Авторский сборник Максима Кантора «Медленные челюсти демократии» состоит из шестнадцати частей и начинается одноименной статьей, где автор рассматривает демократию «как бабочку или стрекозу, чтобы лишить ее вненаучной, сакральной коннотации». Нынешнее государственное устройство России с некоторых пор сравнивают с Римской империей времен Августа, так что название сборника отсылает читателя к латинской цитате Октавиана Августа, который сказал, предавая власть Тиберию: «Бедные римляне, в какие медленные челюсти они попали!»
Остальные пятнадцать статей связаны общими темами: демократия, империя, рынок, торжество несправедливости. Об этом и письма к любимой, в которых автор размышляет о европейской цивилизации и о варварстве, и классическое эссе о революционной поэзии Маяковского, и тексты об авангардном искусстве и его роли в управлении массовым сознанием.
Демократия - как и ничто на свете – не в силах отменить разнообразные элементы неравенства, присущие самой природе вещей. Демократия – как и ничто на свете – не может отменить того факта, что одни люди рождаются блондинами, а другие брюнетами, что некие люди талантливы к математике, а иные к этой дисциплине не расположены, что есть природные гении коммерции и бездельники. Объявить этих людей тождественными друг другу демо-кратия не в состоянии. Все, что может сделать демократия, - это минимизировать данные противоречия, так сказать, на старте. Демократия не гарантирует, что брюнет станет ученым, а лентяй не разорится – но этот строй дает всем равные возможности. Лишь в этом смысле демократия – за равенство. Но никакая демократия – как и ничто на свете – неравенства в принципе не отменяет. Неравенство демонстративно отменяет лишь тирания – которая всех (и брюнетов, и блондинов, и лентяев, и гениев) делает равными перед произволом диктатора. Это принудительное равенство и есть то, что демократия заменяет равенством возможностей.&&
С этого рассуждения начинает автор и продолжает: демократия не имеет ничего общего ни со справедливостью, ни с моралью, поскольку (в сочетании с рыночной экономикой) принудительно помещает всех в условия соревнования. Соревнование это выигрывает обычно самый сильный (хитрый, подлый), а у большинства нет даже и шанса достойно поучаствовать в забеге, поскольку равенство возможностей иллюзорное. Иначе говоря, граждане распавшейся Югославии, пройдя через войну ради установления демократии, едва ли в итоге имеют одинаковые возможности с гражданами США.
Приняв, что демократия – строй не справедливый, Кантор на этом не останавливается.
Демократия, рассуждает он дальше, это новая форма империи, а ее правовое общество – узаконенное неправовое. Только в отличие от авторитарных режимов, демократическое устройство уравнивает всех не только в правах, но и в ответственности – и таким образом, элита в лице народных избранников делегирует ответственность народу за начало войны или другие подобные действия: «Вы голосовали за этих депутатов, вот и получайте».
Войны, начатые демократическими режимами, куда более кровавые, чем во времена монархий, и оправдывают геноцид, вынуждая народы (демосы) сражаться за то, чтобы их не уничтожили другие народы. Подобное противостояние уравнивает военное и гражданское население – те и другие сражаются насмерть, – и потому равно могут быть уничтожены противником. В качестве примера Кантор приводит Вторую мировую, которая была, по его мнению, не битвой цивилизации с варварами, а войной демократий Германии, СССР, Великобритании, Франции и других.
Еврейский вопрос также имеет место быть. В начале главы, ему посвященной, Кантор рассказывает историю о секретных переговорах Гесса с Черчиллем в мае сорок первого. План Гесса заключался в том, чтобы отселить евреев на остров Мадагаскар. Предполагалось, что Франция уступит свою колонию в счет мирного договора, и это позволит избежать геноцида. В таком случае у Америки не было бы повода вступать в войну, и неизвестно, чем бы все закончилось, - однако Черчилль ответил отказом. Был ли этот эпизод ключевым в истории геноцида? Насколько важную роль сыграло возможное переселение евреев в этой войне, и вообще, с чего бы Черчиллю (и кому угодно еще) любить евреев?
Кантор пишет о евреях в мировой истории, об антисемитизме и семитизме. Замечает как бы между прочим, что сегодня государство Израиль признали могущественные страны, и попробуй теперь назови еврея жидом – мало не покажется. Еврейская (или иудейская) традиция «сцепки поколений, людей, воль» всегда противоречила любой империи, считает автор. С другой стороны, сама по себе
&&Иудейская концепция власти избранных (узаконенных Богом, кровью, демократией, капиталом, элитой – как угодно) – оказалась рабочей и удобной… Значит ли, что милосердие возможно лишь после того, как до последней йоты исполнится воля иудейского закона – а мы знаем, что это не самый снисходительный закон? Или – сам Христос и пророки настаивают на этом, в этом именно и состоит пафос пророчеств – закон иудейский следует толковать шире, не про крови, но по духу, не для субботы, но для человека? … Это противоречие внутри иудео-христианской традиции поражает.
Каждый следующий такой вопрос, каждое понятие, вошедшее в речь и быт современной интеллигенции, и не только ее, Кантор разбирает так же неторопливо, повторяя по два, по три раза, - для себя или для читателя - не очень понятно, но медленно и методично. Он не хочет указать России ее место и путь в истории, хотя и это в книге есть; не планирует найти ответ на вечно стоящий еврейский вопрос, хотя при желании его можно найти в соответствующей статье. Нет, речь о другом:
Хорошо ли, что разница между нами измеряется по крови и обычаям, а не по уму и добродетелям? Когда-нибудь, хочется верить, не будет различий – возникнет семья народов, но что эту семью скрепит? Да, идеал – общество без рас, но чем будет объединяться человечество?
Вот такие вопросы интересуют Максима Кантора, и на них, кстати сказать, никто пока не придумал что ответить. Идеи-то были, но с их реализацией как-то не вполне сложилось. Так что автор все время возвращается к христианской идее всеобщей любви – такой же нереализованной, как, скажем, коммунизм. Причем рассматривает его не в смысле утопическом, а именно в качестве проекта всемирной истории, понимая прекрасно, что на практике это может занять бесконечность. А поскольку часть этой бесконечности придется прожить там, где мы есть, и теми, кто мы есть, Максим Кантор предлагает говорить не о правах и свободе, а об ответственности и служении долгу, будь то в искусстве, в любви или в чем угодно еще: Самовыражение – занятие для барышень-авангардисток. Можно только выполнять свой долг, этого и для любви, и для истории достаточно.
Максим Кантор подводит читателя к этой мысли совершенно блестяще. Предлагает не выбирать между демократией и диктатурой, монархией или анархией, а вернуться к плану двухтысячелетней давности – не потому, что знает, как это устроить, а потому, что других вариантов нет. Хочется ему верить – так же, как в возможность жить в России долго и счастливо, не опасаясь холодной зимы и Великих Русских Идей. В то же время очевидно, что да, действительно, кусок безводной суши под названием «Россия» обречен вечно быть черным квадратом-пустырем, на котором никогда ничего не вырастет, никто не будет счастлив, а все пришельцы погибнут под Смоленском. Но в этом Кантору не очень хочется верить, потому что какой тогда смысл в служении пустоте? Ронин в России как медведь-шатун, обреченный в лучшем случае на вечное мерзлое одиночество.
С Кантором интересно было бы спорить и задавать вопросы – но это как раз самое сложное. Философ в третьем поколении, художник по профессии, писатель по убеждениям – попробуй с таким поспорь. Книга его в равной степени прекрасная публицистика, художественная проза и социальная философия. Однако никакая ясность и последовательность суждений не спасает от безысходной тоски, возникающей вместе с ответами Кантора на «проклятые вопросы». Все-таки парадигма христианской любви в сочетании с понятием долга и местным климатом требует от человека исключительной витальности. Где ее взять и чем питать – вот в чем вопрос.