Выпуск 1 «Голоштанник и его семья» читайте здесь//
Дома у нас мои сестры поссорились с Евгенией Николаевной. Не припомню из-за чего, причина, наверное, была бытовая. Папа стал на сторону дочерей. Он сказал Евгении Николаевне: "Вы умнее и должны были найти способ не ссориться". Евгения Николаевна обиделась, собрала свой сундучок и переехала. Для меня это был удар. В свободное от работы время, я навещала Евгению Николаевну, сидела с нею. Однажды в дверях показался папа в шляпе, с букетом цветов. Я испугалась и юркнула за дверь. Оказывается, папа тоже скучал по Евгении Николаевне. Вскоре они поженились. Это было в 1928 году, и Евгения Николаевна снова поселилась у нас, но уже в новом качестве. <...>
Когда мы с Ваней поженились, у меня на работе появились разнарядки: приглашались на учебу в Одесский Жировой Институт работающие в Маслотресте. Мне предложили поступить в этот институт. Было заманчиво. Мы с Ваней решили: если меня примут, мы переедем в Одессу, нас манило море, которое мы никогда не видели. И я поехала в Одессу. Это было летом 1930 года. Увы! Меня не приняли, я завалила главный предмет — химию (я с нею всю жизнь была не в ладах) и решила несколько дней провести у моря и насладиться красотами Одессы, от которой я была в восторге. На углу Дерибасовской и Преображенской я увидела вывеску: «Часовых дел мастер В. Смехов». Пораженная я перешла дорогу. За витриной сидел человек с лупой, рассматривал какие-то детали, он был удивительно похож на моего отца. Я решилась, зашла, он вышел навстречу, он был ниже отца, я сказала: «Вы, наверное, брат моего отца Моисея – дядя Беня?». Мы говорили по-еврейски. Он был крайне удивлен, рассматривал меня во все глаза, спросил: «Ты Ханна?» Я сказала, что я Эстер. Он повторил: «Эстер, — и добавил: — ты красивая». Он рассказал мне, что его жена и двое мальчиков его оставили, потому что не хотели больше молиться, мальчики записались в пионеры, жена подружилась с русскими. <…>
* * *
1941 год был урожайным, никогда еще не было во всегда голодном Харькове такого обилия продуктов. Начиналось лето, и я сняла для детей и Евгении Николаевны дачу в районе Чугуева под Харьковом. На даче всего было вдоволь, кроме хлеба. Приходилось еженедельно привозить хлеб, и я покупала 5-7 буханок. Я собиралась в очередной раз ехать на дачу, как вдруг объявление — началась война! Мы знали, что в Европе война, знали, что гитлеровские войска ворвались в Польшу, знали, что советские войска якобы спасают Прибалтику, многие харьковчане уезжали в Ригу, Таллин, Вильнюс, заняли там какие-то должности, но все это было как будто далеко от нас. Но чтобы война дошла до нас, мы не представляли. Впрочем, если этого не представлял сам Сталин, то что говорить о нас. Война грянула! — и я поехала на дачу забирать детей и Евгению Николаевну домой. И новый удар, меня увольняют с работы, потому что новые проекты уже никому не нужны. А жить на что? Пришлось нести на толкучку что придется. А толкучка в Харькове — это загороженная забором площадь с входом и выходом в одни ворота. И довелось мне повидать и испытать такое! Среди дня в небе показались немецкие самолеты (а мы уже знали, что бомбили Киев и Брест), вся толкучка в панике двинулась к воротам. Какое-то чувство подсказало мне держаться забора. Самолеты улетели, не сбросив ничего, наверное, это были разведывательные рейсы, а на земле остались растоптанные трупы.
На работе меня, детей и Евгению Николаевну зачислили в Саратовскую бригаду и выдали на руки билеты на поезд. Мы собрали вещички и перевезли их в дом Масловской, откуда было ближе попасть на вокзал. В это время Харьков преобразился. Перестал работать городской транспорт, все куда-то торопились на автомашинах, магазины распахнули двери для всех — бери что хочешь даром. И брали те, кто никуда не торопился, уносили продукты, вещи, посуду.
Грузовик с трудом продвигался по привокзальной площади, заполненной людьми и машинами. Потом мы все с вещами проталкивались через вокзал и по перрону, и втискивались в вагон, забитый людьми до отказа. Придя в себя, я опомнилась — мы ни с кем не простились, а едем неизвестно на сколько! Мысли бежали наперегонки, а поезд уже мчался вовсю. Напротив
нас в купе сидели два паренька в призывной форме, они были в хорошем настроении, подбадривали нас. Оказалось, они удрали из воинской части и собирались скоро сойти с поезда. «Вот только наше село покажется...». Я была потрясена. А они уже объясняли, что начинается уборочная, а война, как началась, так к концу лета и кончится…
<...>
1945 год был победным маршем советских войск через Польшу, Чехословакию и по городам Германии. В Барнауле появились пленные немцы, их вели по улицам, оберегая от жителей, многие женщины бросались на них, так сильно было в них чувство мщения за погибших близких. Пленные немцы старались выдавать себя за евреев, чтобы попасть не в лагерь для немцев, а в советский лагерь менее строгого режима. И, наконец, наступил памятный нам и всему миру день — кончилась война! Я вышла за калитку, ко мне бросилась какая-то женщина, мы поцеловались, потом я обнималась и целовалась с целым рядом незнакомых людей, потом я вернулась домой, надела красное шелковое платье и пошла на площадь, где все танцевали, я тоже долго самозабвенно плясала. Это было второе рождение.
* * *
Нас встречали. Привезли в грузинский частный дом, шел дождь. Хозяин, высокий грузин, Акакий Акакиевич, фамилию забыла, помню кончалась на «швили», его жена Зина — грузинская еврейка, куча малых детей, кажется, шестеро. Хозяева были в давней ссоре с родителями хозяина, они были княжеского рода и считали их брак неравным. Нам показали светлую красивую комнату, которая ремонтировалась для нас строительным управлением, где мне предстояло работать, а пока предложили две смежные затемненные верандой комнаты с камином. Надо было устраивать Инну и Олю в школу, а самой появиться на работе, но у меня начался жар. Я, видно, простудилась, заболела и слегла. Начало было не из лучших. Я проболела две недели, и за это время к моему удивлению меня проведали двое мужчин в разное время. Сначала пришел прораб Костава. Лет 50-ти, нормального вида, но говорил он вещи совершенно ненормальные. Он предложил мне сожительство с месячным содержанием 500 рублей. (Я ехала сюда на оклад инженера 1100 рублей.) Я была в шоке. Ничего подобного в моей жизни не было. Я вежливо отказалась, и он ретировался, перед этим объяснив, что у него семья и дети. Ну и нравы! — подумала я.
Мы все недоедали, жизнь после войны трудно налаживалась, была еще карточная система, мы получали в продуктовых наборах соленую джон-джоли (листья и цветы белые) и много селедки. Я угостила селедкой Зину и с удивлением увидела, что селедка у нее жарится на сковороде. Оказалось, грузины не едят селедку. Гоги говорил, что сносно живут только те, кто имеет связь с деревней. Гоги много чего говорил: что Петр I был грузин, что его мать, посетив грузинского царя, уехала беременной, хвастался, что в Грузии никогда не было еврейских погромов, что в Грузии на всех предприятиях начальники и их заместители — только грузины, а начальники плановых отделов обязательно русские евреи, потому что их в России преследовали, и они предприимчивее и умнее грузинских евреев, которых не преследовали, и они оглупели, что везде на предприятиях рабочие русские, потому что грузины ленивые, что в революцию все князья кутили, а прокутив все, становились большевиками, и поэтому Сталин уже с бедной Грузии в советское время не стал взимать налоги. Несмотря на то, что Сталин репрессировал половину грузинского народа и многих расстрелял, Гоги почитал Сталина и гордился им, впрочем, как и многие другие грузины. <…>
Стройка в Кутаиси заканчивалась, меня в числе многих уволили, надо было на что-то решаться, и хотя мы жили в государственной квартире, которую жаль было бросать, я все же решила ехать в Черниковск. Мне советовали оставить Инну, тем более что она еще не окончила техникум, но я боялась за нее, кругом жадная молодежь, нет-нет, и мы бросили квартиру и уехали. Перед отъездом я поцеловала Гоги, попрощалась с Одишария [начальник строительства — Прим. ред.], и он жалостно глядя на меня сказал: «Ну, куда вы едете такая красивая...» И предложил работу в Сухуми и комнату. Но у меня было уже все решено, к тому же я очень скучала по России. <...>
Решила завербоваться на Колыму — мне так захотелось заработать побольше. Нас ожидали новые условия жизни. По договору с Дальстроем, который мы заключили перед отъездом, нам полагалось — первоначальный оклад 175 руб. в месяц, через каждые полгода надбавка 10 % к окладу, стаж удвоенный (2 года за год). Нас это устраивало, и мы надеялись на эту новую жизнь. Шел 1951 год. <...>
В 53 году пришла весть – умер Сталин. Трудно передать, что тогда творилось на Колыме. Заключенные радостно бросали шапки в воздух, их перестали сопровождать с овчарками, начались первые реабилитации <...>
* * *
Побывав в музее выдающегося украинского писателя М.М. Коцюбинского [в Чернигове — Прим. ред.], я познакомилась с директором музея — младшей дочерью М. Коцюбинского Ириной Михайловной Коцюбинской. Я тесно подружилась с Коцюбинской, часто бывала у нее, сидела в саду, вдыхая аромат цветов. Смотря на оранжерею, я написала пьесу «Черная тишина» о семье Коцюбинских, она переведена на украинский язык местным молодым поэтом. Когда из Киева приехал чиновник из важных, Коцюбинская предложила ему познакомиться с пьесой, он, взглянув, кто автор, сказал: «Я жидов не читаю». А прибывшая из Канады дочь Ивана Франко, гостившая у нее, уже даже обвинила ее — зачем та опоганила украинскую кровь жидовской кровью. Все это и многое, о чем я узнавала и догадывалась, способствовало выводу, что оккупированные города заражены фашизмом и нацизмом, и нужно много времени для их исцеления.
***
Вот и вся история моей жизни, в которой, как и у всех, играли роли люди на моем пути, и еще господин Случай. А с коммунизмом не получилось.