Для читателей, искушенных постмодернистской литературой, посмеивающихся над банальными и предсказуемыми классическими сюжетными ходами, этот роман, скорее всего, останется просто излишне надрывной любовной историей, произошедшей на историческом фоне польского XVII века. Они по-своему правы, но Зингер писал свою поучительную грустную сказку не для искушенных, а для тех, кто так или иначе оказывался в ситуации невозможного выбора: когда выбора, собственно, и нет, и все же выбирать нужно. «Раб» западает в память тому, для кого он предназначен, разом и целиком, встраивается в самый глубинный ассоциативный ряд, будит генетическую память, вплетается в полотно собственных воспоминаний и «внутреннего сакрального» – в самое святая святых.
Молодая израильская русскоязычная писательница Виктория Райхер как-то обронила удивительно точное выражение – «мое неразделенное семитство». Она, впрочем, будучи еврейкой и израильтянкой, вряд ли понимает до конца, что значит эта фраза. «Неразделенное семитство» – удел странной, но во все века существовавшей породы гоев с еврейской душой, из тех душ, что, по апокрифическому преданию, незримо внимали Моисею у горы Синайской вместе с избранным народом – а вочеловечились потом уж, кому как пришлось – и в евреях, и в гоях.
«Неразделенное семитство» – что-то вроде антисемитизма наоборот, явление куда более редкое, конечно, чем отторжение евреев нееврейской средой, но не менее жесткое. История неграмотной польской крестьянки Ванды, влюбившейся одновременно и в еврейского раба Якова, и в его веру, в иной, удивительный, непонятный и притягательный духовный мир, может показаться неправдоподобной и даже дикой. Тем, кого никогда не тянуло отринуть собственные традиции и прибиться к чужому народу, который несет все тяготы богоизбранности и не слишком-то жалует пришлых.
Мне довелось как-то обсуждать сюжет «Раба» – применительно к сюжету моей собственной жизни – с образованным раввином, тщательно соблюдающим традиции. Раввин, как и абстрактный читатель-постмодернист, но по другим, конечно, причинам, этот роман не одобряет. В понимании истинно верующего иудея главный герой книги – проданный в рабство полякам талмудист Яков, еврей, полюбивший христианку и выдававший ее единоверцам за свою законную жену, – слабак и грешник, раб собственных влечений и похотей. А попытка Зингера позволить любви вклиниться в иудейскую традицию и подменить собой предписания заповедей – вредная «прогрессистская» демагогия.
Иудаизм позволяет нееврею стать евреем, пройдя гиюр. Но это сложная, многоступенчатая процедура, и гер – бывший гой – зачастую психологически не может достичь равенства во всех правах с урожденным иудеем, несмотря на то, что Закон и традиция запрещают напоминать новообращенному о его нееврейском происхождении. Единственный мотив, который Талмуд допускает в качестве основания для гиюра, – любовь к истинному Богу, а отнюдь не к земному мужчине или женщине. И неважно, что пути к истине бывают очень разными, и невозможно доказать, что первично – тяга к возлюбленному или к миру, который его породил и в нем же воплотился. Жестоковыйные религиозные авторитеты, вроде моего собеседника-раввина, особенно те из них, кто не позволяет себе поблажек в исполнении заповедей, неумолимы: есть праведность, а есть грех, есть свобода воли, а есть рабство у собственных страстей.
Зингер подчеркнуто старается оставаться беспристрастным: у него в книге есть и отвратительно грешные христиане, и столь же отвратительно грешные иудеи. Выбор веры – личный выбор, нет религии однозначно лучшей. Соблюдение запретов и предписаний – нечто не принадлежащее этому миру, но оттого не менее безусловное, и несчастный Яков терзается невозможностью примирить непримиримое. Его неграмотная возлюбленная, не знающая даже постулатов христианства, к которому принадлежала по рождению, не могла проникнуться абстрактным желанием постичь истинного Бога прежде, чем полюбила земного человека, который верит в Него. Для религиозного иудея это достаточное основание, чтобы не позволить такой женщине «разделить семитство». Но сам Яков слишком образован, слишком разумен (а, значит, и подвержен сомнениям), чтобы просто следовать букве закона, упрощая для себя принятие сложных решений – или он лишь пользуется религиозной казуистикой, чтобы оправдать свое падение?
Раввин, с которым я говорила о «Рабе» и гиюре, однозначно склонялся к последней версии. А мне было жаль и Ванду с Яковом, и себя со своим «неразделенным семитством», потому что обычному, грешному человеку очень трудно смириться с выбором, в котором выбирать можно только из одного, единственно правильного, варианта.
Финал книги, к которому стремится мучительно прекрасная, пронизанная какой-то возвышенной эротикой история любви Ванды к Якову и его вере, предсказуем и написан в очень свойственной Зингеру апокалипсической манере взрыва, краха, кары. Ванда, назвавшаяся Саррой и много месяцев притворявшаяся немой, чтобы еврейская община не распознала в ней иноверку, умирает в родовых муках, громко проклиная все и вся на родном языке. Для ортодоксов такой конец – более чем убедительное доказательство того, что Яков сознательно поддался слабости и самообману, рабски подчинил волю и разум плотскому влечению, что его попытка обмануть себя и Бога не удалась. Но Зингера недаром называют гуманистом: он не удовлетворяется однозначными развязками и всегда заканчивает свои книги эпилогом, похожим на пролог.
Единственный сын Якова и Ванды выживает, отец увозит его в Палестину, где мальчик становится настоящим евреем. Долг бывшего раба выполнен – он ввел своего сына от гойки в лоно избранного народа. А сам волен вернуться туда, где остался в вечном рабстве – к могиле недозволенно, незаконно любимой женщины, чтобы умереть рядом с ней.