Среди книг, которые я взял с собой прочитать летом в деревне, были «Рассказы о Бааль-Шем-Тове» Агнона. Предметом моего интереса являлся автор. О ее герое, легендарном праведнике и чудотворце Беште, я читал прежде. Специально заниматься им не собирался, образа, встающего из «Хасидских историй» Бубера и характеристик Гершома Шолема было довольно. А за Агнона принимался несколько раз, в отрывочных переводах на русский, появившихся после присуждения ему Нобелевской премии в 1966 году, и в более основательных — на английский. Те и другие как будто уходили между пальцев, оставляя меня с пустыми руками. Чем больше читал, тем сильнее было ощущение значительности, выражавшееся не то в недоговоренности, не то в сказанном словно бы невпопад, однако подтвердить это ощущение я ничем конкретным не мог. Он был какой-то «неправильный» писатель, его вещи нельзя было включить в жанр, подогнать под рубрику. Однажды в разговоре с Дмитрием Сегалом, проницательным исследователем литературы, крупным филологом, я осторожно, неуверенно, со многими оговорками спросил, не кажется ли ему, что если при переводе подобрать верный словарный, синтаксический, словом, стилистический ключ, то Агнон по-русски зазвучал бы сопоставимо с Андреем Платоновым. И Сегал эту ни на чем, кроме как интуиции, не основанную догадку немедленно и, как мне показалось, горячо поддержал.
Шестьсот страниц «Рассказов о Бааль-Шем-Тове» ничего в ускользающей от меня личности писателя не прояснили. Зато открыли нечто существенное, чего до этой книги в голову не приходило. В списке «крылатых слов», доставшихся нам от советского времени, наряду с «поэт в России — больше, чем поэт» и «ключ от квартиры, где деньги лежат», по-интеллигентски благородно, хлестко и с некоторым надрывом выделялось «рукописи не горят». Смысл был тот, что, дескать, творения духа нетленны и как-нибудь, неисповедимыми путями дойдут до человечества, верьте! Зная реальные судьбы некоторых произведений и авторов в революцию и блокаду, я, сознаюсь, с самого начала относился к негорящим рукописям с неприязненным предубеждением. С годами это отношение переросло в уверенность, что, напротив, именно горят и, более того, что, если они чего-то стоят, должны гореть. Объясню.На протяжении тысячелетий человечество наблюдает перерождение письменности сакральной, историй, приоткрывающих миропонимание и богопостижение, книг, без которых жизнь людского рода непредставима, в профанную. Процесс осуществляется во всех одновременно аспектах, и из дней, в которые складывалось «Пятикнижие», представить себе на одной книжной полке скрижали Завета и, скажем, «Мастера и Маргариту» невозможно так же, как Моисея, получающего за свое произведение гонорар. Стихии, а не технические инструменты и материалы запечатлевали тогда слова, и огонь был первой из них. «Тора, которая дана Моше, пергамент ее — белый огонь, по которому написано черным огнем, обернута в огонь и огнем запечатана», — утверждает мидраш. Тип писателя последних веков держит в уме комплекс литературных категорий, среди них и тираж. Но Гоголь или Кафка, похоже, могли бы найти общий язык с теми, кого римляне сжигали, обернув в священный свиток, и свидетельствовавшими, что «не пожирает огонь огня, буквы отлетают, оставляя огню лишь пергамент».
На фотографиях у Шмуэля-Йосефа Чачкеса, ставшего известным миру как писатель Агнон, породистое лицо, трубка в зубах, прямой, безмятежный, передающий внутреннюю уверенность взгляд, внешность англосакса. В 1907 году, двадцатилетним, он, уроженец провинциального, тогда австро-венгерского, сейчас украинского городка, прибывает, проработав два года во львовской еврейской газете, в Палестину. Ни религиозная традиция, ни идеи сионизма не были тогда ему близки — молодость, юношеские искания, желание сменить среду, не изменяя прошлому и воспитанию, привели его в Иерусалим. Через пять лет он уезжает в Германию, попадает в еврейский интеллектуальный круг, сближается с Бубером и Шолемом, женится. В 1924-м пожар, хочется сказать посильнее, пожирает его дом, огромную, полную редких книг библиотеку, весь архив. В том числе и рукопись «Рассказов о Бааль-Шем-Тове».
Осмелимся сказать, что это было уже по части самого Бааль-Шем-Това. В одном из рассказов он делает признание, что каждую субботу, возносясь душой, попадает в высшие миры, где имеет право слушать и учиться с тем, чтобы потом учить на земле. В другом объясняет, что для того, чтобы заглянуть вниз в поисках кого-то в мире дольнем, он заходит в место нечистое, откуда нельзя созерцать небесное собрание и тем самым на него отвлекаться. Высоту и глубину всего сущего он видел как на ладони. Мог ли человек, уважающий себя и тем самым распространяющий уважение на любого другого, такой, каким был Агнон, вступать в спор с тайными замыслами Бешта? Вмешиваться в его судьбу, пусть посмертную, со своим желанием во что бы то ни стало лишний раз представить его читателям, с намерением подать ее как оперу в своем исполнении? Он и так, начиная работу, положил себе не исправлять ни язык, ни манеру рассказчиков, чьи устные истории о нем собирал. Когда твой герой Бааль-Шем-Тов и ты проводишь с ним часы, дни, годы, мысль о том, что книга о нем могла сгореть случайно и ее следует восстановить, написать еще раз, выглядит абсурдной. Раввину, недовольному тем, что Бешт прогуливался, не присоединяясь к собранию, которому до миньяна не хватало одного человека, тот ответил, что должен постоянно посматривать в колодец, иначе сгорит любимая куща раввина. Неужели в сознании Агнона этот предотвращенный пожар двухсотлетней давности не совместился с его собственным? И неужели хасидскую святость, открываемую людям по мере их разумения и надобности, он сведет к литературе, к новой рукописи, к еще одной книге?!
Дочь и зять писателя после его смерти с великим тщанием разобрали весь корпус сохранившихся материалов, произвели отбор, композиционно объединили. С. Гойзман перевел с иврита, Менахем Яглом написал превосходное предисловие, «Текст: Книжники» опубликовали. Мы прочли. Оказалось, нечто большее, чем книгу. Мы услышали устный рассказ с голоса Агнона. То самое, что от века передается из уст в уста.