы круга.
Еще об Александре Гольдштейне:
Сундук, который нельзя взять с собой
Ни на что не похожий роман
Жест в искусстве: Глеб Морев о Гольдштейне