Остро ощущавший наряду с этими смертями также и третью, важнейшую в некрополе постмодерна, смерть человеческой личности как непреложного единства (его любимцы Фрейд и Пиранделло прекрасно понимали, что личность множественна), Серб, однако, ни за что бы не поверил в смерть культуры и литературы в частности. Он писал:
Я всегда ждал чего-то от литературы, назовем это моим спасением, поскольку спасение каждого скроено на индивидуальный лад, и мое должно прийти от литературы. Оно не пришло, но, тем не менее, всю свою молодость я провел в счастливом чистилище, постоянно ощущая, что с минуты на минуту я пойму то, чего не понимал прежде, и тогда Беатриче сбросит свою вуаль и мне откроется вечный град Иерусалим.
Современные попытки похоронить постмодернизм при помощи разнообразных, иногда совершенно противоположных, стратегий и тактик никак не увенчиваются успехом, поскольку постмодерн — отнюдь не эпоха, а состояние души. В особенности еврейской души, способной искренне ждать прихода Мессии с минуты на минуту, одновременно с тем прекрасно сознавая, что он (никогда?) не придет, и заменившей кровавые жертвоприношения модернизма постмодернистским радением над текстами.
Модернистское «окончательное решение вопроса», с непременными раем и адом, вряд ли возможно, а если, чисто теоретически, и возможно, то малопривлекательно. B то же время, полное ожиданий и рефлексии чистилище — это и есть вечная жизнь, жизнь после смерти всех авторитетов и всех надежд. Мне трудно поверить, что почти одинаковое звучание рost modern и рost mortem — лишь случайность.
Но довольно теории. Читатель, конечно же, хочет больше узнать о личности замечательного венгерского писателя и ученого и о его жизни. Но тут возникает серьезная проблема. Биография Серба выглядит достаточно заурядно для еврейского интеллектуала в Центральной Европе первой половины ХХ века (родился, учился, удостоился, написал, погиб в Холокосте), но, если мы захотим вникнуть в более существенные детали, то скоро убедимся, что самое существенное в этой биографии состоит по большей части из умолчаний, мифов и предположений. И это вполне закономерно для человека, относившегося к самой категории жизни с такой высокой степенью ироничного недоверия.
Для примера достаточно привести три цитаты из его романа «Оливер VII», вышедшего в свет в 1943 году под видом перевода с английского:
//-- Жизнь многому научила меня. <…> Клодия, дорогая моя, тебе следовало бы узнать, какова она на самом деле.
— Ни к чему хорошему это не приведет. Жизнь — это для слуг. Пусть они делают это за меня.
…………………
— Я должен был узнать жизнь. Жизнь научила меня столь многому. И самое главное — тому, что все это совсем не так интересно. Вся эта жизнь…
…………………
— Нет ничего более увлекательного, чем когда ты кто-то один, но также и кто-то другой… и ты видишь, насколько эти двое несхожи.//
И все же упомянем несколько фактов, насчет которых существует, как принято ныне говорить, широкий консенсус или полное единодушие. Антал Серб, первый ребенок в семье Кароя Серба, директора будапештского отделения туристической компании Globetrotter, и Эльзы Херцфельд, родился в первый год ХХ века в Будапеште и погиб в трудовом лагере Балф, не дожив трех месяцев до окончания Второй мировой войны. Он был крещен по католическому обряду и учился в будапештской гимназии ордена Пиаристов. Мнения биографов о религиозности Серба расходятся в диапазоне от «истового католика», через «искреннего, хотя и весьма свободомыслящего христианина» до человека, чьей «единственной религией была литература, а храмом — библиотека». Во всяком случае, в одном из центральных персонажей автобиографического романа «Путешествие в лунном свете» — в еврее Эрвине, крестившемся в юности и ставшем монахом-аскетом, содержится не более одной пятой автора. (Ибо ностальгическое ядро романа составляет союз пятерых друзей юности.)За гимназией последовал Будапештский университет, в котором он в 1924 году защитил докторскую диссертацию, затем длительное пребывание в Италии, Франции и Англии, избрание президентом Венгерского общества литературных исследований (в возрасте 32 лет) и в 1938-м — женитьба на Кларе Балинт, дочери венгерско-еврейского писателя и журналиста Аладара Балинта. Наследие Серба-филолога составляют двухтомная история венгерской литературы (1934) и трехтомная — мировой (1941), а также книга «Банальность и чудеса» (1936), посвященная проблемам современного романа. Зимой 1943–44 годов, уже лишенный, в соответствии с расовыми законами, всех гражданских прав, он составил антологию мировой поэзии в переводах венгерских поэтов «Сто стихотворений». В конце 1944-го Серб был отправлен на рытье противотанковых рвов в Балф на западной границе Венгрии. По одной версии, он умер от истощения, по другой — был застрелен венгерской охраной, по третьей — забит насмерть местным гражданским населением. Легенды приписывают Сербу постоянный отказ от любых вариантов спасения. В 1944 году он якобы отказался уехать из Венгрии, хотя в Америке его ожидала университетская кафедра, а впоследствии высокопоставленные офицеры венгерской армии несколько раз пытались вызволить Серба из лагеря, но он упорно отказывался от всех предложений, пока в лагере оставались его брат и друзья-литераторы Дьердь Саркози и Габор Халас. Дошедшие до нас письма к жене не содержат упоминаний обо всем этом, но свидетельствуют о том, что Серб до самого конца ждал чуда. При раскопке братской могилы, произведенной в Балфе в 1960 году, в кармане куртки на одном из трупов были найдены очки и несколько листов из антологии «Сто стихотворений».
Вот, собственно, и все. Но, к счастью, существует автор, растворенный в собственных текстах, подобно Богу Спинозы, растворенному в творении. Писатель и ученый, живший литературой так, как другие, наделенные иными дарами, живут жизнью, написал о себе: «Это началось… или, на самом деле, это никогда не начиналось, потому что я всегда читал и писал, почти с самого момента своего рождения (я был младенцем-очкариком)…»
В статье «Человек, веривший в чудеса» (одной из немногих, что существуют за непроницаемыми для большинства человечества кордонами венгерской речи) Дьердь Послер пишет: «Он был ученым среди писателей и писателем среди ученых, что делало его лучшим ученым и лучшим писателем. Литература была для него не предметом изучения, но образом жизни и мышления. Он верил в литературу, но относился к своей вере иронично. Он верил в ученость, но сомневался в собственных достижениях. Серб был мягким человеком с постоянной скептической улыбкой на устах».
Человек, веривший в чудеса, вспоминал: «Однажды в детстве, стоя на мосту Андраши, я представлял себе, что в Буде перед моими глазами вырастает новый холм… Я постоянно ожидал чего-то подобного. В своем лондонском одиночестве, предаваясь размышлениям после нескольких кружек пива, я чувствовал, что соответствующий момент, возможно, уже наступил. Теперь люди, наконец, поймут, что чудеса — неотъемлемая часть жизни, даже более существенная, чем хлеб наш насущный».
Дьердь Послер считает, что «чудо — это ключ к жизни и к литературной теории Антала Серба. Ностальгическая надежда на чудеса и насмешливое отрицание их, соединившиеся в образе Дульсинеи. Она — посредница между сном и пробуждением, между чудом и реальностью, между Дон Кихотом и Санчо. Определенности нет, но мы должны притворяться, что она существует. Важнейшие слова здесь: “между” и “притворяться”. Вожделенное перетекание одного мира в другой. Перетекание и метаморфоза — ключевые элементы мировоззрения Серба: он надеется на явление чуда, но смеется и над чудом, и над своей надеждой. Именно об этом его романы и новеллы».
Добавлю от себя, что, если позволить себе обобщение, именно об этом и вся художественная литература Нового (оно же Пост-новое то есть, хорошо забытое Старое) времени в целом. Примерно о том же говорил Милан Кундера в своей речи «Об Иерусалиме, романе и Европе» при получении Премии Иерусалима. Заметим также, что в эпицентр того феномена, который мы называем европейской культурой, он поместил все тот же пресловутый еврейский народ, о не-обходимости которого так много говорили, говорят и будут говорить. Исследователи отмечают увлечение Серба шпенглеровой морфологией культуры, теориями Фрейда и идеями немецкой духовно-исторической школы. Но главные его герои — Блейк и Сервантес. Именно Блейк открыл современному homo literatus мир подсознания с его химерами, чья разрушающая все человеческое сила сдерживаема лишь чудом и точным расчетом творческой мысли. Что же до Сервантеса, то его роман — первое литературное произведение, в котором два мира — исторический мир реальности и романный мир чудес — существуют параллельно. Он был первым, кто воспринимал оба мира одинаково серьезно или, вернее, не воспринимал серьезно ни один из этих миров. С Сервантеса отсчитывает Кундера Новое время — время романа, освященное ироничной улыбкой Творца.
Для Серба первым опытом в этом жанре стала написанная в 1934 году «Легенда Пендрагона» — иронический монтаж, соединяющий три уровня повествования: детективную историю об оспоренном завещании, приводящем к убийству, традиционную ghost story, разворачивающуюся в антураже старинного валлийского замка, и историческое эссе о братстве розенкрейцеров. Добавим к этому ироничный автопортрет в образе героя-повествователя Яноша Батки и не менее язвительный портрет эпохи. В этом сложном, экспериментальном и в то же время крайне легкомысленном сочинении соединены беззаветная любовь ученого ко всем трем жанрам и полнейшее недоверие к ним.
Впрочем, «Легенду Пендрагона» русскоязычный читатель имеет счастливую возможность прочесть и самостоятельно сделать свои выводы. Но у читающих исключительно по-русски может сложиться впечатление о Сербе как об авторе легкого, развлекательного жанра. Он, действительно, высоко ценил артистичную легкость, вернее, иллюзию легкости, за которой, при виртуозном владении техникой, могут таиться бесчисленные слои смыслов:
Можно поднять тяжесть с обычной пластикой циркового атлета, но гораздо элегантнее поднять ее c таким видом, будто это дамский платочек. Одно сослагательное наклонение может создать совершенно иную реальность, неожиданный поворот фразы — открыть путь в бесконечность, позволить разглядеть мир в песчинке…
Воспоминания остались в Будапеште, но совсем не случайно они с новой силой оживают во время медового месяца в Италии, там, «где призраки выходят из переулков», и первый приступ случается с Михаем в Венеции, в месте, где стирается и без того зыбкая грань между реальностью и иллюзией, между оригиналом и отражением. Призраки, встреченные им в этом путешествии в прошлое, оказываются теми же людьми, которых он помнил, но вместе с тем и совсем иными. Один превращает внешнюю канву прежних игр в жизненный стиль мошенника-профессионала, второй играет настолько фанатично, что умирает от туберкулеза и святости, третий, навсегда оставшийся в их общей юности, окончательно трансформируется в мистико-эротического демона смерти, а любовь всех четырех, Эва, отдаляется все больше и больше. Бунтарь возвращается к своей обычной жизни до женитьбы, а его жена, также предпринявшая отчаянную попытку изменить судьбу, — к своему первому мужу, куда более надежному и основательному спутнику, чем фантазер Михай.
«Оливер VII» — написанный шестью годами позже роман о молодом короле, возглавившем заговор для собственного свержения, чтобы «лучше узнать жизнь», — во многом перекликается с «Путешествием». И здесь попытка перемены судьбы заканчивается возвращением на исходные позиции, и реальность представляется категорией столь иллюзорной (снова Венеция с ее искаженными отражениями отражений!), что истинные ценности постигаются исключительно через игру масок, в которых одни мошенники пытаются одурачить других. Автор снова возвращается к невыносимой легкости, его роман пребывает на грани авантюрной комедии, пестрящей бон-мотами, сделавшими бы честь Оскару Уайльду:
-- Впервые я проявляю нелояльность к своему королю, но бывают ситуации, в которых измена — вернейший признак верности.
— Посмотрите на себя, молодой человек! Стоите ли вы тут, как увенчанная шапкой облаков горная вершина, как король?
Перед нами, дамы и господа, пародия на роман воспитания, представляющая собой самый подлинный, хоть и перевернутый с ног на голову, «путь паломника». Для Оливера, в отличие от Михая, вернувшегося не в романтическую юность, а в рутину обывательского существования, возвращение на трон становится победным возвращением к своему королевскому «я». Но в сущности, это чисто внешнее противопоставление. Так же, как Оливер уже никогда не усомнится, что быть одним вовсе не отрицает возможности быть совсем другим, так и Михай, прошедший инициацию бунтом середины жизни, питаемым бунтом юности, вероятно, станет счастливо пребывать на своем месте в чистилище души, в колебании между ее чудесами и прозой дня.
А что же автор? Автор, со свойственной ему скромностью и мудростью предпочитавший пребывать в тени своих творений, от начала и до конца гениально сыграл роль писателя и интеллектуала, еврея и европейца, ироничного человека ХХ века, раздираемого противоречиями в центрифуге мировой трагедии. Он достоверен в каждой детали созданного о себе самом постмодернистского мифа.