В конце тридцатых годов на нашу семью обрушился шквал несчастий. Первой жертвой стал мой отец Леонид Тарский, который жил тогда в Воронеже и совмещал работу заместителя начальника политотдела Юго-Восточной железной дороги с обязанностями ответственного редактора дорожной газеты «Вперед». 13 мая 1937 года отец был осужден «за антисоветскую агитацию и незаконное хранение оружия» на 10 лет лишения свободы. По данным Главного информационного центра МВД РФ отец «умер в заключении 10 января 1938 года», а где — неизвестно. Следующей жертвой стал мой отчим, Вениамин Люлькин. В это время он жил в г. Калинин, где после образования Калининской области работал управляющим областной конторой «Заготзерно». Дальше тучи начали стремительно сгущаться над мамой. В сентябре она получила извещение об «уплотнении в связи с арестом мужа». Мама подала протест в суд, ссылаясь на наличие троих детей. Суд определил незаконность ее претензий, а 3 ноября к нам явились два молодых человека с ордером на обыск и арест — события развивались с космической скоростью. На следующий день мама была приговорена Особым совещанием при НКВД СССР «как член семьи изменника родины к заключению в исправительных лагерях сроком на 8 лет».
Во время обыска меня удивило, что молодые люди ничего не искали. А просто перекладывали с места на место и тщательно переписывали наше имущество. Переписано было все, включая поломанную кукольную кровать, детские книжки и игрушки. Так как понятой — дворник — был неграмотным, протокол обыска за него предложили подписать мне. Маму увезли первой. Была уже глубокая ночь, когда меня и моих сестер — пятнадцатилетнюю Витю и шестилетнюю Ингу — попросили одеться и спуститься вниз. У подъезда стоял легковой газик, на котором мы отправились в путешествие по новой жизни.
Нас привезли в Свято-Данилов монастырь, где в то время размещался приемник-распределитель для «малолетних преступников». Эти преступники были разделены на две категории, изолированные друг от друга колючей проволокой. Одну часть составляли дети, родители которых были арестованы по политическим мотивам, другую — малолетние правонарушители, задержанные милицией. Поля нашего пребывания не пересекались.
Мамина сестра (наша тетя) Соня от знакомых узнала, куда помещают детей арестованных по 58 статье родителей, и сумела вскоре заполучить нас к себе домой. Сравнительно короткое пребывание в монастыре запомнилось тем, что мы жили в теплых чистых комнатах, где казарменными рядами стояли кровати. Нас хорошо кормили и ежедневно водили на прогулку на задний двор, где среди куч мусора были свалены различные дорожные указательные знаки. Помню, что самостоятельно выходить из помещения мы не могли, нас проводили в столовую и на прогулку мимо забора из колючей проволоки, за которой находились юные арестанты «второй группы», и наш проход сопровождали их дружные выкрики: «Троцкисты, шпионы, изменники…» Помню также, как в первую ночь, когда нас привезли из дома, мы, до размещения в палатах, были подвергнуты полной процедуре регистрации уголовников, включая анкетирование, фотографирование в фас и в профиль и снятие отпечатков пальцев. Эта «игра» очень понравилась маленькой Инге. Помню окружавшие нас монастырские стены, обильно усеянные сверху битым стеклом, заделанным в бетон.
Итак, тетя Соня забрала нас к себе домой и мы оказались в квартире, где она жила вместе с сестрой Розой и дочкой Мусенькой пяти лет. Население квартиры сразу удвоилось, а у моих теток вместо одного стало четверо иждивенцев…
Школьные дела меня совершенно не занимали, и я был фундаментальным троечником, у которого четверки, не говоря уже о пятерках, были как пятна звезд среди темного неба. Предоставленный сам себе, я имел три рода занятий: первое — изображал учителя и занимался с младшими сестрами, второе — проводил обширные военные игры с вырезанными из бумаги солдатами, пушками, танками, кораблями, самолетами… и, наконец, третье — дотошно изучал в газетах, которые выписывали тетки, состояние международных дел. А дела международные были бурными, и я принимал их близко к сердцу. 12 марта 1938 года немецкие войска вступили в Австрию и был объявлен «аншлюсс», в июле наши дальневосточные войска учинили разгром японцам на озере Хасан, а 29 сентября было заключено Мюнхенское соглашение. 15 марта Германия, Венгрия и Польша оккупировали Чехословакию, которая перестала существовать как государство, 22 марта немцы вступили в литовскую Клайпеду, а в апреле итальянцы вторглись в Албанию. Но главным, что держало меня в постоянном напряжении и что ежедневно освещалось в газетах, были события в Испании.Надо рассказать, как все советские мальчишки воспринимали в то время события в Испании. Нам не нужна была географическая карта, чтобы понять, где расположены Севилья, Бильбао, Саламанка, Бадохос, Теруэль, Валенсия, Гвадалахара. С великой гордостью до самой зимы счастливые обладатели носили «испанки» — пилотки с кисточками — головной убор бойцов республиканской армии. Постоянной игрой была игра «в Испанию» с непременным подъемом кулака и приветствием «No pasarán». Улицы Москвы впервые за свою историю увидели торговые точки, продававшие апельсины, которыми, видимо, расплачивалось испанское правительство за наши поставки. Бумажные обертки от апельсинов стали ценными ребячьими сувенирами.
Это было время, когда всех — и взрослых, и детей — охватили волны революционной романтики. Несгибаемая стойкость интербригад под Мадридом, разгром итальянских войск под Гвадалахарой, потопление нашего парохода «Комсомолец» в Средиземном море, мужественная борьба басков и астурийцев, отрезанных на севере страны, держали в напряжении всех и воспринимались как наши собственные победы и поражения. Мы проклинали непримиримую ярость франкистских генералов Варелы, Кейпо де Льяно, восхищались героической стойкостью Модесто, Листера. Прошло более 60 лет, но воспоминания о тех бурных днях заставляют снова с волнением переживать эти неординарные события первой половины двадцатого века.
По мере осложнения положения республиканцев меня все больше охватывало неудержимое желание добраться до Испании и «включиться в борьбу за торжество правого дела». В начале марта я твердо решил, что «мой час настал» и, покинув квартиру на Каляевской, направился в Испанию. К глубокому сожалению, мой путь и судьба Испанской республики разошлись. 27 марта пал Мадрид. 31 марта вся Испания была в руках франкистов. Справедливости ради надо отметить, что некоторые республиканцы ушли в горы, и партизанская война продолжалась до 1951 года. Но я об этом не знал, так как находился в камере предварительного заключения дорожно-транспортного отдела НКВД Калининской железной дороги в городе Ржеве, и мне было предъявлено обвинение по статьям 58-1,58-10 ч. 1 и 84 УК РСФСР, что в переводе на обывательский язык означало: измена Родине, антисоветская агитация и нелегальный переход государственной границы.
***
Мое раннее детство было счастливым и безмятежным. Мы жили на пятом этаже корпуса, расположенного во дворе большого углового дома в центре Москвы. С одной стороны дом выходил на Петровку, а с другой — в Столешников переулок. Ворота дома, сохранившего до сегодняшних дней № 15, выходят на Петровские линии и из них видна Неглинная улица. В начале двадцатого века в доме размещалась гостиница «Марсель». С 1925 года мы занимали две смежные комнаты в восьмикомнатной квартире, в которой в дореволюционное время проживала хозяйка гостиницы.
Брак между моими родителями, как это было принято в то время, не был зарегистрирован, и отец жил отдельно от нас в маленькой темной комнате для прислуги, заваленной книгами, имевшей вход с кухни. Отец был журналистом. Он работал ответственным редактором журнала «Книгоноша» до 1926 года. Журнал «Книгоноша» был еженедельным бюллетенем критики, библиографии, библиотековедения и книгоиздательского дела, органом Совпартиздательства при отделе печати ЦК РКП(б). После ликвидации журнала отец несколько лет трудился в ТАСС и в «Известиях», а затем был направлен на Дальний Восток. Там он работал на КВЖД и сотрудничал в газете «Тихоокеанская звезда». В начале тридцатых годов его направили в Воронеж на Юго-Восточную железную дорогу, где, как я отмечал, он совмещал работу заместителя начальника политотдела и ответственного редактора дорожной газеты «Вперед».
Мама работала экономистом в «Союзтекстильмашине». А я и моя сестра Витя целый день находились под надзором няни Поли и родственницы отца Анфисы Ивановны. В памяти моей Анфиса Ивановна всегда сидела в кресле и что-то вязала или читала. Я вступал в отношения с ней, когда окружающие решали, что мое поведение превышало допустимый уровень шума. Тогда кресло отодвигалось, меня ставили в угол, и кресло снова задвигалось, а я оставался в «одиночном заключении». Длилось оно недолго. Старушка впадала в дремоту, и я проползал под креслом и выбирался на свободу. Совсем иные отношения были у меня с Полей. Она была очень молоденькой подвижной симпатичной девушкой из Рязанской области. Поля обладала бесконечной добротой и огромным терпением. Двор нашего дома — узкая щель между центральным корпусом — пятиэтажкой и окружающим гостиничным комплексом — был и остается сейчас истинным каменным мешком. Гулять во дворе было негде. Поэтому Поля водила меня на Театральный сквер, на Страстной или Петровский бульвары или на не существующий ныне Кузнецкий сквер. Каждый из этих прогулочных уголков был по-своему очень интересен для меня. Например, на Театральной площади, там, где теперь станция метро «Площадь Революции», располагалась автобусная станция, с которой отходили автобусы в Красную Пахру. Линию обслуживали трехосные автобусы английской фирмы «Лейланд». Эти огромные красные пузатые чудовища с блестящими медными поручнями на входе и выходе казались мне океанскими кораблями: утром они отправлялись в «далекую неведомую Пахру», а вечером запыленные и утомленные возвращались назад. Я постоянно приставал к Поле, чтобы она повела меня на отправление или на прибытие автобуса. Позднее, когда я подрос и стал самостоятельно ходить в нулевку и в первый класс, мы, объединившись в мальчишескую компанию, бегали провожать или встречать загадочные «лайнеры». Как мы завидовали счастливым пассажирам, отправлявшимся в далекое путешествие. Болезненная страсть к путешествиям в неведомое сохранилась у меня на долгие годы, но, увы, впоследствии приносила мне не только радости. С автобусом «Лейланд» связана у меня память о первом трагическом эпизоде в моей жизни. Петровка тогда зимой не очень тщательно очищалась от снега, и мы, пацаны, проволочными крючками цеплялись за автобусы и на коньках катились вдоль улицы. Напротив наших ворот была остановка, что создавало большие удобства. Прицепившись к стоящему автобусу, мы проезжали остановку, а затем возвращались домой. Итак, мы вдвоем прицепились к углам автобуса, а он забуксовал и дал задний ход. Я потерял связь с автобусом, а мой товарищ поскользнулся, упал и попал головой под огромные задние колеса. Более семидесяти лет прошло, но эту ужасающую картину — кровавое месиво, крики, толпу, собравшуюся возле автобуса, — я помню, как будто бы это было на прошедшей неделе.
Охотнее всего Поля ходила на Кузнецкий сквер, на котором она встречалась со своим ухажером, стрелком охраны Наркоминдела со странным именем Коля-Володя. Я не пытался вникнуть в тайны их отношений и этого странного имени, зато получал от этих свиданий мальчишечьи удовольствия. Коля-Володя подхватывал меня своими сильными руками и подбрасывал вверх. Затем он давал мне грош или копейку, и я бежал на окраину сквера к лотку Моссельпрома за леденцами. Плата за эти удовольствия была минимальной: я называл Полю мамой и никому не рассказывал про встречи на сквере.
Окончание моего дошкольного возраста совпало с двумя важными событиями. Первое связано с маминой гимназической подругой Розой Павловской — ее родители в дореволюционной Одессе владели магазином на Дерибасовской, и в силу этого она всю жизнь чувствовала моральное превосходство над моей мамой и, в меру сил, временами с большой пользой для нас, осуществляла свою опеку. Летом 1932 года она пристроила меня на лето в детский сад завода «Красный факел», выезжавший в Евпаторию. Это был мой первый отрыв от дома и семьи. До этого я или уезжал на дачу, или в Подмосковье с детским садом, где мама устраивалась на лето руководительницей. Приключения начались по дороге на юг. Наш поезд в районе Орла попал в крупное, нашумевшее в то время крушение. Не помню деталей. Но знаю, что были даже опрокинувшиеся вагоны. К счастью, в нашем коллективе, кроме испуга и легких ушибов, ничего не было. После возвращения я узнал, как волновались родные, пока не получили сведения, что с нами все в порядке. От поездки в Евпаторию у меня в памяти остались три события. Первое — Черноморский флот. Прямо напротив пляжа, где мы загорали и купались каждый день, на рейде стояла черноморская эскадра, в составе которой все мальчишки различали линкор «Парижская коммуна» и крейсеры «Червонна Украина», «Красный Кавказ» и «Красный Крым». Команды кораблей шефствовали над детскими организациями, а некоторые командиры ухаживали за воспитательницами. И вот в один прекрасный день с крейсера «Красный Кавказ» — нашего шефа — пришел катер и старшая группа вместе с воспитательницами отправилась на экскурсию. Был довольно свежий ветер, поэтому море, спокойное у берега, основательно покачало наш катер. Нескольких ребят вывернуло. Помню, что я выстоял в борьбе с морем, чем очень гордился. Мы показали краснофлотцам свою, заранее подготовленную, самодеятельность, они сплясали для нас «яблочко». Впечатлений хватило до отъезда домой, а память осталась на всю жизнь. Воспоминание о вольных ласточках, мечущихся в высоком голубом небе Крыма, воскресло в тюремной камере, когда я смотрел в щель между стеной и «намордником», и возникает всегда, когда я чувствую себя запертым в неволе.
***
Ранняя весна 1939 года. Я через развалины Страстного монастыря по Малой и Большой Дмитровкам бегаю в 170-ю школу. Прибегая домой, с нетерпением хватаю газеты: «Что в Испании?» В Испании плохо. А у меня тетки с трудом выкручиваются, чтобы прокормить более или менее прилично четверых детей на полунищенскую зарплату. Я по мокрой Дмитровке шлепаю подметкой, подвязанной проволочкой и слышу раздающееся из репродукторов: «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей…»
Все это подгоняет принятие решения — еду в Испанию. Заложенные с раннего детства революционные, большевистские корни с одной стороны и неприемлемая действительность с другой подталкивают меня. Я выбираю и обдумываю маршрут: ближайшая граница — латвийская, там доберусь до моря и пароходом отправлюсь во Францию и через границу в Испанию. Я несколько раз приезжаю на Ржевский вокзал (так тогда назывался Рижский) и уточняю расписание поездов и цену билета. Наблюдаю, как проводники тщательно проверяют билеты при проходе пассажиров в вагон. Принимаю решение: на начало маршрута нужно купить билет. В то время между детьми у нас в доме были распределены обязанности: старшая Вика занималась уборкой помещения, за мной числились вынос мусора на помойку и покупка хлеба. Я прибег к «одесскому методу» моей мамы и понемногу задерживал часть сдачи, пока не набралась сумма на билет до Ржева в общем вагоне. Кроме отсутствия денег была еще одна причина. Для покупки билета до Себежа требовалось специальное разрешение милиции на въезд в пограничную зону.
Вычерчен маршрут движения на карте Европы (эта карта и сейчас находится в моем следственном деле в архиве МВД). На случай, если меня задержит противная Испанской республике сторона, я прихватил пачку антисоветских листовок, которые ранее отпечатал на домашней пишущей машинке. Часть этих листовок я рассовал в почтовые ящики в нашем доме. На мое счастье никто не сообщил НКВД о листовках, в противном случае мое будущее положение, как я теперь понимаю, было бы куда сложнее. И вот теперь с билетом до Ржева я влезаю в поезд до Себежа, где имеются международные вагоны до Риги. Не помню, когда поезд отправлялся, помню, что во Ржев, где кончалось действие моего билета, он пришел поздно вечером. Я поднялся и в общей суете протолкнулся в международный вагон. Вагон был почти пустой. Потрогал дверь в одно купе, когда коридор освободился, она открылась, в купе никого не было. Сердце бешено забилось. Я был на пути к цели, но мог оказаться в западне. Наверху, на поперечной полке лежали скатанные матрасы, забравшись на полку, я перебрался через них и построил из них баррикаду. Поезд тронулся, и я вскоре уснул. Проснулся от шума и хлопанья дверями. Судя по разговорам, пограничник с проводником проверяли вагон. Я замер, насквозь пронизанный чувством страха. Дверь распахнули, пограничник вошел в купе. Мне казалось, что шум бьющегося сердца слышен на весь вагон. Но пограничник вышел через несколько секунд, хлопнув задвигаемой дверью. Где была эта проверка, когда мы пересекали границу, почему латышские пограничники не осматривали купе? «Граница на замке» была преодолена, но нужно было еще незаметно выбраться из вагона.
Через короткий промежуток времени пришла женщина и принесла стакан горячего чая с большим пряником. Железнодорожник, назовем его так, предложил мне выпить чаю, что я немедленно сделал. Затем он обратился к женщине, она взяла стакан и вышла. Железнодорожник перекладывал какие-то бумаги и не обращался ко мне. Минут через десять вошел рослый мужчина в форме, в котором я сразу определил полицейского. Они немного поговорили по-латышски, и полицейский по-русски предложил мне идти с ним. Я повиновался без вопросов. Он завел меня в небольшую комнату со скамейкой и решеткой на окне и ушел, заперев дверь на ключ. Я успокоился и без страха стал ожидать продолжения событий. Время тянулось медленно, часов у меня не было, прошло примерно два-три часа, как полицейский явился вновь и позвал меня. Он вывел меня на перрон, подвел к стоявшему поезду. У входа в вагон, к которому он меня подвел, стояли три человека. Меня завели в вагон, полицейский и один из встречавших подписали какие-то бумаги, затем полицейский ушел, а сопровождавший меня спросил, как меня зовут, забрал противогазную сумку и ушел, заперев купе. Поезд тронулся в сторону советской границы, и я понял, что мое путешествие дало обратный ход. Горькая обида пронизала меня, и я тихо заплакал.