Писать для дальнего потомства — дело ординарное. Иной причины для литературного труда вроде как и вовсе нет. А человечество только тем и занимается, что читает бесчисленные послания из вечности в вечность. И кто там кому кем приходится в этой вечности — дело фантазии и удачи. Особенно среди евреев.
Вот возьмите последнюю волну эмиграции в Израиль. Кого только она не вынесла на наш берег! Мне лично пришлось иметь дело с внуками князей и графьев, русских, армянских и грузинских, как по боковой, так и по центральной линии, не говоря уж о представителях боярских родов, потомках высокопородной шляхты и правнучках Чингисхана. А еще, говорят, вертятся среди нас первые индиго, черт знает чье семя, появившееся для того, чтобы шмыгать в черные дыры мирового бессознательного, переходя из одного измерения в другое.
Только и это не новость. Вон целое племя майя, состоявшее, по преданиям, из световых волн в диапазоне между 420 и 450 нм, кануло разом в такую дырку, оставив нам для расшифровки непостижимый календарь. Видно, и тетя Таня была из этих. Индиго. Считалось, что живет она в Париже, только видели ее там редко. Еще до Второй мировой войны никто не знал, куда она пропадает на годы и откуда вышмыгивает, являясь ни с того ни с сего в гости к моим родителям.
Вообще-то тетя Таня никакая мне не родственница, а мамина подруга. Но, в отличие от других «теть», Таню я любила. Она была особая, с советами в мою жизнь не лезла. И хотя действительно происходила из русских князей, некогда симпатизировала большевикам. Потому и вынырнула аккурат к их приходу в Литву, за что большевики отправили ее за Иркутск.
Но и долголетнее пребывание в зоне вечной мерзлоты не изменило Таниной привычки нырять в черные дыры мирового бессознательного. Возможно, там она и подцепила сведения о будуаре Марии-Антуанетты. А быть может, и впрямь услыхала эту байку от самого турецкого султана, что, по-моему, одно и то же. Но перед моим отъездом в Израиль, а это было в 1971 году, Таня взяла с меня слово, что я найду этот чертов будуар в Версале и расскажу всю правду о нем дирекции заведения. Правда же состояла в том, что трельяж, некогда принадлежавший обезглавленной королеве, полюбился одной из султанских жен, в связи с чем был украден и находился в И-Станбуле-и-Константинополе. А будуар в Версале теперь украшала жалкая подделка. И мне следовало исправить эту историческую несправедливость.
В Париж я попала впервые в 1974 году. Как помнит внимательный читатель, в Париже жило большое количество моих родственников, и все они — за исключением дяди Эли — не желали знать о моем существовании. А узнав, всемерно старались это существование усложнить. Предполагаю, что именно с этой целью тетушка Фридл сообщила мне за непоеданием очередного фаршированного голубя, что ее дочь Житаль хочет принять меня в ближайший уикенд, поскольку ее муж будет в это время в отъезде.
Знай я, что Житаль — офранцуженное «Гитл», отказалась бы. У меня плохие отношения с этим именем. В моей жизни к тому времени было несколько событий с таким адресом, и все они таили угрозу. Но в тот раз дело было вовсе не в кузине Житаль, а в гражданской жене дядя Эли, мадам Рогюз. Эли собрался в деловую поездку во Франкфурт и хотел взять меня с собой, но его гражданская жена сказала, тыча мне в грудь наманикюренным пальцем: «Скажи, что не поедешь к бошам, потому что не потеряла чувства собственного достоинства!» И я растерялась.
Мадлен Рогюз, потомственная француженка из Лиона, со всей решительностью пошла в Маки еще совсем юной девой в самом начале Второй мировой войны. А то, что она делала со всей решительностью, не подлежало отмене. Так, спася жизнь дяде Эли, который тоже попал в Маки (куда еще мог деться после немецкой оккупации Парижа сын еврейского бакалейщика из Варшавы?), она так при нем и осталась. Вообще-то Мадлен считалась в Маки медсестрой, но лечила, как утверждал Эли, красотой, поскольку перевязочных материалов не хватало. И Эли пошел на поправку быстро, использовав лечебный бальзам до самой последней капли. А после войны ему выдали орден Почетного легиона, и он переехал в Париж, взяв с собой Мадлен. Но выходить замуж за еврея Мадлен Рогюз, будучи преданной католичкой, не собиралась.
Они продолжали жить партизанской ячейкой, нежно друг о друге заботясь, что не мешало Мадлен грозить кавалеру ордена Почетного легиона исчезновением в каждом случае предполагаемого коллаборационизма. И поскольку деловые отношения дяди Эли с бошами расценивались ею по высшей шкале предательства — за них полагался расстрел! — Мадлен закрылась в своей комнате.
Дядя расстроился. Прошлая поездка в Франкфурт стоила ему двухмесячного пребывания Мадлен за закрытой дверью. И я решила не ехать к бошам, ввиду чего мадам Рогюз милостиво открыла дверь. Но выходить из комнаты она все равно не собиралась, и перспектива испорченного уикенда замаячила передо мной во всем ее трагизме. Тогда я и согласилась отправиться к кузине Гитл-Житаль на улицу Дофин.
По словам Мадлен выходило, что эта улица находится в аристократическом аррондисмане, где живут респектабельные воры. Поэтому, бубнила она, принимая такое предложение, следовало подумать о гардеробе. На улице Дофин не носят платья, купленные в Галери Лафайет, не говоря уж о кошмарном трикотаже, производимом в Израиле. «Но поскольку купить тебе приличное платье мы все равно не успеем, — философски заметила она, — а в мое ты не влезешь, придется делать хорошую мину при плохой игре. Иначе говоря, объявить себя коммунисткой. Лишь они способны появляться на людях в таких кривобоких трикотажных юбках. И все потому, что только еврейки могут позволить себе обжираться по утрам пирожными!»
Последнее назидание относилось не столько ко мне, сколько к дяде Эли, уехавшему к бошам. Это он каждый вечер привозил из кондитерской на улице Фобур Сен-Оноре, где располагалась его контора, целый поднос с необыкновенными пирожными, которые мы с ним вдвоем поедали за утренним кофе. Причем я ела пирожные исключительно за компанию. А дядюшка, запихивая в рот сразу две миниатюрные корзиночки с земляничным кремом, показывал пальцами «V» плохо различимой в глубине коридора тени мадам Рогюз, что означало полный виктуар, поскольку только мое присутствие удерживало Мадлен от того, чтобы еще ночью выкинуть пирожные в помойное ведро. Обычно она так и поступала. Дядя Эли был тучен по парижским представлениям, и мадам Рогюз боялась апоплексического удара, который пообещал ее возлюбленному доктор, присланный страховой компанией.
Итак, ранним пятничным вечером я притащилась по продиктованному тетей Фридл адресу, записанному Мадлен красным губным карандашом на надушенной салфетке. В парадном стоял навытяжку пожилой гусар в голубом ментике и гетрах с аксельбантом. Сверив мое имя по списку, скрытому за кожаным корешком с золотым позументом, гусар провел меня к открытой корзине из переплетенных металлических прутьев, напоминающей корзину воздушного шара, лихо закрыл дверцу в позолоченных розочках, нажал на кнопочку и сжал в ладони грушу клаксона. Корзина с легким жужжанием поплыла над лестницей. Ее сопровождал нежный птичий перезвон.
На третьей площадке корзина остановилась, бело-голубое безликое создание в наколке открыло дверцу и провело меня в пустую гостиную. Затем то же создание, а может, и другое, такое же правильно-безликое, принесло мне тапочки, унесло мои ботинки, произнесло «он не фюм па иси» и унесло пепельницу. Знать бы, зачем ее перед этим поставили на журнальный столик, если «тут не курят». Гостиная была обставлена подозрительно цельной антикварной мебелью. Ни царапинки, ни вмятины, а на начищенных ручках конвертики. Я не удержалась и открыла один. В конвертике с названием аукциона и сертификатом продающей стороны значились предыдущие владельцы предмета не совсем ясного назначения. Бар? Бюро? Но если бюро, почему в гостиной?
- Как тибье это бьюррро? — спросил по-русски хрипловатый голос.
Мадам Житаль приходилась мне кузиной, и, не ходи мы к разным парикмахерам, были бы очень похожи. Она на маму, я — на папу, то есть друг на друга. Платье на мадам Житаль было обалденное, старо-розового оттенка с лиловой отделкой. И, судя по складкам, особо заметным в профиль, она тоже обжиралась по утрам пирожными с земляничным кремом.
- Ничего бюро, — заметила я небрежно, — только держали его, судя по всему, все три столетия в запасниках. А мне старина нравится, когда она в шрамах.
- Там, — сообщила мадам Житаль, отодвигая шторы и тыча пальцем в окно, — жии-вет-т Ж-жискар-дэ-Стэн. Черезь наш дворний забор-р-р.
- Кажется, его уже прокатили на выборах, — невнимательно ответила я. — В первом туре победил Миттеран.
Мадам Житаль, она же Гитл, раздраженно задернула штору.
Затем я осмотрела детские апартаменты, в которых жили фарфоровые куклы в брюссельских кружевах и старинные шпаги с позолоченными эфесами. Как выяснилось, дети приличных парижских родителей проводят в семье только каждый третий уикенд. Живут же они в лицее, куда мы и поедем завтра утром. После чего можно будет пойти в кафе.
- Я бы предпочла Версаль, — объявила патлатая израильская кузина в кривобокой трикотажной юбке.
- Версаль далеко, но постараемся успеть, - обнадежила меня Гитл.
Но — нет. В Версаль мы не успели. Вернее, успели за пятнадцать минут до закрытия, по каковой причине так и не смогли дойти до заветного будуара. Что, впрочем, не имело ни малейшего значения, поскольку дирекция музея, по сведениям мадам Житаль, вообще размещалась по другому адресу. Но кузина взялась передать кому надо мои сомнения в подлинности трельяжа, ведь это очень важно. Поддельный трельяж могут выставить на аукцион, а со свидетельством подлинности от Версаля это означает миллионы франков добавки к реальной цене.
Впрочем, реальной цены у вещей, замешанных в историю, нет. Вот если бы я в свое время купила продававшиеся советскими властями по дешевке вещи из музея князей Радзивиллов, моя нынешняя и будущая жизнь была бы хорошо обеспечена. Но купить эти вещи я все равно не могла, поскольку, когда их продавали, мне было три года. Да и уходили они по талонам, распространявшимся среди «своих», о чем рассказала мне с тоской в голосе мать моей подруги Дайвы, приходившаяся дальней родственницей каждому проданному из музея канделябру. А сейчас канделябр пригодился бы, чтобы убить им мадам Гитл, из-за которой я так и не осмотрела Версаль, так как все утро мы болтались по Парижу, разыскивая лакированные детские туфельки с подходящей наклейкой на стельке.
Наклейке полагалось быть фирменной, но я уже забыла, какие три фирмы достойны были поставлять лакированные туфельки в привилегированный лицей, где работал месье Жак — чистильщик обуви и осведомитель одновременно. Туфельки выставлялись лицеистками с вечера за дверь, а месье Жак докладывал руководству лицея, соответствуют ли наклейки на стельке престижу заведения.
Мы отвезли туфельки в лицей, где мне представили двух ангелоликих племянниц, весь лингвистический арсенал которых заключался в словах «Oui, maman». Они произносили эти свои «да, мамочка!» примерно в двух сотнях вариантов, выражая интонацией все оттенки плохого настроения, от усталого нетерпения до раздраженного невнимания и испуганного послушания. После всего этого я отменила намеченный поход в кафе, где моя стрижка точно не понравилась бы швейцару, и попросилась домой.
Мадам Рогюз заедала очередную телемелодраму лимонной корочкой. В холодильнике было шаром покати. И мы отправились гулять и обедать в Латинский квартал. Там мне захотелось съесть фалафель с лотка, к которому выстроилась небольшая очередь. Арабо-француз протянул Мадлен две дымящиеся питы с пахучими шариками из хумуса, аппетитно пристроившимися между соленьями и жидкой тхиной, между делом сделав комплимент неувядающей красе покупательницы. Стиль арабского комплимента неизменен, произносят ли его у Яффских ворот в Иерусалиме или неподалеку от Нотр-Дам де Пари. И вдруг француженка из Лиона завела руку за голову и швырнула свою питу прямо в лыбящееся лицо арабо-француза. А потом схватила и мой обед, отправив его ловким броском в том же направлении.
- Он сказал, что не продаст еду евреям! — воскликнула она в свое оправдание.
- Мне?
- Нет, тем, что стоят за тобой.
Я обернулась и увидела трех израильтян, мужчину и двух женщин. Их происхождение можно было вычислить по юбкам фирмы «Ата», родным или двоюродным сестрицам моей юбки. Израильтяне отошли от лотка, не солоно хлебавши, и дружно ругали мадам Рогюз.
- Сумасшедшая! — причитала одна баба на иврите. — Это же надо! Швырнуть в араба питой с фалафелем. Какое хулиганство! За что?!
- За то, что этот антисемит не захотел продать фалафель вам! — вмешалась я.
- У него есть такое право! — важно объявил мужчина. — Мы — захватчики. А он, возможно, несчастный палит.
Моего тогдашнего иврита едва хватило на «палит-полет-плита-беженец».
- Что он говорит? — потребовала перевода Мадлен.
- Что ты метко швыряешься питами.
- В Маки я не только лечила, я и гранаты швыряла.
Потом в небольшой и уютной забегаловке еврейского квартала, куда мадам Рогюз посчитала нужным меня затащить, она сказала:
- Ты должна ненавидеть арабов, как я ненавижу бошей. А что эти люди из Израиля сказали на самом деле?
- Они считают, что евреи сами виноваты в том, что арабы с ними воюют.
- Один бош, — задумчиво произнесла Мадлен, — пытался меня убедить, будто мы виноваты в том, что Гитлер сжег Европу. Видите ли, французы плохо вели себя на Парижской мирной конференции. Он был влюблен в меня и хотел увезти к себе в Баварию. А заодно рассказывал новости из комендатуры. Когда и на кого будет очередной налет.
- Видишь? Значит, не все боши плохие. И дядя Эли совсем не «колабо». Разве коллаборационистам дают орден Почетного легиона?
- А эти твои соотечественники, они «колабо»?
- Наша война еще не закончилась.
- А! Ни одна война не кончается, пока ее участники живы, — помахала рукой мадам Мадлен Рогюз, француженка из Лиона, небесная красота которой обеспечивала французское подполье ценной информацией и залечивала пулевые ранения его бойцов. За что, кстати, ей тоже выдали орден Почетного легиона. Но она об этом никому не рассказывала. Возможно, потому что настоящей француженке такая костюмная ювелирка абсолютно не подходит.