Мишна, основная книга талмудического корпуса, создавалась после разрушения Второго Храма, что, однако, не мешало ее авторам заниматься реконструкцией его ритуалов, обычаев и устройства его помещений. Так, трактаты Сукка в Мишне и Тосефте подробно описывают храмовую церемонию возлияния воды на жертвенник, о коей я здесь уже рассказывал, а в конце трактата уделяют внимание жертвенным службам священников, а именно порядку храмового ритуала хлебов предложения. Ритуал свершался следующим образом.
На специальном золотом столе укладывались двенадцать хлебов и лежали там нетронутыми до кануна субботы. Стол был столом Властителя, а хлеба были приношением от каждого из 12 колен. Когда служащая в Храме вахта священников сменялась следующей, одной из двадцати четырех, священники забирали хлеба прошлой смены. Мишна рассказывает о том, что входящие разделяли хлеба в северной части храмового двора, а тем временем покидающие службу отправлялись восвояси через южные ворота храмового придела, для того чтобы две вахты не смешивались.«И только вахта рода Билга разделяет свои хлебы в южной части, и кольцо их закрыто, и окно их заперто».
Древний род Билга упоминается уже в 1-й Книге Хроник (I Пар) 24:14, тогда они были вполне респектабельными священниками. В более позднюю эпоху, очевидно, род Билга впал в немилость и был лишен привилегии приносить жертвы от скота, а также разделять хлеба в северном приделе Храма. Рассказом об этом завершается трактат Мишны, оставляя читателя в недоумении о причинах подобной дискриминации. Тосефта предлагает несколько объяснений, одно из которых такое:
Тосефта Сукка 4:
Билга разделяет хлеб в южной части… из-за Мириам, дочери Билги, ставшей преступной и вышедшей замуж за одного из воинов греческого царя. И когда вошли чужаки в чертог, то пришла и топтала по крыше жертвенника, говоря: «Лукас, лукас! (Волк, волк!) На тебя истратил деньги Израиль, а ты не помог им в час их бедствия!»
Судя по всему, рассказчик полагает, что мезальянс в священническом семействе, упомянутом уже в Диврей га-ямим, произошел в эпоху Второго Храма в преддверии событий, приведших к воцарению хасмонейской династии. Наш рассказчик в Тосефте считает, что греки вошли в Храм после подавления еврейского восстания, добавляя к этому одну занимательную деталь: с ними была женщина священнического рода, изменившая своему семейству и разделившая свое ложе с чужаком, что, несомненно, ужасно. Но все это только фон к ее поступку.
Войдя вместе с греческими воинами в место, равно запретное как для греков, так и для женщин, она приблизилась к жертвеннику, взойдя по тем ступеням, по которым ранее ступали лишь ритуально очищенные священники. Подниматься по ступеням к жертвеннику и священникам следовало в полном облачении и мелкими шагами, чтобы не обнажить свое человеческое естество. Наша же героиня, оказавшись на ступенях вровень с жертвенником, ступает на его поверхность своими подошвами, как бы приплясывая горький танец разочарования и досады, как бы говоря Богу Израиля: стол Твой пуст, и я пришла сказать Тебе кое-что об этом.
Как если бы крайне раздосадованная ибсеновская Нора, благонравная жена, надев наряд танцовщицы, отплясывала в нем сарабанду перед изумленным мужем, который, как и зритель, уже догадывается, что, отплясав, она уйдет из «кукольного дома» навсегда. Так и Мириам, казалось бы, отвергает всамделишность дома и право Владельца на установление порядка. Казалось бы, и слова ее не менее оскорбительны, чем поступок. Она называет жертвенник по-гречески волком, что может быть понято оскорбительно (хищник, обжора), и упрекает его, жертвенник или того, в чью честь он воздвигнут, в том, что, приняв от Израиля все его приношения, Он не возместил затрат — чужие люди пришли из дальних стран и завладели землями того народа, который Бог избрал для себя.
Все это кажется Мириам ужасно несправедливым и вызывает ее гнев. Бог, как его воспринимает Мириам, — жестокий или равнодушный муж, проевший состояние жены и не побеспокоившийся о ее безопасности. Совместное проживание сторон было оговорено брачным контрактом, и муж был той стороной, которая не выполнила обязательств. Этим, видимо, и объясняется жизненная линия, избранная дочерью священника. Она отдается мужчине-завоевателю, ей запретному, потому что Бог, с ее точки зрения, нарушил брачный контракт: ведь община Израиля, подобно верной жене, ожидающей мужа с готовой трапезой, исправно возносила снедь на его столы, жертвенник работал не переставая.
Зачем автор Тосефты рассказывает нам об этом бунте? Быть может, он вкладывает в уста женщины из униженного священнического рода свои собственные мысли и сомнения. Этот рассказ, полный отчаяния, приглашает к размышлениям.
Очевидцы рассказывают, что последний любавический ребе, ныне покойный, как-то рассказал эту историю своим привычно восхищенным слушателям и усмотрел в нем пример истинной еврейской веры, когда иудей так крепко верит в Бога, что, даже бунтуя против него, продолжает быть его рабом, нисколько не сомневаясь в том, что божественный патронаж существует. И поведав это своей восторженной пастве, старец зашелся в слезах, не закончив речи, тем самым усилив фигуру недосказанности. Ребе, однако, не уточнил, был ли поступок Мириам религиозным бунтом в духе XIX века или саббатианским теургическим действом, призванным заставить Бога вмешаться, обреченным на неудачу, как и иные теургические усилия, хорошо известные из истории еврейской мистики. Но слез Менахем-Мендл удержать не смог.
Засим мне не остается ничего другого, как пожелать читателю плодотворного года, в котором не будет места отчаянию!