Реэмигрировавший, как и я, с Греческого проспекта Фима Певзнер (если у меня в 166 школе были сложные отношения, то его просто били) пошел в Дворец пионеров записываться на бальные танцы, а я с ним за компанию просто так. Убедившись, что на бальных танцах действительно имеется множество прекрасных девиц в обрезанных по самое здрасте коричневых форменных платьицах, счастливый Фима неожиданно заявил мне, что ежели я постоянно обнаруживаю на антресолях чьи-то стихи, то, значит, мне прямая дорога в литературный клуб «Дерзание». На том Фимина роль в моей жизни закончилась.
Ломоносов родил Державина, Державин — Пушкина и Тютчева, Пушкин быстро произвел Лермонтова, ну а Тютчев — никого.
Я прочел очень много стихов Ильи Исааковича Риссенберга — может быть, триста, а может, и четыреста штук, а всего их, говорят, за две тысячи — и вот что я вам скажу:
Илья Риссенберг, человек с немецкой фамилией, которую на славянский можно было бы перевести как... ну, скажем, Разрывгора, в течение нескольких десятилетий упорно, безоглядно, безотрывно строит в своих стихах пятый восточноевропейский язык — не русский, не украинский, не белорусский, не карпаторусский-русинский, а — кнаанский. Точнее, новокнаанский.
Мальчик, рассказывающий о бронированном воздушном пузыре своей семьи, помнит каждое слово, видит каждый жест, регистрирует каждый поворот этого сознания.
С’из мир гут — их бин а йосем («мне хорошо, я сирота»), — самая, пожалуй, знаменитая из всей литературы на идише фраза. По крайней мере, вне литературы на идише самая из нее знаменитая. Впрочем, в наши дни у литературы на идише почти везде вне.
«Это не литературный факт, но акт самоубийства».
Культура русского модерна не умерла - она была всего лишь вытеснена в бесплотность.
Советский писатель — всегда раб (надо ли специально оговаривать, что антисоветский советский писатель — такой же раб, ничуть не меньший? — кажется, снова надо). Пусть привилегированный раб, хорошо кормимый и одеваемый, отпускаемый погулять за границу и даже иногда используемый для обучения хозяйских детей. Пусть талантливый и мудрый (в терпимых пределах) — но раб. А большие поэты не бывают рабами.
Гибель, особенно ранняя гибель – вещь в любом случае горькая, но к литературе прямого отношения не имеющая. Здесь она предоставляет возможность быстрого обзора и возможность взгляда, «не затертого» последующим человеческим и писательским развитием — развитием, которого, к несчастью, просто не могло произойти. Но результаты этого обзора, с моей точки зрения, вполне касаются и непогибших.
Интерес этой книги — прежде всего в Гаспарове. Какие же бездны незатворенные жили в этом человеке, который не только считался, но и, в отличие от многих других считавшихся, был нашим «патентом на благородство», что он, оказывается, сердечно симпатизировал этому талантливому (пускай очень талантливому) холуйству.
"В джазе только девушки", "Крестный отец", "Золотой ключик": наше общее пространство ложной памяти об ампутированной эпохе
Олег Юрьев
Профессиональный артист Машков, губами голливудского шерифа мучительно вставляющий «шо» и «тудою» в московско-нормативные по мелодике и звукоизвлечению реплики, представляет собою трогательное и героическое зрелище, к которому скоро привыкаешь и с которым охотно смиряешься, понимая, что легче всего ему было бы сделать «Беню Крика». На еврея он, конечно, похож (а кто не похож? — все похожи! Или евреи на всех похожи) — но, конечно же, не на одесского, а на какого-то... сибирского, что ли. Что, впрочем, в стилистике «Ликвидации» совершенно неважно: не Гоцман должен быть похож на еврея, а евреи на Гоцмана. Эта стилистика претендует не на воспроизведение, а на основополагание.
Роман Пастернака нарушал основополагающее табу: из него совершенно не ясно, что автору нравится (или не нравится) больше — революция или контрреволюция, красные или белые, новая Россия или старая. Единственное, что ясно совершенно: автору определенно не нравятся евреи, но для 60-х годов это был уже (и еще) не плюс.