История, которую я расскажу тебе сегодня, читатель, взята из антологии мидраша танаев Сифрей Бемидбар (примерно III–IV вв.) и многим примечательна. Но прежде чем обратиться к ней, обсудим контекст, в котором она появляется. Это пассаж, толкующий библейский стих о заповеди цицит.
Цицит — это пучок нитей, украшающий ткань. В Торе (Чис 15:38–41) говорится, что цицит нужно поместить на «четырех концах» всякого платья. Сегодня, наверное, не у всякого одеяния есть четыре конца, но в древности одежды изготовлялись из одного куска домотканого материала, и по краям этого одеяния помещали цицит. В каждом пучке нитей должна быть нить, окрашенная в голубой цвет, тхелет: «И будет она у вас в цицит, и, глядя на нее, вы вспомните все заповеди Господни и исполните их...» (Чис 15:39). Таким образом, библейская заповедь имеет цель напоминать о присутствии Бога. В постбиблейский период люди продолжали драпироваться в четырехугольные отрезы тканей, которые украшались цицит. Например, среди бытовых предметов воинов Бар-Кохбы, найденных археологами, были шерстяные накидки, украшенные цицит. В Евангелии рассказывается о рвении фарисеев в исполнении заповеди цицит и о том, что кисти на их одеждах были чрезвычайной длины (Матф 23:5). Эхо этого рвения мы обнаруживаем и в талмудической культуре, которая превозносит соблюдающих заповедь цицит: «Тот, кто исполняет заповедь ношения цицит, подобен тому, кто приветствует Шхину» (Иерусалимский Талмуд, Брахот, 1:2, 3а). Мудрецы спорили о том, нужно ли привязывать цицит ко всякому четырехугольному изделию из ткани (например, к одеялу) или только к одежде. По всем мнениям, человек (а именно — мужчина) не обязан специально шить себе такое платье, чтобы к нему следовало привязывать цицит, и должен обзаводиться цицит только в том случае, если у него уже есть четырехугольная одежда. С течением времени формы одежды изменились, и платье, изготовленное из одного четырехугольного куска ткани, стало редкостью. Заповедь ношения цицит приобрела только ритуальное значение. В Средние века был изобретен галахический талит катан, который носят под верхним платьем, но это нововведение уже далеко от того, как понимали заповедь цицит в талмудическую эпоху.
Вернемся же к нашему рассказу, во введении к которому сказано: «Рабби Натан говорил: Нет такой заповеди в Торе, за исполнение которой нет вознаграждения». Высказывание, прямо скажем, проблематичное, ведь Тора отнюдь не сообщает о наградах за каждую заповедь. Какова же может быть награда человеку, который, купив себе накидку, украсит ее цицит? «Изучи это из следующей истории», — говорит редактор Сифрей:
Случай был с одним человеком, который был весьма усерден в заповеди цицит. Услышал он, что в одном приморском городе есть одна блудница и она взимает четыре сотни золотых монет платой. Послал ей четыре сотни золотых монет и назначил время. Когда срок пришел, пришел и уселся у порога дома ее.
Пришла ее служанка и доложила: Тот человек, коему был назначен срок, уже сидит у порога дома твоего, госпожа!
Сказала: Пусть войдет!
И постелила ему семь серебряных лож, а одно ложе — золотое, и взошла на высшее, [а восходя, ступала по ступеням], а между ложами стояли серебряные ступени, а наивысшая была из золота.
Но когда настало время того самого действия — пришли к нему четыре пучка его цицит и показались ему четырьмя свидетелями, и хлестали его по щекам. Он тотчас же пал [с ложа] и уселся на полу. Также и она пала с ложа и уселась на полу.
И так сказала: Клянусь Любовью Рима, я не отпущу тебя, пока ты не скажешь, какой порок ты во мне узрел!
Сказал ей: Храмовым служением клянусь, не видел в тебе никакого порока и нет подобной твоей красе во всем мире!
Но мелкая заповедь есть у нас, которую повелел нам Бог наш, и написано в ней: «Я, Бог ваш, Я Бог ваш», дважды. Первое «Я, Бог ваш» — Мне суждено вам воздать, второе «Я, Бог ваш» — Мне суждено с вас взыскать!
Сказала ему: Клянусь храмовым служением! Я не отпущу тебя, пока не напишешь мне твое имя и город твой, и имя учителя твоего, и имя дома учения твоего, в котором ты учишь Тору!
И написал ей имя свое и имя учителя своего и название дома учения своего, в коем учил Тору. А после того встала она и раздала деньги свои: треть дала царству, треть дала беднякам, а треть взяла с собой и отправилась в путь, и пришла к дому учения рабби Хии.
Сказала ему: Рабби, прими меня [в иудеи]!
Сказал ей: Может, глаз ты положила на одного из моих учеников!?
Вытащила она то, что написал ей тот человек.
Сказал ему рабби Хия: Вставай, удостойся своего обретения!
А потом те ложа, что стлала ему в запретном, стелила ему в разрешенном. И было то ее платой в этом мире, а в мире грядущем — я даже не знаю, сколько.
Итак, единственное, что мы знаем о герое, — он с должным почтением относился к заповеди цицит. Следует ли из этого, что цицит — единственная заповедь, к которой почтительно относился герой? И происходило ли это потому, что акт исполнения заповеди ограничивался привязыванием кистей на плащ и более ничем? Говорит ли это о том, что у героя было немало плащей, разных цветов и тканей, в которые он любил облачаться, живописно размахивая кистями? Не имея на то достаточных оснований, я склонен думать, что это было так. И рассказчик действительно хочет сказать, что этот юноша (да, речь идет о юноше) в основном заботился о своем гардеробе и лишь об одной заповеди покамест не забыл — его аккуратно сложенные плащи украшали цицит.
Далее, почти на одном дыхании, мы узнаем еще об одном интересе юноши, весьма естественном, следует заметить: женщины. Проживая в Галилее, он прознал о том, что крайне качественная и дорогостоящая блудница имеется в приморском городе, и оную даму возжелал. И хотя, на первый взгляд, в оплаченном непрокреативном сексе по обоюдному согласию трудно усмотреть состав преступления, религиозную добродетель в нем обнаружить еще сложнее. Амораи Эрец-Исраэль, очень серьезно относясь к сексу, полагали, что сам половой акт создает определенную зависимость между участниками и что, по большому счету, проститутка и ее клиент оказываются в состоянии квази-брачном и потому проститутка должна быть разведена со своим клиентом, а в отсутствие разводного письма статус ее детей оставлял желать лучшего. Тем самым наш герой, ведомый страстью, совершает поступок, с точки зрения мудрецов, сомнительный. Но оставим пока нашего героя и обратимся к героине из приморского города.
Приморская полоса в те времена, как и в более древние, была населена не евреями, а греками и арамейцами. Города эти были красивы и богаты, в них высились языческие храмы, и, как полагается в портовых городах, проститутки разного ранга и разных достоинств обслуживали моряков и купцов — благо клиентов было много. Но наша героиня не банальная портовая путана. Рассказчик не утруждает себя ни описанием ее красоты, ни объяснением природы ее очарования, ограничиваясь лишь сообщением о том, что ее однократная близость ценилась в 400 золотых денариев, а стало быть, она стоила этих денег. В коммерции соблазна нет обмана, и галилейский юноша, хоть еще и не видел соблазнительницы, мечтает о волшебной ночи, в очаровании которой, перефразируя Фицджеральда, чувствуется золото, целых 400 золотых. Мужчины, считается, любят не женщин, а свои сексуальные фантазии о них. Образ блудницы, женщины порочной и стервозной, несмотря на все ее разорительное и разрушительное влияние, волнует юношей, как призрак коммунизма волновал революционеров Европы. Ведомый соблазном и, вероятно, желанием осуществить свои фантазии вдали от отчего дома и ученых собратьев, наш юноша отправляется в далекий портовый город — и вот он уже ожидает назначенного часа у порога блудницы.
Быть встреченным на улице красных фонарей — сомнительная честь, но сидеть у порога блудницы, чья близость стоит четыреста денариев, видимо, не зазорно. Лаконичный, как правило, талмудический рассказчик, сообщает детали, казалось бы, избыточные, но не случайные. Рассказчик беспокоится о том, как представить читателю безымянную блудницу, истинную героиню этого рассказа. Она не просто продажная женщина, обитающая в лупанарии или курируемая сутенером. Она — почтенная гетера, к ней на прием записываются заранее, и только прошедшие определенный имущественный ценз могут попасть в ее покои. Посетители смиренно ждут в приемной, об их визите докладывает служанка.
Эротическая сцена в опочивальне жрицы любви напоминает то ли мистерию, то ли театральное представление. Зритель, он же герой-любовник, сначала получает порцию визуальных наслаждений, наблюдая, как его дорогостоящая возлюбленная, подобно служанке, застилает семь лож — все семь для него, для его семи услаждений, о коих можно только догадываться. Серебряные ложа оказываются ступенями к восьмому, золотому, к коему, покончив с застиланием постелей, торжественно шествует наша красавица, и рассказчик, вновь не сказав ни слова о самой женщине, дает нам понять, что зрелище стоило того. Высшее золотое ложе предназначалось для высшего наслаждения, для кульминации сексуального акта. Но когда галилейский юноша, надо полагать, трепеща и вожделея, восходит вслед за красавицей на золотое ложе, нечто мешает ему утолить столь сильную и законно оплаченную страсть. Четыре пучка нитей, которыми наш герой не забывал украшать свои плащи, принимают образ свидетелей проступка и хлещут его по щекам, явно выказывая недовольство его промискуитетным поведением. Пристыженный и смущенный, он нисходит с ложа, на которое только что взошел, но уже не в ритме возрастающей страсти, а стремительно падая вниз: ни страсти, ни славы.
Женщина, оставленная одна на золотом ложе, ценность которого доселе была несомненной, совершает тот же путь вниз, к подножию ложа, также смущенная и пристыженная, но в основном недоумевающая. Энергичная клятва срывается с ее уст — она клянется римским божеством, но не сразу понятно, каким. Гапа шель Рома! — восклицает она. Шауль Либерман полагает, что так еврейский рассказчик воспринял греческое агапе: речь идет о египетской богине Изиде, которой римляне дали прозвание Агапе — «любовь». Девушка клянется могущественной богиней, что не успокоится, пока не узнает правду: что в ее облике привело к обрыву столь стройно возрастающей страсти. Опытная блудница уверена, что причина символической кастрации не может лежать за пределами их стремящихся друг к другу тел. И юноша дает ответ, поклявшись — в унисон девичьей клятве — храмовым служением, что женщина, с чьего ложа он столь поспешно ретировался, прекрасна весьма, а причина, помешавшая ему получить достойное наслаждение за свои 400 монет, имела религиозную природу. На золотом ложе блудницы из языческого города осознал наш герой природу божества: Бог, одаряющий человека дарами, из коих тот извлекает немало разных наслаждений, тот же Бог, что судит и взыскивает с человека по мере развития его жизненного сюжета. Религиозное переживание есть крайне простая и даже несколько обескураживающая весть, если облекать его в абстрактные формулировки, но в волшебной плоскости рассказа, способного вовлекать читателя в свое содержание, это переживание обретает добавочную силу. Женщина, спустившаяся с собственного ложа, как с котурнов, уже не может на него вернуться. Ей было грозное явление божества, о коем поведал издалека приехавший клиент, и теперь она уже не может даже клясться именем Изиды. Клянясь храмовым служением, о коем только что услышала, она начинает обстоятельно собирать информацию о человеке, с которым божественное провидение соединило ее судьбу. Так происходит ее обращение, ее прозелитический акт, который будет засвидетельствован встречей с рабби Хией в конце рассказа.
Затем следует драматическая сцена, где блудница лишает себя атрибутов женщины легкого поведения и направляет свои стопы в Страну Израиля, в тот галилейский город, откуда один любвеобильный юноша доставил ей божественный глагол. Следует заметить, что христианская литература поздней античности изобилует рассказами о падших женщинах, соблазнительных и дорогостоящих, оставивших сомнительную стезю порока и отдавших свои тела иссушающему экстазу аскезы. Так один христианский рассказчик повествует о египетской блуднице Марии, весьма активной на стезе порока, которая, несколько подустав от бурной жизни, отправилась в Святую землю, по дороге все еще подрабатывая телом, но уже на месте сподобившись благодати, отрешилась от материальных благ и закончила свое земное существование в Иудейской пустыне, отшельницей. Благочестивый автор жития дотошно уточняет, что по пустыне святая отшельница разгуливала почти в полной наготе, но тот, кто встречал ее в песках, не узнавал в ней женщину, ибо ее некогда грешное и соблазнительное тело в результате постов стало телом почти мужским, соблазнов, по мнению рассказчика, уже не вызывающим. Таким образом, с точки зрения христианского автора, у женщины есть только один путь стать равной мужчине — отказаться от женственности, делающей ее предметом мужской сексуальной коммерции, и стать мужеподобной. Обет девственности, принимаемый монахинями, лишь часть этого процесса; в его более радикальном развитии с блудниц следовало содрать их прекрасные одежды, заработанные блудом, раздать беднякам их телом заработанные деньги, отправить их в далекие края или в пустыню и там, в безвестности, лишить их все еще кружащего голову христианскому рассказчику очарования бренной женской плоти — с тем, чтобы, когда душа бывшей грешницы взойдет к своему источнику, в последней ее земной обители женского уже почти не было. Следует стирать разницу как между эллином и иудеем, так и меж нацией мужчин и народностью женщин. Нетрудно заметить, что и блудница в нашем рассказе проходит знакомым путем очаровательных грешниц христианского нарратива. Но талмудический рассказчик не стремится сделать из героини мужа веры. Полагая за женщиной и сильное религиозное чувство и немалый разум, он не усматривает за ней иную роль кроме подруги мужчины, даже если этот мужчина усерден лишь в заповеди цицит и грезит об эротических каникулах в приморском городе.
Интересно, что сам акт обращения в иудейство по сути дела происходит в опочивальне блудницы, в короткий промежуток времени между клятвой Изидой и клятвой храмовым служением. Лишь для регламентирования уже происшедшего бывшая блудница, вооружившись нужной документацией, предстает пред лицом главы дома учения, не ведая и тени стыда. Рабби Хия, как свойственно людям и даже мудрецам, полагает, что девой ведет желание обустроить свою личную жизнь за счет одного из его студентов, но та свидетельствует о том, что ее жизнь гораздо сложнее, и мужчины в ней уже были, и один из них присутствует здесь и, видимо, сам не свой от смущения. Мудрецу немного нужно, чтобы довершить картину, и он призывает любителя плащей, украшенных цицит, и велит ему вступить в обладание своим приобретением. Так деньги, уплаченные блуднице, становятся деньгами брачного контракта, те простыни, что стелились на ложа искусства любви, становятся брачными принадлежностями, а запретные утехи плоти — брачными таинствами. Блудница, лишившись свободы, родины и достояния, приобретает законного ученого мужа — что, с точки зрения рассказчика, является достаточным вознаграждением за ее поступок в этом мире, но в мире грядущем вознаграждение будет еще больше.
Величие ее поступка рассказчик видит в том, что она, подобно Марии Египетской и Пелагее Антиохийской, оставляет жизнь, исполненную порочного очарования, к коему раввинистический рассказчик не менее чувствителен, чем христианский, и избирает иную стезю. Но если у христианского рассказчика святые блудницы избывают свои грехи истязанием плоти, кульминацией коего является смерть, воспринимаемая как кульминация сакрального оргазма, то у талмудического рассказчика искупление заключается в том, что теперь женщина принадлежит только одному мужчине и ее добровольный отказ от иных мужчин и их денег — не только и не столько аскеза, искупающая ее былые грехи, сколько ее награда в этом мире. С гендерной точки зрения оба рассказчика пытаются преодолеть неравенство женщины и интегрировать бывшую блудницу в рамки своей культуры, но делают это по-разному. Можно согласиться, что лишь христианство дает возможность женщине избегнуть предначертанной ее полом роли, но как высока цена этой свободы! Из гетто женщин она попадает в гетто безбрачных жриц, и сакральный эрос легко становится танатосом. Талмудический иудаизм не позволяет женщине избегнуть ее женской роли — приморская блудница и галилейская жена-прозелитка одинаковым образом застилают простыни на ложах наслаждений, но запретное становится разрешенным. В плоскости христианского нарратива смерть неизбежна, в параллельном мире талмудического нарратива есть только жизнь, жизнь в этом мире и в мире, который грядет. Жизнь этого мира, о несовершенстве которой рассказчик осведомлен, уравновешивается надеждой на добавочное воздаяние в мире грядущем. «Мелкая заповедь» становится триггером сюжета этого рассказа. Пучок нитей, привидевшийся герою, когда тот восходил на ложе прекрасной женщины, оказывается своего рода Deus ex machina этой иудейской драмы, после которого герои уже не могут продолжать жить так, как жили раньше, ибо присутствие Бога, наказующего и вознаграждающего, обнаружилось в их мире, и этот мир стал их общим миром.
В период формирования талмудической литературы история эта эмигрировала из Страны Израиля в Персию и там, в более поздней версии, нашла свое место в Вавилонском Талмуде, в трактате Менахот (44а). Там более откровенный рассказчик повествует о том, как, переходя от ложа к ложу, дева исполняла стриптиз и оказалась на высшем ложе полностью нагой, подобным же образом и юноша, избавляясь от докучливых одежд, взбежал к деве, но нагнали его кисти сброшенного плаща и…
В Средние века Вавилонский Талмуд стал основным предметом изучения в йешивах, и, хотя учителя имели обыкновение пропускать опасные места, любознательные студенты, вероятно, сами натыкались на наш рассказ и оказывались под его чарующим влиянием — чувственным и моралистическим одновременно. Так, один исследователь талмудической литературы поведал недавно, что в юности, нося цицит под одеждой, он носил их с мыслью об этом рассказе, ошибочно полагая, что в рассказе цицит прикрывали наготу героя, а не украшали его плащ. Не будем задаваться вопросом, помогали ли цицит студентам йешив в борьбе с соблазнами, но отметим, что юноши в йешиве, вероятно, читали этот рассказ примерно так, как его прочитал бы герой, и о героине думали так же, как герой некогда думал о женщине из приморского города. Рассказчик же вряд ли имел в виду, что цицит есть панацея от соблазна. Он хотел создать рассказ о том, что и маленькая заповедь может сыграть большую роль. Рассказы, пущенные в жизнь, и сама жизнь следуют параллельно друг другу, иногда сплетаясь так крепко, что грани между ними стираются. Но то, как те или иные сюжеты воспринимаются в рамках традиции, нас занимает меньше, чем сюжеты сами по себе, в их собственном соку. В прихотливой ткани прочитанного нами талмудического рассказа отразились те проблемы, что волновали талмудического рассказчика и иных рассказчиков поздней античности, и нельзя сказать, что эти проблемы уже принадлежат прошлому.