От редакторов: Генри Тилбор (Henry Tylbor, 1929–2009)ребенком выжил в Варшавском гетто, затем — в Освенциме и Майданеке. В конце концов, он переехал в Нью-Йорк, где преподавал и писал. Эрудит, он бегло говорил на нескольких языках, и особо его интересовали лингвистика, нейропсихология, социология культуры, а также области их пересечения. После его кончины в архивах осталось множество рукописей, и этот автобиографический набросок — среди них. Мы публикуем его в память об этом замечательном человеке и — хоть и запоздало — в честь Дня памяти жертв Холокоста, который в этом году отмечался 1 мая.
Дети в Варшавском гетто
Комната тонула во тьме, и я слышал, как мягко мама подходит ко мне. Несколько мгновений она стояла у моей постели, считая, что я сплю, а потом отошла — так же безмолвно, как и входила. Едва она вышла из комнаты, меня захлестнуло тьмой с головой. Лишь в щель под дверью родительской спальни пробивался лучик света. Эта светлая полоска стала моим якорем — только так я мог приподняться и парить в темноте. Тут-то и услышал родительские голоса, вплывшие из-за двери. Отец, должно быть, только что вернулся от пациента — шел задворками, где за соблюдением комендантского часа следили не так строго.— Слава богу, ты уже дома, я за тебя волновалась.
— Да, больного пришлось бросить. Там за меня остался доктор Штейнсапир. У больного очень плохо с сердцем, — устало ответил отец.
Я часто сравнивал себя с Мареком Штейнсапиром. Ему нередко приходилось оставаться в одиночестве — его знаменитого отца-кардиолога срочно вызывали среди ночи к больным. Мать Марека умерла перед самой войной. Я представлял себе, что Марек ужасно страдает по вечерам, дожидаясь отца. Людей часто хватали прямо на улицах и никто о них никогда больше не слышал: они могли нарушить комендантский час или просто оказаться не в том месте не в то время. Марек постоянно боялся, что потеряет отца, хотя сам доктор к тревоге сына относился, похоже, безразлично. И за себя не боялся, и за Марека не беспокоился. Частенько говорил: «Не могу представить, чтобы кто-то обидел десятилетнего мальчика — тем паче взял его в заложники». А вот Марек сомневался. Прислушивался к шуму немецких машин — по звуку мог даже гестаповские определить. Как-то вечером он мне сказал: «Слышишь, жужжит? Это они приказы из штаба принимают».
— Надеюсь, не сегодня вечером. — Это с запинкой произнесла мама.
— Скажем так. Если и произойдет, запомни — утро вечера мудренее. Главное — спать и стараться не слушать, что вокруг творится. — Отец говорил за дверью как-то нервно. — А кроме того, если что-то и будет, то ровно в два часа. Тут уж ничего не поделаешь.
Маму это, судя по голосу, не убедило.
— А если они придут, а тебя не будет? — встревоженно спросила она.
Скрипнула половица.
— В таком случае, — ответил отец, — все будет несколько хуже.
— В смысле?
— Возьмут всех, кого застанут, а потом прислонят. Вот и все.
Слово «прислонят» долго перекатывалось у меня в голове, пока совсем не стихло, и я перестал пытаться извлечь из отцовской фразы смысл.
До войны я никогда не задумывался о сне или ночах — верил, что если просто лежать в постели, свернувшись калачиком под одеялом, мир сам по себе выключится и сольется с темнотой, а наутро, когда проснешься, — снова оживет. Вот что такое сон. Теперь же я снова думал о Мареке: что он сейчас делает? Тоже заснуть пытается? Каково быть Мареком-сиротой, без мамы, что укроет от страхов?
Однажды — задолго до войны — я проснулся в каком-то темном закутке ночи от ржавого скрипа тележки с мерцающей белой вывеской вместо дневных черных букв. О ней мы в школе рассказывали жуткие истории. Меня потянуло к задней стене комнаты, на которой в странном ритме покачивались тени от жаровни с тлевшими угольями. Я подумал: должно быть, это бесприютные и безработные души, о которых только и говорят. И еще одна мысль пришла мне в голову: а если я — такой же? Я содрогнулся и быстро скользнул обратно в постель, спрятался под одеялом, чтобы такие раздумья больше не приходили ко мне.
Но то было до войны. Теперь же я поглубже зарылся головой в мягкую подушку и снова уснул. Подушка и простыня слились с моей кожей — и тут я вдруг понял, что просыпаюсь в холодном поту. Мы с постелью уже не были единым целым. Теперь влажные простыни вторгались ко мне из враждебного мира.
Ночная улица за окном некогда кипела толпами, а дома, казалось, уютно никли друг к другу и привычно постанывали. Теперь же комендантский час высосал с улицы всю жизнь. Лишь по задворкам иногда крался случайный прохожий.
Издалека, из-за стены гетто донесся жалобный гудок паровоза — сначала он лишь щекотал мне слух. Я попробовал его оттуда вытряхнуть, но не смог. Звуки набрали громкости. Теперь — в обоих ушах, они наполняли всю комнату, приближались к дому отчетливым гулом громадного «мерседес-бенца». На таких машинах ездило гестапо. Если проедет мимо и не остановится, думал я, это будет счастье. Я представил свое отделившееся тело на улице — оно изо всех сил отталкивало машину от дома. Ближе. И машина, похоже, не желает повиноваться моим мысленным командам. К моему ужасу, она взревела и остановилась. Часы вдруг пробили два. Я подбежал к наружной стене, выглянул в окно. Так я надеялся отменить ту реальность, в которой остановилась машина. Перейдя к другому окну, я заметил, что она не только остановилась, но и развернулась фарами к нашей стороне улицы. Я вдруг отчетливо вспомнил прошлые мгновенья: я, ребенок, выглядываю в щелочки бумажной светомаскировки на пустую улочку гетто. Но теперь все иначе. Никогда в жизни я не завидовал так минутам прошлого. Раньше моя жизнь бежала параллельно внешней реальности. А теперь мир охватил меня, безжалостно мне навязался.
Четыре дверцы автомобиля распахнулись и захлопнулись одновременно. Это был обычный патруль: двое в штатском, двое в форме. Один отчетливо скривился. Еще один в этой группе был чем-то вроде паяца. Я забыл, снаружи я нахожусь или внутри, Марек ли я, или я — это я сам? Я превратился в застывшую точку в пространстве, в подвешенный глаз, поглощенный наблюдением.
Вот четверка направилась к нашему дому. Четыре пары подкованных сапог. Над ними плывут головы. Слышу, как гвозди скрежещут по булыжнику — решительно, на грани сарказма. Вот-вот наступят на меня — и тут они сворачивают и стучатся к соседям. Обычные четыре удара, крик: «Aufmachen!» Изнутри — какой-то шорох, дверь приоткрывает перепуганный привратник. Четыре пары сапог грохочут вверх по лестнице. Опять стук в дверь. К своему ужасу, я понял, что стучат в квартиру Марека. Испуганный голос — явно его самого — заглушается криками эсэсовцев. Какая-то возня — вот Марека сталкивают с лестницы, и все с топотом выходят из дома.
Паяц «команды», как назывались такие подразделения СС, смеется:
— Вот что бывает, когда разрешаешь папаше бродить по улицам в неурочное время. А кроме того, это просто формальность. Все на самом деле просто. Мы тебя прислоним. И все устроится. Не понимаю, чего ты так шумишь.
Должно быть, Марек понимал, что с каждым шагом он все дальше и от своего отца, и от всего мира.
И тут мне вспомнилась папина фраза: «Потом прислонят, вот и все». Теперь все стало полностью ясно. Я попробовал себе представить, о чем думает Марек. О марке Борнео, которую ему так и не удастся выменять на занзибарскую голубую, — он собирался это сделать на днях? Должно быть, он сообразил, что никаких марок больше никогда не будет. А как же школа, как темы, которые они будут проходить в следующей четверти? Давид и Соломон, Одиссей и Гомер, Наполеон и Французская революция? Должно быть, он думал, что ничего этого для него больше никогда не будет. И все эти думы выплеснулись в отчаянном последнем крике:
— Оставьте меня в покое, а?
Паяц на это ответил:
— Не так быстро, сначала формальности. Сначала тебя надо прислонить к фонарю, а потом разберемся.
Краткая тишина. И три выстрела с тремя вспышками, что высветили улицу сполохами яркости и тьмы. Отзвуки насмешливого хохота эсэсовцев, грохот четырех пар подкованных сапог к машине. Когда она отъезжала, они все еще смеялись. Тот, что кривился, повернул голову, погрозил моему окну кулаком и заорал:
— Смотри мне, ты в списке следующий! — Наверное, заметили, что я подглядывал.
Издали, с темных задворок донеслись всхлипы отца Марека. Привратник скреб булыжник.
В голове у меня все перемешалось. Где же Марек? Где его мысли? Впитались в грязь на мостовой? Или растворились в полной пустоте этой тьмы за окном?
Я едва успел юркнуть обратно в постель, когда в комнату на цыпочках зашли родители. Я быстренько сделал вид, что сплю. Мама сказала:
— Слава богу, что Генри ничего не слышал.
Источник: Jewish Ideas Daily, Генри Тилбор. © Wendy Gittler. All rights reserved.