Когда с легкой руки Colta.ru практически вся френдлента принялась вспоминать девяностые годы, я молчал. Мне неприятно вспоминать это время; мои девяностые оказались уцененными страданиями молодого Вертера (да и то много чести). Эта колонка о том, как можно (было) про*бать свои, как принято считать, лучшие годы и при чем тут музыка.
Я тогда был весьма возвышенный молодой человек. Я бережно нес свое призвание композитора сквозь личные и социальные обстоятельства. Готов был, скажем, принести в жертву этому самому призванию близких людей. И некоторых даже принес. В общем, меня до сих пор подташнивает от юных дней моих.
А музыка тут вот при чем. Первая половина того десятилетия прошла в питерской консерватории. Меня учили замечательные люди, большие мастера, крупные ученые и музыканты. И мне даже удавалось у них учиться.
Что может быть лучше, чем окруженность классикой. И что может быть естественней в стенах учебного заведения. Высокие образцы были везде: на уроках композиции, истории музыки, анализа музыкальных форм. В самом деле, на чем еще учиться, как не на высоких образцах.
Сальвадор Дали говорил, что не надо бояться совершенства, ибо тебе его никогда не достичь. А я — через двадцать лет после окончания консерватории — скажу: надо бояться совершенства. Надо бояться того, кто делает, как надо, знает, как надо, или даже делает вид, что знает.
Хочешь усердно поработать и ищешь стимул? Ознакомься с новым произведением коллеги Пупкина. Он кривой, косой, он современник твой, ты видишь его недостатки и можешь соотнестись с ними, а заодно и с ним. Рискнул послушать «Торжественную мессу» Бетховена — раскис, превратился на время из привередливого композитора в восторженного слушателя. А это разные роли.
Извините за пафос и вокально-инструментальные тривии.
В 92 году я приехал в Дом творчества Иваново (безвременно разбазаренный руководством Музфонда в начале 2000-х) на семинар замечательного московского композитора Сергея Беринского (безвременно умершего в 98-м). И он меня спросил, кого я слушаю, у кого учусь, ну так, для себя. У Гайдна, говорю, у Бетховена, Бартока. Очень он удивился.
Но такое разве поймешь в 23 года? Вот, думаю, Сергей Самуилович, вы сами и навещайте своих Пупкиных. А я буду на высоких образцах, ибо есмь юноша с горящим взором и безупречным вкусом.
В этом агрегатном состоянии я законсервировался лет на десять. В возрасте вокруг тридцати выглядит довольно странно. Мне сложно вообразить художника или писателя, который от 23 до 33 почти герметично затворился бы, будучи чванливо уверенным в своей высшей правоте. Только не надо говорить, что я плохо знаю художников и писателей. Да, я знаю их плохо, но речь тут о природе слуха и вообще об устройстве музыкальной жизни.
Меня очень мало играли в те злополучные девяностые (и поделом, но я сейчас о другом, раздел «Самоедство» в этой колонке уже закончился). Композитор не может развиваться вглухую. Ему обязательно нужна обратная связь как минимум от исполнителей.
Такой инфраструктуры в 90-е в России не было. Потому в моей биографии не случилось здоровой концертной практики, которая естественным образом поломала бы мне внутренние запоры — равнение на великих, абсолютизацию текста, авторство как фетиш; не случилось именно тогда, когда она была больше всего нужна.
Если твою музыку играют примерно раз в год, любое исполнение ты подспудно воспринимаешь как единственное/последнее, а значит, хочешь всочинить в исполняемую вещь всего себя. Жить каждый день как последний это по-житейски красиво, но писать каждую новую вещь как последнюю оказалось для меня ужасно вредным — и вот почему.
Во-первых, я раз за разом транслировал примерно одну и ту же «сумму технологий», одного и того же «всего себя». Во-вторых, написанная таким образом музыка выходила весьма трудной для исполнителей, и они играли ее плохо (а то и вовсе не играли). Отсюда, в-третьих, затруднительно было понять, это так написал, что надо повеситься, или это так сыграли, что надо повеситься.
В-четвертых и в-главных — разрыв между высокими, э-э-э, художественными устремлениями и жалкой звуковой реальностью начинал обретать почти трагический характер. Что, конечно, еще сильнее искажало мою картину мира. Не то чтобы я воображал себя непризнанным гением, слава богу, хватило ума; но многолетняя фрустрация от долбежки в глухую стену начинала брать верх над живыми слуховыми инстинктами — как уже было сказано, я бережно нес свое призвание и т. д.
Донес его до начала 2000-х и где-то там понемногу выгрузил. Как бы выразиться профессионально… Без призвания руки не затекают.