Рассказ этот, краткий и довольно таинственный, встречается на страницах Талмуда трижды, что говорит о его важности для создателей талмудической литературы. Потому и мы не обойдем его вниманием, несмотря на то, что он приглашает к размышлениям непростым и нелегким.
Тосефта, Хулин 2:22–23
История о рабби Эльазаре бен Дема, которого укусил змей. Пришел к нему Яаков, человек из Кфар-Самия, излечить его именем Ишуа сына Пантеры. И не позволил ему рабби Ишмаэль. Сказал ему: «Не позволено тебе, бен Дема!» Сказал ему (рабби Эльазар бен Дема): «Я приведу тебе доказательство, что можно ему меня излечить…» И не успел привести доказательства, и умер. И сказал рабби Ишмаэль: «Счастье тебе, Бен Дема, ты в мире покинул этот мир и не обрушил ограды, устроенной мудрецами, ибо всякий, кто обрушает ограду, устроенную мудрецами, приводит бедствие в мир, как сказано: «Разрушающего ограду укусит змей…» (Эккл 10:8).
Одна моя приятельница полагает, что этот рассказ мог бы написать Терри Пратчетт, поскольку в нем следствие явно предшествует причине, что характерно для псевдоисторических конструкций этого крайне плодовитого автора.
Герой рассказа, рабби Эльазар бен Дема, племянник знаменитого танная рабби Ишмаэля (II век), — фигура малоизвестная. Из другого отрывка Талмуда мы узнаем, что однажды он спросил у своего знаменитого дяди, что делать человеку, который уже выучил всю Тору и теперь желает изучить греческую премудрость (ВТ, Менахот 89б). Ироничный старец ответил, что пусть-де изучает любомудрие греческое во время, которое «не день и не ночь», так как дни и ночи — Торе. Трудно сказать, последовал ли племянник его совету, но и из этого рассказа видно, что он достаточно настойчив, несмотря на страдания, вызванные укусом змеи.
Итак, наш герой болен, и судя по всему, положение его не сулит надежды. Видимо, именно поэтому во дворе нашего талмудического ученого появляется известный сектант Яаков из Кфар-Самия, которого в более благоприятных обстоятельствах никто принимать бы не стал. Он пытается излечить укушенного магическим способом, призывая имя того, кого в те времена иудеи и язычники имели обыкновение называть Иешуа бен Пантера, сиречь Иисуса, основателя христианства. Сыном Пантеры его прозвали, намекая на распространенное среди противников новой религии мнение, что человек, в коем его последователи видели чудесным образом зачатого от божественного Логоса спасителя, был на самом деле бастардом, зачатым женой плотника из Назарета от захожего солдата. Пантера, животное дикое, но не лишенное грации, — символ одного из римских легионов и, стало быть, прозвище легионера.
За подобным отождествлением скрывается игра слов: христиане, интерпретируя известный стих из пророка Исайи, полагали, что Иисус был зачат без помощи мужчины, в девственном чреве — то есть ex parthenos по-гречески. В пику им, и не без юмора, утверждали их оппоненты, что нет зачатия без помощи мужчины и семя в чрево плотницкой жены привнес не кто иной, как Пантера, чье имя — результат перестановки букв в выше приведенном выражении — ex pantheros.
Посмертная карьера сына назаретского плотника была, как известно, головокружительной, и адепты новой религии собрали свои дивиденды, подвизаясь в качестве целителей, врачуя тела и вербуя души. Трудно сказать, каким образом Яаков из Кфар-Самия хотел исцелить нашего страждущего героя: помазанием ли освященным маслом или произношением мантр, но его приход связан с определенными талмудическими предписаниями. Если имеется хотя бы минимальный шанс исцеления, следует использовать практически любые средства, даже те, что в обычной ситуации находятся под запретом. Поэтому приход Яакова не должен вызывать негативной реакции, но тем не менее так и происходит.
Тот самый мудрец, который не нашел времени дня, пригодного для греческой премудрости, не находит места для христианского целительства. Прочерчивая границы собственной эйкумены, он не готов впустить в комнату к умирающему «близкого чужого», христианина, для коего несть ни эллина, ни иудея. Впустить его означало бы подвергнуть опасности незыблемость собственных границ.
Умирающий же смотрит на дело иначе и готов воспользоваться услугами Яакова, будучи вполне уверен в том, что сможет должным образом доказать правомерность этого поступка, найдя нужный библейский стих (остается только догадываться какой!). Эльазар бен Дема вполне верит в свои интеллектуальные способности и в то, что дядя примет его аргументацию, однако опасается, что у него не хватит времени доказать свою правоту. Поэтому он просит только об одном — пусть христианин попробует на нем свое магическое средство прежде, чем галахическая обоснованность поступка будет изложена. Обретя жизнь, он решит создавшуюся проблему, и тогда станет понятно, какое место будет отведено чужаку внутри ограды, прочерченной мудрецами.
Однако этому не удалось сбыться, ибо яд змеи действует быстро. В огражденном пределе остаются живой мудрец и тело его усопшего племянника, которого следует оплакать, найдя подходящий библейский стих. Вокруг этого стиха слагается короткая траурная элегия, содержание которой неизбежно вызывает некоторое недоумение.
Оказывается, бен Дема счастлив, вовремя умерев. Он не успел повредить возведенную старшими товарищами ограду, не смог ввести в ее пределы иного, тем самым уничтожив ее. За что его якобы оберегли от бедствия, как сказано у Экклезиаста: «Роющий яму в нее упадет, а разрушающего ограду укусит змей». Стих этот говорит о злокозненном человеке, который вредит социуму, но терпит ущерб от собственных поступков. Использование стиха в траурной речи извлекает его из контекста, расширяя его значение и представляя события в ироническом свете. Ведь герой был укушен змеей до того, как возникла опасность разрушения ограды, и смертный яд был в его жилах до того, как он решил доказать право чужого пересечь установленную черту. А также он хотел остаться в живых не менее, а может, и более, чем сохранить неприкосновенность устроенных мудрецами границ. Панегирик, возносимый в честь усопшего племянника скорбящим дядей, с одной стороны, восхваляет усопшего за то, что ему не удалось согрешить, но с другой — иронизирует над нестерпимой легкостью интеллектуального дерзновения, намеревающегося решить сразу несколько возможных проблем, главная из которых — собственное благополучие, но и проблема своих и чужих.
Так оказывается, что реальный укус змеи был своего рода превентивной мерой против укуса метафорического змея, того, что ютится у основания заботливо возведенной ограды, но стремится проникнуть внутрь и распространить свой яд среди тех, кто там скрывается. Казалось бы, в последовательности изложения событий отсутствует логика, наказание предшествует преступлению, а преступнику воздается хвала за добродетель, которая ему не свойственна. Но рассказ этот — своего рода теологическая парадигма, согласно которой у того, кто определяет развитие сюжета жизни и сплетает ее прихотливый рассказ из только ему ведомых мотивов, иные представления о логике и о последовательности, да и о межрелигиозных контактах.