Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Еврейский ренессанс в советской России
Александра Полян  •  20 апреля 2012 года
«Перец сидел за столом, тянул что-то невнятное. Вы, конечно, плохо написали, но не так плохо, как могли бы», — живописует эту сцену лектор. На память о визите к классику адепты старались у Переца что-нибудь стащить; один прыткий юноша взял из пепельницы окурок — и этот окурок предательски задымился у него в кармане.

В последние месяцы проект «Эшколот» сосредоточился на ашкеназской культуре. В январе Михаил Вогман рассказывал р. Нахмана из Браслава, а Лара Лемперт прочла лекцию о библиофиле Хаиме Лунском — ключевой фигуре в жизни еврейской общины межвоенной Вильны. На февральском «Фестивале медленного чтения» один из четырех потоков был посвящен чтению «Тевье-молочника». 10 апреля состоялась «Квечеринка»: отмечали выход в свет русского перевода одной из самых известных эссеистических книг об идише — «Born to Kvetch» Майкла Векса. А еще с 1-го апреля начались занятия по идишу.

«Алмаз в короне» или «гвоздь» всей этой восточноевропейской программы «Эшколота» — это курс лекций Михаила Крутикова, исследователя идишеязычной литературы, профессора Мичиганского университета. Курс состоял из лекции «Иврит, идиш и революция. Еврейский ренессанс в советской России» и трех занятий study group о Бергельсоне, Кульбаке и Дер Нистере — трех писателях, которые начали публиковаться еще в царской России, в 1920-х — несколько лет провели в эмиграции, а затем вернулись в СССР.

Михаил Крутиков
«Наверное, если рассказывать о современной еврейской литературе, это надо делать именно так», — сказала мне подруга, которую я привела на лекции. Она имела в виду и содержание, и стиль. Все четко и академично — и в то же время ярко, афористично и с юмором. Рассказ о Давиде Заславском, который некогда был бундистом, а позже — карикатуристом «Крокодила» и разоблачал решительно всех — от Ленина до Осипа Мандельштама, Крутиков подытоживает: «В общем, позитивной программы у него не было…» Пассаж о М.Й. Бердичевском — еврейском прозаике, который писал и на иврите, и на идише и полагал, что иврит может выучить любой, а вот идиш — нет, идиш можно только знать с рождения, — завершается не менее эффектным резюме: «Идиш дан евреям на горе Синай».

Твиттер-трансляция «Эшколота» пестрит цитатами из лекций: «У Цалела есть такая склонность — вешаться, но его все время вынимают и откармливают вареньем» (о персонаже романа Кульбака «Зелменяне»), «Отто Вейнингер покончил с собой. Тогда это было вообще очень популярное занятие», «Брацлавских хасидов все время били члены других хасидских группировок. Крутиков вещает стилем 90-х».

Изложение известных и даже ставших уже хрестоматийными для идишской литературы сюжетов сопровождается живыми, «человеческими», запоминающимися подробностями. Будучи в Берлине, Бергельсон, бывало, играл на скрипке вместе с Эйнштейном. Псевдоним Дер Нистер («сокрытый») писатель Пинхас Каганович взял не только в честь скрытых праведников, но и потому, что несколько лет скрывался от призыва в армию. Классик идишской литературы Ицхок-Лейбуш Перец, кумир польско-еврейской пишущей молодежи, принял амплуа светского цадика: начинающие литераторы-идишисты являлись к нему за благословением, почтительно слушали его слова, ловили каждый взгляд. «Я не помню, что и как Перец говорил. Я помню, как Перец молчал», —вспоминает Нохум Ойслендер, ставший позже известным литературным критиком. «Перец сидел за столом, тянул что-то невнятное. Вы, конечно, плохо написали, но не так плохо, как могли бы», — живописует эту сцену лектор. На память о визите к классику адепты старались у Переца что-нибудь стащить; один прыткий юноша взял из пепельницы окурок — и этот окурок предательски задымился у него в кармане.

В качестве темы для четырех занятий Михаил Крутиков выбрал чрезвычайно плодотворные период и регион в истории ашкеназской культуры. Первые пореволюционные годы (черта оседлости фактически отменена за два года до революции) в Советской России и лимитрофах — время расцвета еврейской культуры и невероятной, с сегодняшней точки зрения, господдержки еврейских начинаний. Единственная некоммунистическая партия, существовавшая в СССР до 1928 года, — это «Поалей Цион», штаб-квартира которой располагалась по адресу Лубянка, 2. На банкноте Украинской народной республики — надписи на украинском, польском и идише. В Москве — два еврейских театра, на иврите («Габима») и на идише (ГОСЕТ). В Минске и Киеве — исследовательские центры, финансируемые государством.

Как всегда, когда имеет место быть т.н. «ускоренное развитие», соседствуют традиционализм и модернизм, эпохи «наползают» одна на другую. Еще жив Менделе Мойхер Сфорим — и уже выходит экспрессионистский сборник «Эйгнс» и ставится пьеса Ан-ского «Дибук».

На вводной лекции Крутиков демонстрирует обширную подборку артефактов (преимущественно из Музея истории евреев России): банкноты, фотографии, афиши, воззвания, рисунки Шагала, Лисицкого и Чайкова, обложки книг и журналов. Обо всем этом красочном изобилии Крутиков рассказывает с точки зрения истории идей, возникающих в среде российского и раннесоветского еврейства, вытекающих друг из друга, подталкивающих развитие друг друга, противоположных друг другу.

Еврейская жизнь группируется вокруг трех идеологических течений: социализма, бундизма и сионизма. Эти течения возникают одновременно: в 1897 году прошли первый съезд РСДРП в Минске, учредительный съезд Бунда в Вильне и первый сионистский конгресс в Базеле. Крутиков демонстрирует партийную программу Бунда и показывает, как в формулировках агитки бундисты противопоставляют себя сионистам: они отвергают «узкий национализм», «религиозный туман», «экономическое гетто», «господскую благотворительность» (т.е. требуют государственной поддержки своих начинаний); стремятся к национально-культурной автономии. Сионисты — за создание национального государства в Палестине, за скупку земель на деньги крупных меценатов, за школу на иврите. Бундисты, естественно, — против палестинского проекта и за школу на идише, который становится частью их политической программы (вплоть до того, что некоторым лидерам Бунда приходится выучивать этот язык с нуля).

И идишисты, и гебраисты стремятся создать новую еврейскую культуру, которая была бы модернистской и в то же время оперировала накопленным культурным багажом. Речь идет как о еврейской культуре, так и о культуре мировой; как о корпусе классических текстов на иврите, так и о традиционной культуре. Последнюю на рубеже веков начинают заботливо собирать: очевидно, что через некоторое время она исчезнет, и необходимо ее зафиксировать, чтобы потом творчески осмыслить. С.М. Дубнов создает Еврейское историко-этнографическое общество, под эгидой которого прошли экспедиции Ан-ского, бундисты организуют Общество изучения еврейской музыки, художники Киевской группы — Культур-Лиги — организуют экспедиции по местечкам и создают зарисовки орнаментов синагог и изображений на традиционных надгробиях.

Саму себя эта культура воспринимает как новаторскую, подчеркивая момент рождения нового, рассвета: недаром основной альманах Культур-Лиги называется «Багинен» («рассвет»), а альманах гебраистов — «Брейшис» («в начале» — это древнееврейское название книги Бытие).

Самым успешным проектом идишистов оказалась Культур-Лига, созданная в 1918 году в Киеве как творческое объединение литераторов (О. Шварцман, Д. Гофштейн, Д. Бергельсон, Л. Квитко, П. Маркиш, Дер Нистер и другие) и позже разросшаяся до целого министерства по еврейским делам при сменявших друг друга правительствах. Появились художественное и педагогическое отделения, была запущена масштабная программа литературных переводов и книгоиздания. Деятелям Культур-Лиги удалось грамотно использовать политическую конъюнктуру: сначала украинское правительство поддержало их в рамках борьбы с доминирующей русской культурой, а в дальнейшем советская власть предоставила им право формировать «национальную по форме, социалистическую по содержанию» еврейскую культуру. Отделения Культур-Лиги открываются повсюду на Украине, а также в Белоруссии, Литве, на Дальнем Востоке, в Берлине, Париже, Варшаве, в США; действует успешная сеть идишеязычных школ.

Конкурирующая организация создает сеть гимназий на иврите — «Тарбут».

И та и другая версии претендовали на статус единственной еврейской культуры, возможной в новых обстоятельствах. Соперничество между ними, изначально выдержанное в духе творческой конкуренции, в середине 1920-х обернулось драмой. Культура на иврите перестала получать государственную поддержку, прекратилось образование и официальное книгоиздательство на иврите. И причиной тому, по мнению лектора, стала не вина иврита — «языка клерикалов и эксплуататоров» — перед советской властью, а давний антагонизм между гебраистами и идишистами: последним удалось использовать государство для борьбы со своим старым идеологическим врагом.

*

Мини-курс Михаила Крутикова о советской идишской литературе был посвящен трем писателям и трем романам: это «Миреле» Довида Бергельсона, «Семья Машбер» Дер Нистера и «Зелменяне» Мойше Кульбака. Первые двое — представители Киевской группы, Культур-Лиги; Кульбак — представитель еврейской Белоруссии, сотрудник еврейского сектора Инбелкульта (минского Института белорусской культуры).

Повествование о каждом из них лектор вписывает в более широкий контекст идишской литературы, который тоже представляет собой описание сложного комплекса самых разных идей, мотивов и литературных приемов: существование местечек и больших городов, упадок поколений, история самоубийства в ашкеназской культуре, диалектика живого и мертвого, соотношение автора и героя в литературе, изображение в литературных произведениях русской власти и польских панов — все это от эпохи Просвещения до середины XX века. Мотив дегенерации поколений (дети хуже, мельче, бездуховнее отцов) — излюбленная тема, например, у Переца, — становится очередным объектом спора между еврейскими идеологическими течениями. Как средство противостоять этой дегенерации свою идеологию рассматривают… сионисты.

Как раз на фоне такого упадка поколений разворачивается действие романа Бергельсона «Нох алемен» («Когда все кончилось»). Слабые мужчины, подчиненные своим родителям, чем моложе — тем хуже, и единственный по-настоящему маскулинный персонаж — романтический поэт-гебраист Герц, прототипом которого был, по всей видимости, У.-Н. Гнесин: присланная им книга на иврите «пахнет чужим мужчиной». Среди этого общества — Миреле Гурвиц, девушка из обедневшей семьи высокого происхождения. На ее руку претендуют несколько кавалеров, желающих породниться с благородным семейством. Всё и в местечке, и в городе, куда ее выдают замуж, ее раздражает: ей обидно быть предметом торга в династических отношениях, она не знает, чего хочет, противится любой попытке увидеть в окружающей действительности что-нибудь возвышенное и романтическое и делает все, чтобы мешать развиваться сюжету. Казалось бы, перед нами роман, интересный исключительно тем, что построен на антиприемах: антигероиня, антисюжет, антизачин («Целых четыре года были они женихом и невестой, а закончилось дело так…» — хорошая идея начать роман со слова «закончилось»!), антифинал (Миреле разводится с мужем, возвращается в местечко, уезжает оттуда за границу — и все ее существование остается столь же тягостным и бессмысленным, как и раньше). Как вдруг Миреле говорит Герцу:

Целые вечера просиживаю на крылечке подле раввинши Либки и смотрю на запад, на пламенеющий красный закат… Однажды вечером казалось мне, что оттуда, с багряного края небес глядит на меня другая, пламенеющая Миреле и машет мне издали, и говорит без слов: «Никто не знает, зачем бродит здесь по земле Миреле Гурвиц. А я, прежде чем гореть так на закатном небе, тоже бродила по земле, не зная зачем».

Земной Миреле («Миреле шел мато») противопоставлена другая, настоящая, горняя Миреле («Миреле шел мало») — совершенно неожиданный в этом контексте софиологический и мистический образ. И перед нами разворачивается история очередной причудливой идеи модернистской еврейской культуры — изображения революции как «ройтэ шхине» — «Красной шхины», мистического Божьего присутствия в мире, которое материализуется в виде — ни больше ни меньше — революционного пожара.

*

Тема пожара объединяет роман Бергельсона с «Семьей Машбер» Дер Нистера.
В 1930–40-е годы основным прозаическим жанром в литературе на идише становится семейная сага: появляются романы «Семья Карновских» и «Братья Ашкенази» И.-Й. Зингера, «Семья Мускат» его брата Ицхока Башевиса, «У Днепра» Бергельсона, «Зелменяне» Кульбака — и «Семья Машбер».

Начиная с рубежа веков, идишская проза часто рассматривала еврейское местечко, оказавшееся в новой для себя исторической ситуации: жизнь вокруг меняется, модернизация и какие-то подвижки в обществе, еще пока непонятные, угрожают стереть старую структуру с лица земли — и этим разрушительным для местечка силам противостоит некое консервативное начало, заложенное в самом местечке.

Писатели 30–40-х годов в ту же обстановку помещают отдельную семью. Почти всегда такого испытания семейство не выдерживает: традиционные устои рушатся, а опереться не на что, особенно если в твоем собственном семействе по законам жанра наблюдается все та же деградация поколений. Семья Машберов вроде бы не виновата в собственном упадке: дело не в той испорченности и духовных недугах, которые приводят к упадку, скажем, братьев Ашкенази, а в гегелевской исторической необходимости. Старая социальная структура должна исчезнуть — и горе тому, кто не заметит этого и не спасет себя сам.

В семье Машберов трое братьев. Старший — богатый купец Мойше — погружен в материальное, средний, Лузи, ищет духовной опоры в жизни и находит ее, присоединившись к общине браславских хасидов. Младший, Алтер — эпилептик, наделенный таинственным даром ясновидения. Мойше обязывается поддержать проигравшегося польского пана (с польскими панами нельзя иметь дело! — учит читателя идишская литература еще со времен романа И. Аксенфелда «Штернтихл»), не понимая, что польские паны, подобно поколениям в еврейских семьях, тоже «пришли в умаление» и вести с ними дела опасно, — и это в конечном итоге приводит семью к банкротству, его самого — к долговой яме и смерти. Лузи, как и Алтер, понимают, что в жизни что-то пока неуловимо, но сильно меняется, и что спастись, будучи в центре событий, нельзя, и отправляются в вечные скитания.

В предисловии к роману автор декларирует:

Главная цель книги — показать те скрытые силы, которые лежали тогда скрытыми в глубине «третьего кольца», и которые так трагически гибли под тяжелым ярмом той жизни.
Я имею в виду подслеповатые всполохи, время от времени загорающиеся на далеком горизонте, эти предвестники бунта, свидетельствующие своим пока еще слабым, но иногда уже раскатисто-оглушительным беспокойством о том, что что-то готовится там, вдали за горизонтом, если не сегодня, то завтра или послезавтра.
И какое-то брожение началось уже и в то время, и даже в той затхлой среде — в подвале или на чердаке — вспыхивал подозрительный огонек, казавшийся то ли обнадеживающим, то ли подозрительным — кому как…

Перед нами опять каббалистическая теория, активно эксплуатировавшаяся хасидизмом, — об искрах божественного света, о частичках «разбитых сосудов». Эти всполохи, из которых разгорится всеочищающий огонь, автор ожидает увидеть на самом социальном дне, в предместьях, где живет голытьба. Парадоксальным образом, здесь вскрывается противоречие между хасидско-каббалистической концепцией и концепцией марксистской: спасение придет не от сознательного пролетариата, как учат нас классики марксизма, а от темной, отсталой, непросвещенной массы.

Роман Кульбака «Зелменяне» гораздо меньше пронизан напряженным мистическим ожиданием. Перед нами весело изложенная и, удивительным образом, не трагическая история семейного клана по фамилии Хвост — потомков реб Зелмеле, которых модернизация заставила переселиться из белорусского местечка в Минск и перепробовать целый ряд новых для евреев профессий: кто-то становится милиционером, кто-то — агитатором, кто-то — советским ученым. И всем им приходится примириться с существованием электричества, радио, советской школы и советских загсов. Герои — когда-то глупые и смешные, когда-то серьезные и вызывающие сочувствие — описаны со смесью иронии и жалости. Любопытно, что в романе возникает специальная дисциплина, которая должна эту жалость зафиксировать: этнография. Но и этнографическая деятельность изображается иронически (Кульбак спародировал свою собственную работу в Инбелкульте). Один из внуков реб Зелмеле, Цалел, оставляет по себе «Зелмениаду» — «научное исследование о технической культуре, свойствах, а также о манерах и привычках реб-зелменовского двора»:

Тупой топор, тупой нож, тупые гвозди. Тупость орудий, видимо, повлияла на психологию людей, и среди Зелменовых можно встретить тупой взгляд, тупую голову, тупое упрямство.
Реб Зелмеле летом на рассвете выходил во двор в одних кальсонах и с превеликим усердием подбирал помет лопатой. У дяди Зиши был железный лом…
<…>
В реб-зелменовском дворе известны в основном всего лишь три народа: русские, поляки и крестьяне.
В голове вертятся названия и других народов, но тут уже полнейшая путаница. Очень трудно, например, сказать, какая разница между графами и французами.
<…>
Из живых тварей реб-зелменовскому двору известны тринадцать: лошадь, корова, коза, овца, кошка, собака, мышь, курица, гусь, утка, индюк, голубь, ворона.
О свинье ничего не знают — принципиально.


За четыре лекции Михаил Крутиков охватил изрядный период времени — от предреволюционных лет до 1940-х годов. От революционного задора — к трагимистическим прозрениям в духе позднего Дер Нистера. От революционного подъема и надежд, связанных с новой исторической действительностью, — к событиям большого террора и расстрелу деятелей идишской культуры 12 августа 1952 года.

«И все же удивительно, — отметил лектор на первом занятии, — какими успешными оказались еврейские культурные проекты первых пореволюционных лет!»
И какими, добавим, разными.