Интеллектуалам из числа тех, кого в одной блестящей цитате определили через запятые — «мы и дальше будем заниматься запятыми и углублять эту пропасть, которая разделяет нас и тех, кто запятыми заниматься не любит и не умеет», — случается ругаться на грантодателей. Вот на запятые подлинно нужные штудии не дают, зато дали целый мульон на изучение каких-то исторических памятей, прости господи. Шарлатанство одно да лженаука.
Историческая память, конечно же, концепт важный и полезный не только в финансовом отношении; можно сказать, это главное достижение исторической науки ХХ века. Результат понимания того, что wie es eigentlich gewesen, «как оно было на самом деле», мы узнать неспособны, а способны лишь сопоставлять конфликтующие нарративы о прошлом. Придумал его (точнее, его старшего родственника — «коллективную (социальную) память») французский, как ни странно, нееврей Морис Хальбвакс, придумал незадолго до того, как погиб в Бухенвальде (не как еврей, а как социалист), не зная о том, что со временем концлагеря станут одними из самых проторенных «мест памяти», а Холокост — самым общепринятым полем приложения и испытания этого концепта. Продолжатели дела Хальбвакса (Ян Ассман, Пьер Нора, Йосеф-Хаим Йерушалми и мн. др.) его детище переименовали («культурная», «историческая», групповая», «национальная» и проч. памяти) и переоценили: если сам Хальбвакс, еще сохранявший верность позитивистскому идеалу, противопоставлял историческую науку и память («история начинается лишь в той точке, где заканчивается традиция, где угасает или распадается социальная память»), отдавая первой пальму истинности и объективности, то более поздние ученые обнаружили, что никакого железного занавеса между первой и второй нет: коллективная память во многом творится учеными, которые ее цензурируют и, наоборот, конструируют внепамятные события, и сама влияет на историков, чье творчество до некоторой степени есть продукт эпохи, то есть той же коллективной памяти.
Поток монографий, тематических номеров журналов и сборников статей по этой обширной проблематике — историческая память, каналы ее трансляции, влияние на национальное самосознание и геополитику, сложные взаимоотношения с исторической наукой и образованием — не иссякает. И вот перед нами две относительно новые книги про это.

Один из наиболее любопытных и, главное, насущных сюжетов в сборнике — о «президентах и археологии в постсоветском интерьере» (В. Шнирельман), исследование того, какие образы предков и прошлого продуцируются историками и археологами в разных регионах распавшегося СССР и какие из них поддерживают власти, озабоченные тем, чтобы по-быстрому изобрести идеологический базис для нового государства. Шнирельман приводит целую серию примеров того, как ученые и с их помощью правители приписывают своим народам изобретение государственности, империи, письменности, колеса и телеги, «белой пшеницы» и прочих знаковых девайсов, — примеров при всем своем разнообразии вполне однотипных, укладывающихся в известную формулу «Россия — родина слонов». Пыжению лидеров азиатских и кавказских республик сродни путинские поиски национальной идеи и национальной колыбели (после откола Киева) — в диапазоне от Старой Ладоги до Челябинска. Политикам и идеологам, отмечает Шнирельман, интересно не подлинное прошлое, а подходящий миф о нем и, контролируя, скажем, археологические исследования за счет финансового и административного ресурсов, власть, ратующая якобы за «сохранение исторического наследия», обеспечивает себя лишь удобным «научным знанием», неудобные же черепки и фундаменты в лучшем случае игнорирует, в худшем — уничтожает. Не то чтобы мы об этом не догадывались, впрочем.
Помимо официозных мемориальных практик нагляднейшим материалом для изучения формирования коллективной памяти служат учебники истории. Например, статья С. Румянцева в этом же сборнике исследует то, как создается в современных азербайджанских учебниках образ национального врага («подлые и коварные» «армянские и грузинские феодалы», «неверные» (гяуры), русские, которые «давили нас танками»). На глобальное же освещение этой темы претендует книга Марка Ферро с простецким (на фоне Ab Imperio style) названием: «Как рассказывают историю детям в разных странах мира». (Перед нами перевод нового издания книги 2004 года, первое же издание относится к 1981-му, то есть уже тогда история памяти стала достоянием научпопа. Это к вопросу о каноне и постканоне.)

История памяти, повторю, самое важное, быть может, достижение исторической науки ХХ века и, в некотором смысле, самое разрушительное. Изучение коллективной памяти, в ее отношениях с другими памятями и наукой, несет в себе мощнейший заряд релятивизма, с одной стороны, полезный как прививка от автоматического доверия к «научному знанию», с другой — способный полностью отвратить от занятий историей: ведь в любом историческом нарративе (и в том, что опирается на экономические данные или статистику, ибо любые цифры сопровождаются интерпретацией) мы теперь подозреваем ложь, а если раздвинуть стоящие внахлест ширмы враждующих нарративов, то за ними будет вовсе не чистая подлинная история, а вакуум. Вслед за смертью автора впору констатировать смерть истории.







