Мало что способно пробудить в человеке еврея так стремительно, как это делает даже самое коротенькое путешествие по Восточной Европе. В Израиле можно целыми днями разгуливать под палящим солнцем в футболке без рукавов и чувствовать себя чистой воды гоем: немножко транс-рока, немножко оперы, старая добрая книжка Булгакова, стакан ирландского виски. Но стоит тебе проштамповать паспорт в польском аэропорту, как твое самоощущение меняется. Вкус тель-авивской жизни еще жив на твоих губах, Господь еще не явился тебе в мерцании испорченной флюоресцентной лампы, потрескивающей над залом прилета, но стоит откуда-нибудь потянуть свининкой — и ты чувствуешь себя чем-то вроде выкреста.
Стоит израильтянину появиться на свет, как ему начинают объяснять, что европейские события последних нескольких веков — это сплошь гонения и погромы; последствия такого образования продолжают гноиться у тебя в кишках вопреки диктату здравого смысла. Во время поездки окружающая реальность постоянно подпитывает это неприятное ощущение. «Ничего эдакого не происходит, — убеждал я себя неделю назад, путешествуя по Восточной Европе, — казаки не насилуют твих мать и сестру». Поводом напомнить себе об этом могло стать что угодно: невинная реплика прохожего, звезда Давида и неразборчивый лозунг, намалеванные на осыпающейся стене, отблеск света на церковном кресте, маячащем за гостиничным окном, или то, как беседа немецкой супружеской пары резонирует с туманным польским ландшафтом.
Тебя начинает терзать вопрос: это реальность или фобия? Может ли оказаться, что эти полуантисемитские впечатления возникают у тебя в сознании потому, что ты их ждешь? Моя жена, например, утверждает, что у меня есть сверхчеловеческая способность к обнаружению свастик. Неважно, где мы находимся — в Мельбурне, в Берлине или в Загребе, — достаточно десяти минут, чтобы я высмотрел какую-нибудь свастику.
Ровно пятнадцать лет назад я был в Германии по своим писательским делам, и мой издатель пригласил меня в отличный баварский ресторан (да, я знаю, такой вот оксюморон). Как раз когда перед нами поставили горячее, в ресторан вошел рослый, крепкий немец лет шестидесяти и принялся что-то громко говорить. Лицо его было пунцовым; мне показалось, что он пьян. Из месива немецких слов, которые он выплевывал в воздух, я распознал только два — они постоянно повторялись — “Juden raus!” Я подошел к нему и сказал по-английски со всем спокойствием, на которое был способен: «Я еврей. Хочешь вывести меня отсюда? Давай, выведи, попробуй». Немец, ни слова не понимавший на английском, продолжил вопить по-немецки, и через мгновение мы уже обменивались толчками. Мой издатель попробовал вмешаться; он попросил меня вернуться за стол и сесть. «Ты не понимаешь», — повторял он, но я был тверд. Мне казалось, что я отлично все понимаю. Как сын людей, переживших Холокост, я понимал все происходящее лучше, чем любой из невозмутимых посетителей этого ресторана. Наконец нас растащили официанты, и злобного пьяницу выставили вон. Еда остыла, но у меня все равно пропал аппетит. Пока мы ждали счет, мой издатель объяснил мне глубоким, спокойным голосом, что злобный пьяница жаловался на машину одного из посетителей, запершую его на стоянке. То, что прозвучало для меня как “Juden raus”, было на самом деле “Jeden raus” и переводилось примерно как «Снаружи, рядом с…».
Когда принесли счет, я настоял на том, чтобы заплатить за нас обоих. Репарации в пользу новой Германии, если угодно. Что поделать? Даже сегодня любое слово, произнесенное на немецком, вызывает у меня защитную реакцию.
Однако, как говорится, «если вы параноик — это не значит, что за вами не следят».
Однако, как говорится, «если вы параноик — это не значит, что за вами не следят». За двадцать лет скитаний по миру я собрал приличную коллекцию антисемитских эпизодов, которые невозможно объяснить ошибкой в восприятии языка на слух.
Был, например, один венгр из маленького бара в Будапеште: я пришел туда после чтений, а он настоял на том, чтобы показать мне свою татуировку немецкого орла во всю спину. Он сказал, что его дедушка убил триста евреев во время Холокоста и что он сам надеется когда-нибудь похвастаться подобным достижением.
В маленьком, мирном немецком городке поддатый актер, двумя часами раньше читавший со сцены несколько моих рассказов, объяснил мне, что антисемитизм — это ужасно, но нельзя не признать, что отвратительное поведение евреев на протяжении всей истории человечества сильно подлило масла в огонь.
Клерк во французской гостинице поведал мне и арабо-израильскому писателю Сайеду Кашуа, что, будь его воля, в эту гостиницу не пускали бы евреев. Я провел вечер, слушая, как Сайед ворчит, что мало ему было сорока двух лет сионистской оккупации — теперь его еще и в качестве еврея оскорбили.
А всего неделю назад на литературном фестивале в Польше меня спросили из зала, стыжусь ли я своего еврейства. Я дал логичный, аргументированный ответ, лишенный всякого эмоционального оттенка. Публика, внимательно слушавшая меня, зааплодировала. Но ночью, у себя в номере, я с трудом смог уснуть.
Мало что способно поставить вашего внутреннего еврея на место так быстро, как это делает парочка хороших ноябрьских хамсинов. Честное ближневосточное солнце выжигает из тебя последние следы диаспоры. Мы с моим лучшим другом Узи сидим на пляже Гордон в Тель-Авиве. Рядом с ним сидят Криста и Рената. «Дайте я угадаю, — говорит Узи, пытаясь усмирить свою набухающую похоть неловкими телепатическими упражнениями, — вы обе из Швеции».
«Нет, — смеется Рената, — мы из Дюссельдорфа. Германия. Знаете Германию?»
«Еще бы! — с энтузиазмом поддакивает Узи, — Kraftwerk, Modern Talking, Ницше, BMW, “Байерн Мюнхен”»… Он роется в сознании, пытаясь найти еще какие-нибудь немецкие ассоциации, — но безуспешно. «Братан, — говорит он мне, — мы зачем тебя в универ посылали? Как насчет поддержать беседу?»