Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
//Йорам Канюк//. Тель-Авивский дневник
10 августа 2006 года
Одна говорит: «Чего? Ты серьезно? Ты надо мной прикалываешься! Чего? Его отца убило ракетой в Хайфе? Да я ж его видела неделю назад… Что за безумная страна, как он мог так погибнуть, а? Бред какой-то!»

День первый. Нападающие тигры, падающие ракеты и мрачные лица


Я стою на углу улицы Шенкин. Моя румынская соседка предупреждала, что слышала (от какого-то бывшего шишки из румынского Моссада, который в курсе всего на свете), будто здесь, на первом дереве, прячется тигр, и он обязательно на меня нападет, потому что во время Холокоста (так ей объяснил шишка) всех, кто не вышел ростом, убивали тигры или нацисты из Хезболлы. Соседка обращается ко мне в женском роде, потому что у нее две дочери, мужской же род она употребляет, только когда общается со своей собакой – но тогда она говорит по-румынски.

//Йорам Канюк// (род. в 1930 г. в Тель-Авиве) – израильский прозаик, художник и журналист. Издал три десятка книг, в том числе романы «Адам воскрешенный», «Последний еврей», «Post mortem», «Царица и я», «Хороший араб» и др. Сьюзан Зонтаг назвала его самым заметным израильским голосом поколения. <p> "Тель-Авивский дневник", написанный Канюком в конце июля 2006 г., содержит, в частности, размышления о ливано-израильском конфликте. Фрагменты этого Дневника уже ((/context/?id=10574&type=bigContext&articleNum=3 публиковались)) у нас ранее.
Я стою у светофора, рядом со мной еще два человека, мы ждем, когда загорится зеленый, а он загорается здесь только раз в неделю – по крайней мере, так утверждают местные жители на всех языках, которые они принесли с собой сюда, в старый центр города. Один из моих попутчиков в бешенстве, он орет на светофор: «Да переключайся уже, ты, ублюдок! Что за страна?! Могли бы, в конце концов, у суданцев поучиться, как переключать свет у светофора! Все, я отсюда уезжаю. Что за правительство!» Наконец загорается зеленый, тигр спит, я, прихрамывая, перехожу бульвар Ротшильда.

Пять девчушек с голыми животами – у двух из пупков торчат колечки, как для штор, – смеются и громко разговаривают. Одна говорит: «Чего? Ты серьезно? Ты надо мной прикалываешься! Чего? Его отца убило ракетой в Хайфе? Да я ж его видела неделю назад… Что за безумная страна, как он мог так погибнуть, а? Бред какой-то!»

Сейчас Тель-Авив в 100 километрах от фронта, то есть – от Хайфы, Цфата, Наарии и пр., и это единственный город в мире, где поселились сначала мертвые, а потом уже живые. Старое кладбище лежит в самом центре. В начале двадцатого века в Яффо разразилась эпидемия, и жители нашли на приличном расстоянии оттуда кусок земли, купили его и стали хоронить умерших. Со временем вокруг самого славного кладбища в мире вырос город - почти все его улицы упираются в кладбищенскую ограду. Мама, когда состарилась, брала меня с собой - навестить похороненных здесь друзей и родителей. В честь друзей она даже делала химическую завивку.

Теперь большая часть Тель-Авива населена пришельцами с Севера. Их очень легко узнать, хотя их родные города не так уж далеко. Как только раздается рев летящего самолета, они первыми поднимают головы. Утром на бульваре я видел довольно полную даму – не сказать, что ужасно толстую, но полную, - которая, услышав самолет, плашмя бросилась в траву. А потом встала, рассмеялась и сказала, что это самая справедливая война из всех, что мы когда-нибудь вели. Она решила, что, раз я пишу для газет, то, должно быть, каждое утро общаюсь с премьер-министром, и потому попросила передать ему, чтобы он не посылал в Ливан пехоту. Это грязь, в которой мы увязнем навеки. Пусть атакуют F-15, а не F-16 – они попадают в цель точнее, на Севере же ветер. И еще она слышала от кого-то, который приходится кому-то кем-то, что нам там не нужны танки, и чтобы я обязательно сказал Олмерту, что хватит болтать - нужно просто разбомбить к черту этот Южный Ливан, потому что мы сыты по горло ракетами, которые падают нам на головы, и еще нужно развесить на фонарях плакаты «МЫ ПРАВЫ» - потому что тогда это дойдет до террористов, а то так им на все плевать.

Вечером я уселся перед телевизором. Все только о войне. Стрельба. Интервью. И тут мне позвонила одна женщина, моя знакомая – я стар, поэтому у меня много знакомых, в том числе - женщин. Она пожаловалась, что на солдатских похоронах, которые показывали по телевизору, лица у людей, пришедших выразить соболезнования, были трагические, патриотические, мрачные. И велела, чтобы я спросил на телевидении – только чтоб обязательно спросил, – как этот солдат погиб? Во время погрома? Нет, он погиб, защищая свою родину!
- Послушай, вчера я сама ходила выражать соболезнования, - сказала она, - и там кто-то играл на гитаре, и пели смешные песни. Покойному бы это понравилось.

Вот как-то так.




День второй. Ковыляя меж лекарств и сирен


Вечером мне позвонил друг детства – весь в слезах. Его дом в Хайфе разрушен. В трубке слышался вой сирены. Я прожил всю свою жизнь, семьдесят шесть лет, в промежутках от одной сирены до другой. В Хайфе я встретил свою первую любовь. Нам было по четырнадцать. Она разрешала мне трогать свою блузку, и плакала, и написала для меня стихотворение. Сейчас она замужем за моим умирающим другом.

Это наша первая безымянная война.

Этот старый придурок М. – помнится, он и сам называл себя болваном – по телевизору объясняет правительству, как оно должно вести войну. Сейчас я говорю о себе очень обобщенно. Мне есть, чем заняться. Я пишу блог для Америки. Два миллиона евреев в Америке прочтут о моих болячках. Мама воскреснет и скажет: наконец-то он чего-то добился. Но я развалина. Умереть можно не только на войне.

Я умер дважды, один раз на войне, а другой раз – нет, и это было не так уж страшно. На самом деле доктора решили продлить нам не жизнь, а старость. Я хожу к окулисту, урологу, ухогорлоносу, челюстно-лицевому специалисту (которого призвали в резерв), и ношу им свои анализы. Врачи осматривают меня, говорят, что я держусь молодцом, выписывают мне рецепты. Я хромаю в аптеку, а вокруг все слушают новости из транзисторов, и шум стоит ужасный, но как бы то ни было, слишком хорошо слышать невозможно; и я покупаю таблетки против гипертонии, тромбов, усиленного сердцебиения и геморроя, мазь от порезов и раздражений кожи, таблетки от депрессии, таблетки, чтобы встать утром с кровати, таблетки, чтобы уснуть вечером, таблетки против покойной жены, таблетки против детей, против внуков, которые слушают музыку, раздирающую то, что осталось от моих ушей, и ждут, когда им достанется моя квартира, чтобы они могли продать ее и купить себе новые машины. Покупаю все это, чтобы утром, за полчаса до завтрака, принять первую горсть лекарств.

Позже я приму другие семь таблеток, соблюду диету, прогуляюсь полчасика с Шимоном из Государственной Страховой компании и взмокну. Я устал от таблеток, хочу спать, и у меня переполнен мочевой пузырь. Я ковыляю в туалет, сижу там полчаса, пока у меня получится или не получится – теперь есть маленькие клизмочки, благодаря которым получается все. Я возвращаюсь в кровать злой, принимаю миллиграмм транквилизатора, и тут у меня вдруг начинает болеть задница и поднимается давление. Есть же мазь, куда я ее подевал? Я ищу ее, засыпаю стоя, и так проходит ночь. Я принимаю таблетки против холестерина, от недержания мочи, пытаюсь вспоминать, тренирую память специальными упражнениями, забываю, в чем суть этих упражнений, как жалкая пиявка, цепляюсь за свою жизнь, которая закончилась, когда мне было 65, и живу от одной таблетки до другой, от одного анализа до другого, от одной операции до другой.

Ну, а что я еще могу делать в моем возрасте? Сидеть на бульваре и глазеть на девчоночьи пупки? Пялиться на них, как пялишься на меню в окне ресторана, когда нет денег зайти внутрь? Мои дети отвозят меня на машинах к себе в гости, мои внуки здороваются и убегают к своему интернету и смеются, когда я рассказываю им, как воевал за Британскую армию в Тобруке, они не знают, что это такое, Тобрук – новое блюдо или компьютерная игра. После очередного шквала катюш в Хайфе я говорю другу, что им следовало бы оставить нас в покое. Предоставить каждого его собственным генам.

Зачем мне нужна долгая старость?

Скажем, я в доме престарелых, улыбаюсь пожилой леди, еще более уродливой, чем я сам, и она улыбается мне в ответ. Приходит молодая женщина, которая занимается с нами танцами, и мы танцуем танго. Ничего другого мне выучить так и не удалось. Мы скачем, как идиоты, вверх-вниз. По телевизору продают платья так, словно это – голые женщины навеселе. Моя пожилая подруга из дома престарелых не слишком хорошо видит, я тоже. Я и слышу-то с трудом. Мы не собирались становиться таким тяжким бременем, мы об этом не просили, но если нам это дают, причем бесплатно, по социальной страховке, то - почему бы и не взять.



День третий. Меня презирает даже собака


Сегодня утром в газете написали, что ракета «Катюши» упала на кладбище Кирьят Шмона; сообщений о пострадавших, говорилось в заметке, пока не поступало. Прочтя этот, а заодно и все прочие репортажи, я отправился на встречу со своим другом, Шломо Шва – из моих знакомых он лучше всех разбирается в иудаизме и истории Израиля, особенно - Тель-Авива.

Мы уселись в приятном кафе Бялик и он прочел мне лекцию о польских хасидах в своем фирменном стиле, напоминающем скорее речь проповедника, нежели педагога. Когда мы со Шломо встречаемся, я чаще всего озадачиваю его каким-нибудь вопросом. Он некоторое время размышляет, а потом начинает говорить, и я становлюсь нем как рыба, хотя обычно меня невозможно заткнуть. Снаружи слонялись толпы беженцев из Хайфы, Наарии и Галилеи. Их можно узнать по тому, как они озираются в поисках нужного адреса. Несколько лет назад в этом кафе взорвал себя палестинский террорист, было несколько тяжелораненых, которые потом скончались. Моя дочь вышла отсюда за несколько минут до взрыва, а я узнал о случившемся по радио. Я увидел несущиеся в том направлении машины скорой помощи и сразу же набрал номер ее мобильного. Она была жива.

Сегодня мои дочери выступают против войны, подписывают петиции и полагают, что мы совершаем военные преступления. И я, разумеется, оказываюсь крайним, поскольку продолжаю оставаться сионистом, приехавшим на израильскую землю, - гражданин Палестины, я родился здесь, чтобы убивать и изгонять прочь арабов. Так что у себя дома я оказываюсь в меньшинстве по всем возможным пунктам. Родные презирают мои политические убеждения, которые становятся все более центристскими. Презирают все - даже пес, которому женщины промыли мозги, больше не приходит мне на помощь. Он смекнул, к чему все клонится, и теперь, завидев меня, виляет хвостом уже не так рьяно, как прежде. А я поддерживаю эту экзистенциальную войну по многим причинам, против которых как раз и возражают мои дочери. Они у меня очень левые. Одна считает, что в еврейском государстве нет справедливости, и что оно должно превратиться в страну для всех своих граждан - хотя в такой стране арабы в мгновение ока окажутся в большинстве, и она это понимает, но не хочет вдаваться в подробности. Все, кто знаком с историей ислама, знают, что эта религия не приветствует национальные меньшинства. Поглядите, что произошло с коптами в Египте. Они, потомки древних египтян, когда-то составляли абсолютное христианское большинство. Сейчас их осталось семь процентов, и их продолжают преследовать.

Наша война началась, когда британцы приняли Декларацию Бальфура, признавшую за евреями право на восстановление национального очага. С тех пор ее называли разными именами, но это все та же война, начатая в 1920 году. Накануне смерти мама ездила со мной на старое Тель-Авивское кладбище, где у входа стоял памятник двадцати (или что-то около того) евреям, зверски убитым возле Яффо в 1921 году. Было утро. Светило солнце. Только что шел дождь, но уже кончился. Впереди был восхитительный день, напоенный ароматами жасмина и апельсинов. Моя мама училась в гимназии Герцлия, и они с подругами накрывали тела погибших. Одним из них был наш величайший писатель, Йосеф Хаим Бреннер, жена которого потом работала воспитательницей у меня в детском саду. Мы семейная страна. Опознать погибших не представлялось возможным, и их похоронили в братской могиле. Мама сказала: «Йорам, смотри, какое наследство я тебе оставляю!» Бедняжка пережила десять войн.

Я рассказываю Шломо Шва о своих дочерях, пытаясь вызвать у него хоть капельку сострадания. Он это понимает. Самая резкая критика Израиля и евреев исходит из наших собственных уст. Самые главные антисемиты - образованные израильтяне, и мои дочери тоже из числа этих фанатиков, хотя они и симпатичней многих. Дома я - как еврей - оказываюсь еще и в национальном меньшинстве, поскольку моя жена, прожившая в Израиле 45 лет, не еврейка - и, значит, мои дочери также не еврейки. Одна из них, та, что сегодня выступает против войны и - рассудку вопреки - за палестинцев, считает и чувствует себя еврейкой, но она не религиозна, поэтому в Израиле быть еврейкой не может. Живи она в Германии в сороковые годы, ее бы отправили в концлагерь как еврейку. Но в Израиле она не считается даже христианкой, поскольку, в отличие от матери, не крещена. Какая жалость. В пасхальный Седер, произнося «Излей свой гнев на народы, которые не признают тебя», мы имеем в виду как раз мою жену и детей. Когда мои дочери служили в армии, я боялся, что они дезертируют, явятся домой с автоматами и захватят меня в заложники в пользу арабов, а я подниму белый флаг и сдамся.

Шломо Шва, старейший из мудрецов своего рода, славный, такой же старый, как и я, чистый, может быть, самый чистый из всех, кого я знаю, говорит, чтобы я не волновался, потому что у моих дочерей еврейские души. Шломо учился в йешиве. Он знает писание наизусть, он обязан был его выучить. У моих дочерей двойное гражданство, израильское и американское. У меня – только одно, израильское. Столько молодых израильтян из хороших семей - воспитанных в еврейской, сионистской политкорректности - удрали отсюда в Америку, а мои дочери, дети чистокровной протестантки англосаксонского происхождения, - такой же, как Джонатан Эдвардс, Уильям Пенн и прочие, - так вот, мои дочери, как бы они ни критиковали Израиль, продолжают жить здесь. У них нищий отец, который не может им помочь, и масса родственников в Америке. Но они живут здесь - и будут жить дальше. Шломо Шва говорит: как раз это и доказывает, что они настоящие еврейки. Но пойди, объясни это нашим раввинам.

Доброе утро, Израиль!



День четвертый. От Оффенбаха к «Ниночке», с трауром в промежутке


За кулисами этой войны ведутся другие войны. Аналитики, которые советуют правительству, как вести боевые действия, старые отставники, поучающие действующих офицеров – здесь все эксперты. Наш первый президент, Хаим Вейцман, как-то сказал президенту Труману: «Вам легко - у вас шестьдесят миллионов граждан. А у меня - четыре миллиона президентов».

Телевидение повторяется. Одни и те же картинки снова и снова. И кровь. И скорбь. И плачущие женщины. И разрушенные здания по обе стороны фронта. Война – не самое сексуальное, что есть в мире - хотя снято столько фильмов, повернутых на войне, что может, им там, в Голливуде, и виднее. Я сидел и смотрел новости - на минуту переключал телевизор на другой канал, где показывали прекрасную, умную, смешную постановку оперетты Оффенбаха, - и тут же, с чувством стыда, даже вины, возвращался к журналистам, показывавшим те же сюжеты, что и раньше.

Оффенбах был сыном кантора и перешел в христианство - так делали в XIX веке многие евреи, искавшие признания за пределами еврейского мирка. Я слышу его отца-кантора в оперетте, этой предтече мюзикла, точно так же, как слышу его в джазе Гершвина, как слышу то, что мурлыкал мой дед, возвращаясь из синагоги.

Вчера я посетил шиву по моему другу, русскому актеру, в котором - кроме этой шивы - ничего еврейского не было. Я сидел рядом с Ави Биньямином, композитором театра, где играл мой бедный друг. Ави только что вернулся из госпиталя в Хайфе, куда ездил навещать сына: мальчика ранили в Ливане, но теперь его жизнь уже вне опасности. Мы просидели некоторое время неподвижно. Все остальные говорили о войне. В моем возрасте только и остается отмечать, что похороны да траур, думалось мне.

Я рассказал Ави Биньямину, как давным-давно какой-то ублюдок отрезал у моей кузины косу, которую она отращивала двадцать лет, причем сделал это из любви. Мой отец не хотел идти смотреть на племянницу, мама колебалась, но я был ребенком, и это была моя первая шива, так что я пошел, и мама вместе со мной. В комнате, которая выглядела так, словно ее перенесли прямо из Тарнополя, сидели родные и друзья моей кузины. Многие из них плакали. Кузина плакала тихо, сдержанно и очень живописно: слезы медленно-медленно катились по ее щекам, а она снова и снова бормотала: «О, Господи!» - ведь к нему хорошо взывать по любому поводу. (Вспомните только, как его призывали в Аушвице.) Тетя тоже плакала, однако принесла печенье и закуски. Стояла страшная жара, дышать в комнате было нечем. Мимо дома проехал араб на осле, и тетя сказала: «Этого мне еще не хватало». Мама перестала плакать и съела печенье. Я пошел в другую комнату и слопал халу, которую испек мой дед. Он не соблюдал траура – косу оплакивать не принято. Мама сказала: «Ах, какая чудесная коса». При этих словах окружающие завыли от всей души.

На шиве по русскому актеру я чуть скосил глаза и увидел, что в другой комнате по телевизору показывают семью, оплакивающую близкого. Вдруг все зарыдали и перестали рассуждать, плоха или хороша война. Я вышел наружу. Увидел семью, остановившуюся посреди улицы. Они спросили меня, есть ли поблизости хороший ресторан. Я показал. И понял, что это беженцы, как и большинство людей в нашем городе, приехавшие спасаться, пока бомбят их родные края. Я прогулялся. Вернулся обратно. Сквозь окно ресторана увидел, как та самая семья сидит за столиком. Они ели так жадно, будто неделю голодали. Еда мгновенно исчезала у них во рту. Понятно, что грустно быть беженцем в ста километрах от дома, а еда помогает унять боль. Я вошел и купил кусок пиццы - совершенно отвратительной, но в честь беженцев, сидевших в этом ресторане, я съел ее почти всю.

В фильме «Ниночка» с Гретой Гарбо есть эпизод: Мелвин Дуглас заказывает кофе без сливок. Официант возвращается и говорит, что сливки кончились, но он может принести кофе без молока. Это была любимая реплика моего отца; после «Ниночки» он ни разу не ходил в кино - хотел, чтобы вкус этой шутки навсегда остался у него во рту. А еще однажды он предсказал другу семьи, который вечно читал книги по медицине (ипохондрия свойственна большинству евреев, даже врачам), что тот умрет от опечатки. Вот такой вот он был, мой отец.



День пятый. На перекрестке пикника и кошмара


В Израиле, который лежит на берегах одного-единственного озера - Галилейского моря, - когда уровень воды меняется на сантиметр - это уже национальная катастрофа или повод для веселья; ты что-нибудь пишешь - и тебя моментально начинают критиковать или хвалить на улицах. В конечном счете, Израиль - перекресток кошмара и пикника.

А еще Израиль – это положение дел. У меня есть друг, который издавал газету в Дании и наездами жил в Израиле. Каждый раз, когда он возвращался, я спрашивал его, как дела в Дании. Он отвечал, что такого понятия «дела в Дании» не существует. Когда же один израильтянин встречает другого в пустыне Невады или на Южном полюсе, он непременно спрашивает, что нового в Израиле, как обстоят дела. Израильтяне – единственный народ, у которого есть общенациональное положение дел.

Нас окружают сотни миллионов арабов, которых трудно назвать страстными приверженцами сионизма. Вся наша история – это долгая война. Лишь в Израиле люди порой ощущают, что у этого эксперимента – независимого еврейского государства, - который многие ультра-ортодоксы считают всего лишь эпизодом еврейской истории, нет будущего. Арафат говорил, что победит нас, призвав на помощь лона арабских женщин. Из-за такого положения дел мы утратили львиную долю чувства юмора, выручавшего еврейский народ почаще, чем Тора.

Евреи умели смеяться над своим страданием, и именно поэтому, смеясь и плача, они пережили все империи: египтяне, вавилоняне, древние греки, ассирийцы и римляне – все они сошли со сцены истории, лишь мы да китайцы – славная компания! – выжили на протяжении тысяч лет, сохранив тот же язык, ту же культуру, все тот же паршивый характер и то же чувство юмора. Сегодня в Израиле юмор слегка поистрепался, но в Америке он цветет пышным цветом.

Есть еще одна вещь, помогавшая нам все три тысячи лет нашей истории: чувство вины. Оно зародилось на заре истории, когда еврейские мамы осознали, что любовь не длится вечно, и никто не придет к своей матери на пятничный ужин из одной только любви. Потому что есть варианты куда более интересного времяпрепровождения. И тогда еврейские мамы изобрели чувство вины. С того момента, как ты родился, ты виноват. Ты виноват, что тебя родили на свет. Что ты живешь. Что тебя выкормили. И, воспитав подобные чувства, еврейская мама уже не обязана хорошо готовить. Как бы ни была отвратительна ее стряпня, вина подсластит ее и сделает достойной трех звезд в путеводителе "Мишлен".

В тылу это самая странная из войн, которые мы когда-либо вели. Мы начинаем к ней привыкать. Жаловаться. И это действительно непросто: сидеть в укрытии целыми днями и оказываться убитым на собственном балконе. Тыл – и есть фронт этой войны. Скоро вместо любимой женщины мы будем брать с собой в постель противоракетные ракеты, а любимая будет спать со своими ракетами, и ракеты будут общаться друг с другом.

Я тут подумал, что Авраам, отец народа, был, разумеется, великим человеком, но его трудно назвать человеком высоконравственным. Он пришел в землю израильскую в возрасте 75 лет со старой женой, и как только он прибыл туда, начался голод. Авраам эмигрировал в Египет – США того времени. Он вернулся обратно богатым человеком. Он препирался со своим Богом. Любовница родила ему сына, а жена приревновала, и тогда он бросил ребенка в пустыне. Он дважды продавал старую жену, чтобы спасти свою шкуру. Он даже объяснил бедняжке, что продает ее, поскольку она красива, и это может сослужить ему хорошую службу.

Царь Авимелех, второй человек, которому Авраам продал свою жену, вероятно, был отцом его сына Исаака, потому что трудно поверить, чтобы у почти столетнего мужчины родился ребенок. От этих филистимлян, которыми правил Авимелех, можно было ждать чего угодно. Они были язычники, и, следовательно, были счастливы. Евреи же были грустны с самого начала, потому что у них был язык, и у них был Бог, и у них было небо раньше, чем у них появилась земля. А потом Авраам взял своего возлюбленного сына, чтобы принести его в жертву, и еврейский народ признал Авраама своим отцом. Им нужен был отец, умеющий бить детей и увиливать от смерти с помощью женщины. Но даже после всего этого Авраам - великий человек, потому что, хотя он и совершал преступления против своих сыновей, он положил начало народу, и сражался с Богом, и выжил.

Моисей был первым человеком в истории, который умер и был похоронен в неизвестном месте, чтобы никто не приходил поклоняться его могиле и чтобы Бог остался неведомым. Это мистика. Невидимый гигант. Дух. Пойди, объясни это современным раввинам, которые поклоняются деревьям, камням и могилам. Потому что в Израиле положение дел таково: чем меньше еврейского в нашем характере, и в чувстве юмора, и в других чертах, тем больше мы похожи на язычников.

Так как же обстоят дела в Израиле? Мы продержимся здесь еще несколько сотен лет или того меньше. Только после этого мы сможем снова стать евреями. А потом - как большинству евреев в прошлом и будущем, каким бы оно ни было - нам предстоит маршировать в Аушвиц, научивший нас, как плавать в море, когда тебя туда забросило, но не научивший – как прожить следующий день.

На будущей неделе Девятое Ава, Тиша бе-ав. Мы будем оплакивать два разрушенных Храма. Следующий - на очереди.

До свидания – и дай нам Бог встречаться лишь по радостным поводам.


Перевод Ханы Гуревич


Впервые опубликовано на сайте www.nextbook.org в серии "Послания из Израиля"
This text originally appeared on www.nextbook.org and is part of a series Dispatches from Israel