Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Бесплатный воздух
Евгений Коган  •  19 сентября 2016 года
Михаил Иоссель — писатель, уехавший на Запад в 1986 году из Ленинграда. До отъезда он писал прозу и стихи, переводил американскую поэзию, печатался в самиздате и входил в переводческую секцию знаменитого «Клуба 81». Михаил рассказал совладельцу тель-авивского книжного магазина «Бабель» Евгению Когану о неофициальной литературной жизни Ленинграда 1980-х, эмиграции, удовольствии от пользования русским языком и о том, кто имеет право называться американским писателем.

Евгений Коган: Почему вы перестали писать по-русски?

Михаил Иоссель: Потому что я перешел на писание на английском, и это стало поглощать все мое время. Это не легче и не труднее – просто по-другому. Русский язык по-прежнему для меня «бесплатный воздух» – он не оказывает сопротивления, если только я сам не придумываю себе какие-то ограничения в нем, что, в общем-то, является сознательной или подсознательной задачей любого писателя. Я им пользуюсь иногда для разрядки, для эмоционального отдохновения. Когда я перешел на английский, это сначала было механическим упражнением, средством поставить между собой и собой, между собой и собственной жизнью своего рода непреодолимую прозрачную мембрану, через которую не пробиваются грусть, тоска, депрессия, жалость к себе и прочее. Но потом это стало полноценным проектом, причем не только литературным, не только лингвистическим, но и, в определенной и все возрастающей степени, экзистенциальным. Проект перехода в другое человеческое качество, перевода себя на другой язык жизни – не только другой язык как таковой, но и другой способ мышления, другой способ – всего. Эмиграция разделила мою жизнь на две равные части: я уехал в тридцать, сейчас мне шестьдесят. В то время у людей было четкое ощущение окончания одной жизни и начала другой, тогда уезжали по сути навсегда. Эмиграция, особенно сопряженная с определенного рода психологическими ударами и моральными тяготами, состругивает, так сказать, с реального возраста человека несколько лет.

Ты проводишь эти годы в качестве ребенка; с тобой говорят, как с ребенком, или как с плохо слышащим человеком, или как с умной собакой: «Это называется вилка – у вас в России есть вилки? Не бойтесь этой кабинки, она называется элевейтор и ходит вверх-вниз…»

Ты неизбежно проводишь некоторое время в качестве ребенка, при этом являясь, разумеется, полноценным взрослым человеком. Всякий, кто говорит по-английски лучше тебя – то есть, буквально любой человек – одновременно оказывается и умнее тебя, он тебя подавляет в любом разговоре, просто потому, что ты не можешь адекватно ответить. При этом второго рождения не происходит, жизнь преломляется только в концептуальном плане, само собой, а не в биологическом... Это – длинный вариант ответа на вопрос, почему я перестал писать по-русски. Короткий же ответ – увы, отсутствие времени.

Е.К.: Не понимаю, зачем писателю этот элемент преодоления, о котором вы говорите.

М.И.: Задача любого искусства – ограничить безбрежность выбора.

Человек собирается написать рассказ.
– О чем? Нужен сюжет.
– У меня не будет сюжета, будут размышления.
– Хорошо. А как зовут главного героя?
– Родион.
– А почему не Мария?..

Ну, и так далее. Зачем писать в рифму? Потому что так красивее. Да ладно, чем красивее?.. Выглядит это странно – сидит взрослый человек и придумывает что-то в рифму. Рифма затрудняет сам процесс писания, но из этой рифмы высекаются новые смыслы, которые направляют стихотворение. Рифма – искусственное самоограничение, «констрейнт». Для чего, скажем, Довлатов, не подозревая, что он пользуется «улиповским» ограничением, налагаемым на себя самого, избегал в одном предложении слов, начинающихся с одной и той же буквы?

Ему было нужно, чтобы процесс писания был интересным, и он его для себя затруднял.

Форма, сюжет, язык, имена героев, обстоятельства их жизни – все есть выбор, и, сокращая это количество бесконечностей, тем самым ты, усложняя свою задачу, одновременно облегчаешь ее. Этим как раз и занимались, играя, члены литературной группы УЛИПО, основанной Раймоном Кено и Жоржем Переком, – системой самых разнообразных ограничений, которые придумывает для себя писатель. Скажем, в одном из программных романов группы фабула такова: совершено убийство в многоквартирном доме, и известно, что убийца живет в нем же. Детектив продвигается из квартиры в квартиру, но по некоей неразъясняемой читателю причине может ходить только г-образно, «конем». Или, например, другой знаменитый роман, не содержащий ни единой буквы «е». На английский, к слову, его перевели без единой буквы «а», поскольку никакой осмысленный английский текст большого размера без единой буквы «е» невозможен.

Е.К: У вас было роскошное преодоление – в Ленинграде вы переводили американскую поэзию, сами писали стихи. Почему вы ушли от этого?

М.И.: Ну, я все-таки переводил поэзию не в рифму – это была американская поэзия. Главным же ограничением был как раз иностранный язык, тем более, я его тогда знал не слишком хорошо. Переводя, переводишь и себя в иное качество. Любое писательство – перевод, вообще говоря. Стихи я, к слову, тоже писал не в рифму, которая мне тогда казалась несколько неестественной. Если писать в рифму, думал я, то как по-настоящему талантливые люди, как Витя Кривулин или Лена Шварц, но такого таланта у меня не было. У меня, скорее, была другая склонность – склонность к нахождению новых смыслов, которых, насколько мне было это известно, не существовало в современной мне литературной тусовке, от которой я, непроизвольно, порой отделялся, отдалялся. Мне было не всегда интересно, скажем так, находиться в общем ее русле – я говорю, в частности, о «Клубе 81».(1)×(1) Литературный клуб, образованный в 1981 году в Ленинграде и объединивший неофициальных писателей и поэтов Впрочем, это – нормальное положение вещей.

Е.К.: Но вы все равно были в клубе.

М.И.: Да, но мы, группа из нескольких человек, быстро откололись, образовав ту самую переводческую секцию, которая на самом деле была не совсем и даже совсем не переводческой: просто мы были людьми, условно говоря, западного направления. Сережа Хренов, Митя Волчек, Сережа Магид, Миша Хазин, я и другие – в первую очередь, Аркадий Драгомощенко, который был инициатором этого дела, как и очень многого другого. Он был основным источником интеллектуального и творческого питания среди нас... Под «людьми западного направления» я понимаю тех, кому, скажем, категорически не нравились ярые славянофилы или зоологические антисемиты, которых каждую ночь во сне ели евреи и которые в общем корпусе клуба имелись в наличии. Аркадий говорил про таких, что у них под сапогами скрипят селедочные головы. Нам сильно хотелось от них отойти в сторону.

Е.К.: «Клуб 81», или Ленинградский рок-клуб, или джазовый «Квадрат» — с позиции нас, сегодняшних, кажется, что все это было романтической идеей, способом вместе противостоять мороку, в который погружалась и погрузилась страна. А на самом деле все было не совсем так прекрасно, да? Вот эта общая, «легендарная» тусовка – она вообще была?

М.И.: Ну, скажем, условный «Сайгон» все же не подразумевал наличия в нем людей, которые круглосуточно боялись евреев. Сама большая общая тусовка «второй культуры» самопроизвольно делилась на группы. Что же касается «Клуба»… В нем были люди, которые с помощью того же «Клуба 81» пытались войти в официальную советскую литературу, стать членами Союза писателей, издавать книжки. Вполне нормальное желание. И одновременно им хотелось писать интересно. Там были по-настоящему талантливые люди, и даже плохие люди, которые там были, тоже были талантливы. Это были люди, которых что-то не устраивало, которые по каким-то причинам не могли пойти по официальной линии. В «Клубе» было достаточно людей, которые хотели одновременно и рыбку съесть, и сесть на это самое. И в этом тоже не было ничего особо необычного или предосудительного. Но были и другие, которым было интересно само пребывание в «Клубе 81», сам процесс жизни в его контексте.

Ни у кого в нашем конкретном кругу не было ясной перспективы на долгую жизнь.

Мне, к примеру, как, увы, и моим родителям, которые с ужасом следили за моей трансформацией из обычного, нормального инженера по электромагнитным полям в обитателя достоевского подполья и сторожа американских горок в ЦПКиО, было вполне ясно, что, если ты вошел в какое-то сугубо самиздатское, неофициальное и антисоциальное объединение, ты тем самым выкинул себя из круга нормальной, средней буржуазной советской жизни. Совмещать существование в подполье с жизнью советского человека на поверхности идущего в коммунизм общества было сложно, то есть невозможно – ты пришел на постоянное место пребывания, прямо скажем, в террарий, где собираются и говорят ужасные и дико политически неграмотные, враждебные, антисоветские вещи, где рассуждают о том, как переправить свои гениальные произведения на запад, в логово заклятого врага. Понятно, что на этих людях – нам подобных – клейма негде ставить, и, если ты нормальный, честный советский человек, ты туда не пойдешь, к этим отбросам общества, и не будешь их слушать и с ними выпивать. Ну, что тут долго рассуждать. Мы просто хотели быть свободными людьми…

Е.К.: И при этом объединились организацию под присмотром КГБ, которая по структуре повторяла официальные союзы писателей.

М.И.: Мы – наш узкий круг – не играли в игры тех, кто в первую очередь хотел, пусть на своих условиях, войти в советскую литературу. Мне было просто интересно приходить туда, выпивать и разговаривать о литературе. В нашем случае это был клуб друзей. Ты приходил и попадал в зону несоветской жизни, причем в компании хороших и приятных тебе людей. Для меня это был способ проведения жизни – тем более, что я тогда сидел в «отказе». Наша условно-переводческая секция собиралась в секции театральной, у Эрика Горошевского(2)×(2) Режиссер, театральный постановщик. – это был огромный лофт с покатым полом, если на него положить мячик, он бы покатился; такое гулкое пространство с большим столом и опасно свисающими с потолка электрическими проводами. Спустя какое-то время туда стали приходить американские писатели и поэты – например, и в первую очередь, Лин Хиджинян, одна из ведущих американских поэтесс, а еще Рон Силлиман и Барретт Уоттен. Они втроем потом написали и выпустили приличным тиражом прекрасную книжку «Ленинград».

Дмитрий Волчек, Зинаида Драгомощенко, Джеки Окс, Михаил Иоссель, Любовь Кан, Александр Кан, Лин Хеджинян, Аркадий Драгомощенко.

Все началось со знаменитого джазового квартета ROVA под управлением Ларри Окса. Они приехали в Москву, там их никто не ждал, основатель «Клуба 81» Борис Иванов пригласил их выступить, и за ними потянулись поэты, Лин, а за ней и другие. Их становилось все больше, они привозили журналы и, главное, книги – сборники поэзии и прозы... В общем, кроме Аркадия, который был одним из основных фигур в «Клубе» и во всем ленинградском самиздате, насколько помнится, никто из нашего «западного крыла» не участвовал в «официальных» клубных делах.

Е.К.: Кроме «Клуба 81» существовала же и другая неофициальная литературная жизнь в Ленинграде. Вы пересекались?

М.И.: Ленинград, конечно, был центром самиздата, «второй культуры». Здесь выходили и «Часы», «37», «Обводный канал», и каждый из этих журналов организовывал вокруг себя силовое поле. Митя Волчек стал выпускать «Митин журнал» (название предложил Аркадий), даже мы с Сережей Хреновым делали «Предлог» (в основном, Сергей его делал, а идею нам подал тот же Аркадий). Но я мало интересовался другими объединениями, мне хватало того, что у меня было. В «Клубе» выставлялись художники, сюда они приходили выпивать, в углу тихо наигрывал Курехин, приходил Гребенщиков и внимательно слушал поэтов, которые писали стихи, мягко скажем, лучше, чем он. На наших глазах у Курехина начиналась «Поп-механика», и мы с большим удовольствием ходили на их выступления, тем более, они в «Клубе» порой и репетировали, как и театр Горошевского.

Е.К: Вы называете известные имена. А были те, кем тогда восторгались, но кого сейчас забыли?

М.И.: Думаю, что нет, хотя… Был чрезвычайно талантливый писатель Вася Аксенов – не Василий Павлович, а другой. Помню, у него было яркое необычное письмо. Мы с ним дружили и вместе одно время сторожили «американские горки». Он все время порывался уехать в Сибирь – не знаю, что с ним произошло потом. Был Петя Кожевников – человек, который участвовал в «Метрополе», но держался очень тихо… Я находился, повторюсь, в меньшем круге, и воспоминания обо всей совокупности тех людей у меня смутные. Всем было ясно, что Витя Кривулин очень талантливый. Было ясно, что Лена Шварц очень талантливая. Было ясно, что Аркадий Драгомощенко очень талантливый и фантастически необычный, хотя ему было тяжело, его не понимали, над ним насмехались – тот же Виктор Леонидович Топоров, к примеру, – называли его шарлатаном от поэзии, но он знал правду про себя и продолжал писать так, как писал, и это, думаю, требовало определенного мужества. Было видно и ясно, что Митя Волчек станет делать что-то интересное, и другие. То есть, все было понятно уже тогда.

Е.К: Как вы думаете, почему многие невероятно талантливые люди, принадлежащие к ленинградской «второй культуре», не выходили за стены города? Естественно, если не говорить о рок-н-ролле.

М.И.: В Москве было значительно больше иностранцев, разумеется. Они создавали эхо. К тому же, Питер не лежит на поверхности – это город подполья, город подземелий. Это город с сильной достоевщиной, а достоевщина всегда саботирует себя самое. Элемент саморазрушения был заложен во многих талантливых питерских жителях – тот же Олег Григорьев, который страшным пьянством целенаправленно совершал самоубийство. Достоевщина, склонность к психологическим вывертам, склонность к сидению в подвалах или обреченных на снос чердаках и мансардах. Хотя многим штучным людям, конечно, удалось вырваться на широкий простор. И, наконец, давайте подумаем – кто сейчас является главным выразителем русской идеи, главным российским философом? Шнур. А Шнур что говорит? «В Питере — пить». Очень простая идея – а что еще делать?

Все в буквальном смысле сидели в подвалах. Сторожили, кочегарили. Понимаете, в этом городе не распространяется эхо. Сырой, гниловатый воздух подполья. И Кривулин, и Шварц, и другие – штучные, как я уже сказал, люди, им было сложно подражать, и они не породили своей школы. Школа, все же, зиждется на теории, а не на самой литературной практике. В Питере были, конечно, различные ЛИТО, было знаменитое «Дерзание» при Дворце пионеров, клуб переводчиков, который вел тот же Топоров во Дворце молодежи, пока не вступил в Союз писателей, – все это было, но также было понятно, что Питер – город, стоящий обособленно, из него волны по России не расходились.

Е.К.: После того, как вы приехали в Америку, у вас не случилось разочарования? Вы читали американскую поэзию, переводили ее, пытались писать без рифмы – и вдруг оказалось, что все на самом деле не совсем так.

М.И.: Американскую поэзию я к тому моменту все-таки уже знал. Разочарование, скорее, произошло от мгновенно пришедшего осознания, что нельзя в Америке прожить, занимаясь писанием на русском языке. Как ни парадоксально это звучит. И, главное, я не ожидал, что так, по серьезному счету, плохо знаю английский. Очень много усилий и времени потребовалось, чтобы перестать быть тем самым вышеупомянутым ребенком.

Е.К.: Сергей Магид, которого вы выше упоминаете, в своей книге воспоминаний пишет, что вы всегда хотели стать американским писателем. Вам это удалось?

М.И.:Наверное, удалось, все-таки я, как ни крути, университетский профессор писательства на английском – здесь поставим условный смайлик. Но, собственно, что это такое — американский писатель? Эфемерида. Кем человек себя определяет, тем он, по сути, и является. Если человек пишет на русском, и его потом переводят на английский, является ли он американским писателем? Да – Довлатов стал явлением американской литературы, хоть я и не уверен, что он к этому особенно стремился. Исаак Башевис Зингер писал на идиш. Ну, и так далее.

Америка вбирает, всасывает в себя абсолютно все, это всеядная общность – языковая, идеологическая, культурная.

Этакая антологическая воронка. Хочешь быть американским писателем – будь им. Если тебя, конечно, хоть кто-нибудь, кроме тебя и твоих близких, читает в Америке. Да даже если и не читают. В большой степени это – вопрос самоопределения. Хочешь быть американским пекарем – будь им. Скажем, вряд ли об этом так уж глубоко задумывался Набоков, но он, разумеется, стал и изначально был американским писателем. Бродский активно стремился к тому, чтобы стать американским поэтом и эссеистом – и стал им. Что касается меня, то я удовлетворяю всем внешним условиям американского писателя – я гражданин США, пишущий, печатающийся и преподающий литмастерство на английском языке. Впрочем, я теперь, последние двенадцать лет, еще и канадский... Но дело же не в этом.