По расхожему выражению фон Клаузевица, война — это продолжение политики иными средствами. Точно так же насилие над святынями порой служит радикальной формой молитвы — общение с высшими силами переходит на повышенные тона. В 1660 г. перед наступлением на польский замок в Ляховичах воевода Иван Хованский водрузил на себя икону св. Николая Угодника. Однако когда штурм провалился, он приказал рассечь ее кнутом «в щепки». Спустя тридцать лет, в 1690 г., на другом краю света, в мексиканском городке Кокула у одной испанки пропала чашка из китайского фарфора. Страшно осерчав, она кинула оземь статуэтку Девы Марии Консепсьон, и, обозвав ее «индейской потаскухой», пригрозила, что так ее и оставит, если та не вернет потерянное.
Ни православный воевода, ни католичка из колониального городка не были иконоборцами и вряд ли считали, что совершают какое-то святотатство. Они так уповали на заступничество св. Николая и Девы Марии, а те оставили их в беде, подвели, предали. Приказывая разбить икону или бросая на пол статуэтку, они, в отличие от современников-протестантов или (не)религиозных вольнодумцев, не отрицали силу изображений, а через насилие обращались к ней.
В Позднее Средневековье и Раннее Новое время наказание/шантаж святых через их образы был не уникальной девиацией, а распространенной (пусть и осуждаемой церковью) практикой. Когда-то, по крайней мере до XIII в., принуждение небесных патронов к помощи через почтительное унижение их реликвий и образов даже «официально» применялось католическими клириками. Потом этот обычай был выведен из церковного обихода и приравнен к святотатству. Однако он никуда не исчез, просто ушел в «подполье» — в личные отношения верующих (чаще всего — мирян из низов) с высшими силами.
Например, инквизиционные архивы колониальной Мексики за XVI-XVII вв. сохранили множество дел о таком повседневном насилии. Как писал французский историк Серж Грузински, изображения святых «осыпали ругательствами, угрожали им, словно их можно было силой заставить откликнуться на запросы владельца… Их оскорбляли, бичевали, царапали, избивали, опаливали свечами, ломали, разрывали на части, клеймили, кололи кинжалами, проделывали в них дырки, разрезали с помощью ножниц на полоски, привязывали к конским хвостам, покрывали красной краской или даже человеческими экскрементами».
Важно, что физическое насилие в отношении любых святынь не всегда приходит извне: со стороны ино-верцев или не-верующих, которые, кидая иконы в костер или отбивая головы статуям, обличают идолопоклонство, атакуют церковь как институт или отрицают (конкретную) религию в целом. На сакральные изображения нередко покушаются не чужаки, а «свои». Церковные власти обычно записывают их действия в разряд «святотатства» или «богохульства». Однако за этими привычными ярлыками могут скрываться самые разные (порой — противоположные) интенции и эмоции.
Кто-то сбрасывает статуи в навозные кучи или разбивает иконы, потому что считает, что образы пусты, и нет в них никакой силы; кто-то — наоборот, потому, что уверен: сила в них есть, и гневается, что она оказалась глуха к их молитвам; кто-то выкалывает святым глаза, чтобы всем показать: образы, на которые люди так уповают, слепы, как слеп любой кусок дерева или камня; кто-то порой ослепляет тех же святых, чтобы они не видели, что он творит, ибо они слишком зрячи.
Иудей и Никола
Если войти в Шартрский собор через западный портал, а потом, пройдя вглубь нефа, у одного из витражных окон задрать голову, то в самом верху можно увидеть сценку, где человек в красной тунике и зеленом колпаке замахивается плетью на золотую статую святого, стоящую на небольшой колонне. Если пройти еще дальше, в одну из капелл на восточной оконечности храма, то этот сюжет появится вновь, только здесь уже сечь будут не трехмерный, а плоскостной образ, икону.
Сцена избиения святого похожа на бесчисленные средневековые изображения, где апостолы, монахи или епископы сокрушают иноверных богов, «идолов», — правда, тут все устроено ровно наоборот. Человек с плетью — это иноверец, иудей, а статуя или икона, которую он избивает, — это образ Николая Мирликийского, одного из популярнейших христианских святых. Можно было бы подумать, что перед нами изображение иконоборчества или святотатства, но и это не так. Избиение святого оказывается не преступлением, за которое разгневанный Николай, по законам жанра, должен был бы немедленно покарать святотатца смертью, а прологом к чуду совершенного иного рода.
Эти два витража иллюстрируют известное предание об иконе/статуе св. Николая (Iconia sancti Nicolai). Оно родилось в X в. в Южной Италии, среди населявших ее тогда православных греков, а потом попало на латинский Запад, где в XII-XIII вв. получило широкое распространение. В базовой версии легенды главным персонажем служит не иудей, а язычник (варвар/вандал), который нашел икону св. Николая и, узнав от христиан про силу святителя, оставил ее сторожить свои сокровища. Когда он был в отлучке, его дом ограбили. Разгневавшись, что икона его подвела, он ее отхлестал и пригрозил, что, если святой все-таки не поможет, то он бросит доску в костер. После этого св. Николай явился ворам с упреками, что из-за них он понес столь тяжкое наказание, и пригрозил, что если они не вернут награбленное, то будут наказаны смертью. Преступники той же ночью тайно возвратили украденное, а язычник, убедившись в силе христианского святого, вскоре принял крещение. В западных вариантах сюжета икона со временем была заменена на более привычную форму образа — статую, а главный герой превратился из варвара/вандала в иудея (порой — сарацина). Однако важно, что это всегда чужак: чужак внутренний, как иудей, или чужак внешний, как язычник.
В этой легенде не было бы ничего необычного (чудо как инструмент, приводящий иноверцев к крещению, а христиан-грешников — к покаянию), если бы не момент с избиением. Cв. Николай предъявляет претензии не своему обидчику, а ворам, которые «подвели» его под наказание. Многочисленные средневековые истории о том, как иудеи, стремясь вновь заставить Христа пережить его Страсти, якобы истязали (распинали) украденные у христиан распятия или специально изготовленные восковые фигурки, тоже часто заканчивались чудом (обычно изображение начинает кровоточить) и обращением (некоторых) истязателей. Однако, в отличие от избиения св. Николая, любая агрессия против изображений Христа однозначно интерпретировалась как преступление, совершенное из ненависти к Спасителю и христианской вере. Здесь же иноверец хлещет плетью образ святого за то, что тот не оправдал возложенных на него ожиданий, и его ждет не наказание, а награда — св. Николай возвращает ему похищенное сокровище.
Цель иноверца как персонажа истории — сохранить свое добро. Цель самой истории (ведь не зря ее включили в цикл чудес св. Николая) — в том, привести язычника или иудея к крещению, продемонстрировать торжество христианства над любым иноверием и прославить силу христианского образа, который готов явить чудо даже тем, кто в него еще не верит (когда иноверец оставляет св. Николаю свое имущество — это уже доверие, но еще не вера). Именно эти цели оправдывают радикальные средства.
У любой истории, будь то текст в пергаменной рукописи, литургическая пьеса, которая разыгрывается в храме, речь проповедника, которая звучит с кафедры, или изображение на витраже, есть свой адресат: слушатель, зритель или читатель. История про избиение св. Николая, конечно, была обращена не к язычникам с иудеями, а к самим христианам: православным или католикам.
Однако какой урок они могли из нее извлечь? Что их вера истинна, что святые милостивы, а шантаж эффективен и легитимен: если можно иноверцам, то отчего нельзя нам? Материальный образ, будь то икона на доске или трехмерная статуя, скрывает в себе силу его невидимого прообраза: Христа, Девы Марии или кого-то еще из небесных патронов. Прообраз — в ответ на молитвы — действует через свой образ: исцеляет недужных, являет видения, возвращает краденое, карает грешников. Образ в этой системе координат — это не просто изображение, «портрет» Богоматери или св. Николая, а их орудие или форма присутствия в этом мире. Раз так, то, воздействуя на изображение, человек в силах заставить изображенного явить свою силу или, как минимум, принудить его принять свой вопрос к рассмотрению.
Две матери
Если св. Николай смиренно принял побои от иноверца, это не значит, что он потерпел бы что-то подобное от христианина — не всякий пример призван быть заразительным. Однако в XIII в. появляются новые сюжеты, где принуждение образов к чуду предстает как легитимный метод, к которому всякий, клирик или мирянин, не где-то в далеких землях, а здесь и сейчас, может прибегнуть, чтобы добиться помощи свыше.
В 1219–1223 гг. монах-цистерцианец Цезарий, отвечавший за воспитание послушников в монастыре Гейстербах недалеко от Кельна, составил для них «Диалог о чудесах» — колоссальный сборник «примеров», иллюстрировавших основные положения церковной доктрины. Среди десятков историй об исцелениях, наказаниях и явлениях, совершенных Христом, Богоматерью и святыми через их образы, он поведал и об одном успешном случае шантажа.
В часовне замка Фельденц стояла древняя, грубо исполненная, но наделенная большой силой (virtus) статуя Девы Марии с младенцем. Жившая в крепости дама по имени Ютта горячо ее почитала. Однажды, когда ее трехлетняя дочь, жившая у кормилицы в соседней деревне, вышла поиграть, ее в лес утащил волк. Узнав об этом, Ютта бросилась в часовню, отняла у Мадонны младенца Христа и в слезах прокричала: «Госпожа, вы не получите собственного ребенка, покуда не возвратите мне моего». Вскоре девочку нашли живой, и Ютта с благодарностью возвратила Деве Марии ее младенца.
Отчаявшаяся мать отнимает (отламывает?) у статуи Богоматери фигурку Иисуса не потому, что хочет наказать образ или отрицает его силу, а ровно наоборот — потому, что пытается ее активировать, заставить Мадонну откликнуться на мольбу. Показательно, что прямо перед этой историей Цезарий рассказывает о другой даме из того же замка, которая потешалась над уродством статуи и была за это наказана Девой Марией. Сын лишил ее всех владений, выгнал из дому и, чтобы не умереть с голода, ей пришлось нищенствовать. Благочестивый шантаж дозволен, неблагочестивый смех — нет.
В других вариантах сюжета о принуждении Девы Марии к чуду некая женщина отнимает у ее статуи фигурку младенца, требуя возвратить своего сына, попавшего в плен к врагам или даже повешенного за какое-то преступление. По милости Богоматери, пленник тотчас же возвращается, а повешенный воскресает.
Объектом подобного шантажа могла быть не только Дева Мария. Например, английский хронист Матвей Парижский в своей «Великой хронике» без всякого осуждения повествует о том, как одна аббатиса решила принудить к помощи апостола Павла. В 1224 г. нормандский рыцарь Фульк де Броте, стремясь укрепить свой замок в Бедфорде, разрушил церковь, посвященную этому святому. Узнав о том, что его преступление остается без наказания, аббатиса соседнего монастыря приказала забрать у статуи св. Павла его меч и не возвращать его, пока деяние Фулька не будет отомщено. В итоге Бедфордский замок пал.
Этот метод «мести» врагу вовсе не был ее изобретением. В многочисленных конфликтах с сеньорами, которые покушались на земли монастырей или как-то еще их притесняли, монахи в качестве крайнего средства, когда все земные меры воздействия были исчерпаны, порой предъявляли претензии своему святому патрону и другим небесным заступникам. Чтобы добиться защиты свыше, они приостанавливали богослужение, снимали раки с мощами или распятия с алтарей, покрывали их терниями, т.е. уважительно унижали святыни и лишали их почитания, чтобы принудить к действию (этот метод официально практиковался в монастырях, по крайней мере, до конца XIII в.). Аббатиса из Бедфорда, отнимая у статуи св. Павла его главный иконографический атрибут — меч, следует той же логике.
Отсюда может возникнуть впечатление, что святые зависят от человека; что, создав из дерева или камня их образы, люди взяли небесных патронов в заложники и могут ими манипулировать, как хотят. Возможно, чтобы предостеречь читателя от потенциально опасных интерпретаций, Цезарий Гейстербахский пишет, что Дева Мария приказала волку вернуть ребенка, «словно бы» (quasi) она боялась, что Ютта не отдаст ей Иисуса. Иначе говоря, шантаж оказывается эффективным лишь потому, что Мадонна явила милость к благочестивой женщине, а не из-за того, что Царицу Небесную действительно можно к чему-то принудить, похитив младенца у одной из ее бесчисленных статуй.
Аналогичные «оговорки» встречаются и в разных версиях истории об иноверце и св. Николае. Например, в «Золотой легенде» (ок. 1260) Якова Ворагинского — настоящем бестселлере Позднего Средневековья — сказано, что святой явился ворам, «словно бы сам принял удары» (tamquam in se), нанесенные его статуе: «Смотрите, мое тело покрыто ранами… которые мне нанес иудей за то, что вы украли его добро». Хотя св. Николай жалуется на побои и живописует свои страдания в самом физиологическом духе, текст с помощью оговорки «словно бы» подчеркивает, что святой, пребывающий на небесах, не может испытать физической боли, и тем отчасти снимает догматическую опасность отождествления образа и прообраза, на котором психологически строится наказание/шантаж икон или статуй.
Церковные тексты часто (хотя далеко не всегда) разъясняют, что силовая молитва оказывается эффективна лишь по милости высших сил. Однако это вовсе не значит, что реальные шантажисты тоже представляли себе «механику» принуждения в строго ортодоксальном духе. Культурные — если не сказать психологические — корни наказания/шантажа лежат глубже, чем христианский культ святых и христианская (православная или католическая) теория образа. Их фундамент — древнее поверье, что изображенный каким-то образом (в разных культурах по-разному объясняют, как именно) присутствует в изображении и что воздействие на изображение так или иначе передается изображенному. Богословы объясняли, что в образах святых нет никакой собственной силы (чудеса через них творит Бог) и что, обращаясь к иконам и статуям, христианин — через эти материальные объекты — возносит свои молитвы к их невидимым прообразам. Однако в сознании многих верующих, вероятно, гораздо важнее было простое чувство: статуя или икона — это и есть святой, данный им в ощущениях. Он принимает молитвы и честь; значит, примет наказание и бесчестье.
«Икона и топор»
Польский шляхтич Самуил Маскевич в своих записках вспоминал о том, как в 1609 г., когда король Сигизмунд III Ваза подступил к Смоленску, окрестные жители бежали от поляков в леса, уводя с собой скот и унося иконы, на которые так уповали. Однако поляки в поисках продовольствия все равно их нашли и отобрали скотину. Разгневавшись на своих святых, русские повесили их вверх ногами, приговаривая: «Мы вам молимся, вы от Литвы нас не оборонили». К этому он присовокупил рассказ о том, как у одного крестьянина вор ночью увел вола из хлева. Обнаружив это, крестьянин сорвал со стены икону и выбросил ее из окна в навоз с точно таким же упреком: «Я тебе молюсь, а ты меня от воров не охраняешь».
О наказании икон упоминали многие иностранцы, бывавшие в России или сталкивавшиеся с московитами в других странах (аналогично долго живший в Китае итальянский миссионер-иезуит Маттео Риччи (1552-1610) отмечал, что китайцы поклоняются идолам, но, когда те не дают им желаемого, они их избивают, а потом снова с ними мирятся). Один из таких свидетелей — немецкий ученый Адам Олеарий, несколько раз приезжавший в Московию в 1630–1640-х гг. в составе разных посольств. В книге, написанной по возвращении, он, с чьих-то слов, рассказал о том, как в 1611 г. во время штурма Новгорода войсками шведского полководца Якоба Понтуса де ла Гарди один новгородец пытался спасти свой дом от пожара, выставив против огня домашнюю икону св. Николая. «Когда, однако, помощи не последовало, а напротив огонь все более и более стал распространяться, он в нетерпении бросил свою икону в огонь и сказал: “Если ты нам не желаешь помочь, то помоги себе сам и туши”». Кидая Николу в пламя, отчаявшийся новгородец, вероятно, не столько наказывал святого, сколько пытался принудить его к чуду, заставив потушить пламя и вместе с домом спасти себя самого.
Для иностранцев, которые описывали избиение или унижение московитами их святых/святынь, эта практика была воплощением суеверия и религиозной темноты русского простонародья. Лютеранин Олеарий сетовал на невежество тех московитов, которые буквально обожествляют свои иконы, и с симпатией рассказывал об одном нарвском купце, который хорошо знал Библию и держал у себя дома образа, но не уповал на их силу, а считал простым напоминанием о добродетели святых, т.е. вел себя почти что как лютеранин.
Однако, как бы критично многие иноземцы ни были настроены к религии московитов, наказание святых, конечно, не было их изобретением. Эта практика регулярно упоминается в следственных делах XVIII в. Наряду с немногочисленными вольнодумцами, которые, в протестантском духе, отрицали почитание икон, а порой от ненависти к «идолам» брались и за топор (как цирюльник Фома Иванов, который в 1714 г. был сожжен на Красной площади за то, что изрубил икону Алексея, митрополита Московского, в церкви Чудова монастыря), в руки тогдашнего правосудия по духовным делам попадало и множество обывателей — «бытовых» святотатцев и богохульников. Многие из них — за невзгоды по службе, потерю денег или по любому другому поводу — грозили образам побоями или действительно переходили от слов к делу. Очень часто поругание святынь происходило в изрядном подпитии, которое развязывало язык, а трезвые преступники пытались прикрыться пьянством, чтобы смягчить свою участь.
В 1730 г. дворовый Иван Гурьев, осерчав на дурную погоду, имел неосторожность пригрозить: «Нельзя за мокротою в конюшню ходить. Я бы взял бога [т.е. икону] и бил его в три плети и высек бы впроводку кнутом». Хотя он ссылался на то, что сказанул это в подпитии, все свидетели подтвердили, что он был трезв. В итоге его сначала сослали для увещевания в Заиконоспасский монастырь, а потом приговорили к сожжению. В 1751 г солдат Спиридон Дондулин попал под суд за то, что, будучи пьян, принялся бросать на пол и топтать иконы. Оправдываясь, он ссылался на то, что сомнения в почитании икон не имеет, а совершил сие с горя по утраченным деньгам.
Иконам горячо молятся, иконы разносят в щепки. Столь гремучую смесь упования и насилия порой представляют как уникальную черту (народного) православия, с его особым отношением к образу. Кто-то выводит эту специфику из византийского богословия, кто-то — из славянского язычества, либо из того и другого одновременно. Однако на католическом Западе святых тоже били — эта практика коренится глубже, чем богословские различия между двумя ветвями христианства.
Известно, что в Московской Руси иконы повсеместно именовали «богами» или «боженьками». Даже приходя в церковь, многие московиты молились только перед теми иконами, которые сами туда принесли, порой не желали знать «чужих» (в т.ч. храмовых) образов и тщательно следили, чтобы никто другой к их «собинным» иконам не обращался: «заведи себе сам какого-нибудь бога, да и молись ему сколько душе угодно, а чужими не пользуйся!». С середины XVII в. церковные иерархи повели наступление против такой приватизации сакрального: суздальский архиепископ Стефан называл особое почитание «собинных» икон «молением твое да мое», а патриарх Никон повелел очистить от «собинных» икон московские храмы.
Кто такой св. Николай, которого так почитали и от которого так часто ждали подмоги? Далекий небесный заступник (в прошлом — земной епископ), который изображен на бесконечном множестве земных «портретов», одинаково (не)причастных к нему самому? Или, может, прежде всего (если не исключительно), «домашний» Никола, святой на иконе, икона-святой. Именно этому, «своему», Николе человек молится, именно на него уповает, но с него же в гневе и спрашивает. Обыденное религиозное сознание меряет сакральное по меркам земного и мыслит отношения со сверхъестественной силой как договор: я тебе молитвы, свечи, поклоны, оклады; ты мне — помощь и исцеление. Если же святой отказывается выполнять свои обязательства, тем хуже для него.
Тем хуже не только в Новгороде или Смоленске, но и, скажем, в ренессансной Флоренции XV-XVI в. Как писал американский итальянист Ричард Трекслер, в основе наказания святых лежала преданная «дружба». Человек столько всего: молитв, времени, денег, надежды, самоограничения — вложил в почитаемый им образ, а тот в трудный миг его не услышал. Остался глух не потому, что не мог помочь, а, видимо, потому что не захотел.
С кем бы мы ни имели дело: с русским солдатом, флорентийским ремесленником или мексиканской крестьянкой, грань между наказанием и шантажом часто оказывается предельно зыбкой. Физическая атака против святого — это одновременно и выплеск гнева (ах, так? получай!), и попытка все-таки заставить силу, скрытую в образе, прийти на помощь.
В древнейшей латинской версии легенды об иконе св. Николая варвар, обнаружив, что его дом ограблен, грозит святому, что отхлещет его, если тот не вернет добро, а потом, отхлестав, обещает кинуть его в огонь, т.е. уже не наказать, а «убить». Такие же формулировки («если не… то…») мы часто встречаем в судебных делах против реальных «шантажистов». Например, в 1572 г. неаполитанка Лаура де Роджиеро несколько раз плюнула в образ Богоматери, приговаривая, что не станет больше в нее веровать, если та не вернет ей украденное добро. А вот другая история, случившаяся в Санкт-Петербурге в 1737 г. Подканцелярист Василий Густышев как-то напился с гостями, а когда два солдата явились звать его на службу, то взъярился и, глядя на икону в окладе, принялся ее распекать. Свидетели передавали его слова по-разному: «Ежели ты меня не помилуешь [не поможешь], то обдеру тебя [сниму оклад] и брошу в говно» или «Как тебя обложил [украсил окладом], счастья не имею, и ежели не помилуешь, то обдеру и в щепы разобью».
Правда, не факт, что такие выпады всегда следует понимать буквально. Кто-то действительно угрожал святым; для кого-то это скорее была богохульная присказка. Итальянский граф Марио Толомео Неруччи, на которого в 1685 г. донесли в инквизицию, был известен тем, что за игральным столом любил приговаривать: «Святой Петр, я тебе бороду вырву!» Вообще игра, с ее упованием на удачу, горячкой азарта, опасностью поножовщины и обильными возлияниями, была одним из главных катализаторов богохульных речей и жестов. В Позднее Средневековье и Раннее Новое время в католической Европе не было какой-то единой шкалы наказаний за физическую агрессию против образов. В зависимости от местных правовых норм, политических обстоятельств, а также социального статуса и репутации самого преступника его могла ждать церковная епитимья, денежный штраф, ношение позорной митры, публичное бичевание, инквизиционный застенок, а где-то — виселица или костер.
Бьет — значит, любит?
Историки, писавшие о благочестивом святотатстве (Ричард Трекслер — во Флоренции XV-XVI вв., Серж Грузински — в колониальной Мексике XVI-XVII вв., Борис Успенский — в Московском царстве того же времени, Елена Смилянская — в Российской империи XVIII в.), единодушны в том, что наказание образов — это оборотная сторона их горячего почитания. Однако, конечно, не всякое покушение на икону, статую или фреску — это свидетельство преданного доверия и личной «ссоры» с тем святым, который на них изображен. За идентичным жестом — унижением, порчей или уничтожением фигуры святого — могли скрываться конкурирующие, а порой вовсе несовместимые, смыслы. Сравним три истории.
№ 1. В 1501 г. во Флоренции был повешен некто Антонио Ринальдески. Его преступление состояло в том, что, проигравшись в кости, он в отчаянии кинул ком навоза во фреску с изображением Благовещения, написанную в маленькой часовенке неподалеку от той таверны, где его подвела фортуна. Совершив преступление, он сбежал, а, когда его все же вычислили и пришли арестовывать, то неудачно попытался заколоться ножом. В итоге его по совокупности преступлений (азартные игры, святотатство и покушение на свою жизнь) приговорили к смерти. Репутация у Ринальдески была скверная, в особом почтении к Деве Марии он замечен не был, а святотатство совершил в гневе за проигрыш.
№ 2. В 1520 г. в деревне Уцнах, что в кантоне Цюрих, некто Ули Андерс в таверне разломал и выбросил в окно небольшое резное распятие. Он заявил, что «в идолах нет никакого толка и что они ни в чем не могут помочь». Об Андерсе известно лишь то, что до этого он как-то посмеялся над слугой кардинала, а на процессе говорил свидетелям, что они должны почитать Бога на небесах, а не «тело Господне», т.е. атаковал католическую доктрину мессы. Городской совет Цюриха приговорил его к смерти за богохульство. Мы не знаем, слышал ли Андерс когда-либо проповеди отцов Реформации Мартина Лютера и Ульриха Цвингли, но его святотатственный жест, вероятно, был намеренной демонстрацией веры. Ломая распятие, он разоблачал католический культ образов как идолопоклонство.
№ 3. В 1569 г. в Болонье жена портного Андреа Мантанари, поддавшись на уговоры исповедника, донесла в инквизицию на своего мужа. Всякий раз, когда во время работы у него рвалась нитка, он, по ее словам, тотчас же разражался богохульной бранью. Однажды, когда нитка в очередной раз его подвела, он сорвал со стены бумажный образ Мадонны и кинул его в огонь, а потом разодрал в клочья и тоже сжег еще одну бумажную иконку, на которой был изображен Христос на кресте, а рядом Дева Мария и Мария Магдалина. Он пригрозил, что, если нитка порвется вновь, то он подотрет зад последней оставшейся картинкой с Девой Марией. А еще он говаривал, что хочет купить [образ] Христа и испечь его на жаровне как крендель. По свидетельству жены, за 16 лет их брака Андреа ни разу не исповедовался и не причащался.
Протестант-иконоборец разбивает католическое распятие или статую святого, чтобы продемонстрировать пустоту и бессилие «идола»; католик, озлобленный тем, что вышние силы ему не помогли, — чтобы отомстить той силе, которая в этом образе заключена. Первый стремится низвергнуть систему в ее основаниях: для него католический культ образов — это идолопоклонство; второй ее признает и гневается лишь на то, что она не сработала в его случае. Однако не склонны ли к таким наказаниям те, кто и так не уверен в силе святых или эффективности образов? Граница между минутной досадой на то, что небесный патрон не помог, и сомнением в его силе как таковой, между ситуативным неверием в силу конкретной статуи и отрицанием культа образов, безусловно, существует, но она явно зыбка.
Если брать только католиков, то кто-то атакует «своих» святых (за то, что они его подвели), а кто-то — святых «чужих». Например, тех, которые для него олицетворяют противника (на войне с другим городом или государем) или враждебную фракцию (в ходе гражданских конфликтов). Кто-то покушается на алтари и статуи не из враждебности к конкретным небесным заступникам, а, чтобы через них свести счеты с духовенством и церковью, чья власть над людьми опирается на святыни. Кто-то, атакуя изображения, осознанно бросает вызов религии как таковой и хочет вырвать себя и окружающих из плена всеобщей иллюзии. Кто-то, пойдя на заведомое (часто самоубийственное) святотатство, не думает ни о каких посланиях urbi et orbi, а лишь пытается прокричать миру о своем отчаянии.
В Позднее Средневековье и Раннее Новое время антиклерикальные чувства и нонконформизм в делах веры были намного более распространены, чем это сегодня кажется. Физическая агрессия против изображений, как и богохульная брань в их адрес, могли быть свидетельствами религиозного скептицизма или даже убежденного неверия. Однако спустя несколько сот лет, да еще по столь зыбким свидетельствам, как доносы и судебные признания, часто трудно понять, что действительно чувствовали и хотели сказать святотатцы.
Ведь верить в святых, как и верить в Бога, одновременно значит — верить в то, что они существуют, и верить им, т.е. на них уповать. Можно верить в реальность небесных патронов, но разувериться в том, что они пекутся о людях; допускать, что они благосклонны к другим, но утратить личное упование; перестав им молиться, решить, что их вовсе нет; утверждать, что их нет, в надежде на то, что они все же явят свое присутствие; поклоняться, чувствуя (зная, боясь…), что просьбы уйдут в пустоту, и т.д. К неудовольствию инквизиторов, вера с неверием вовсе не исключают друг друга.