Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Каргопольские рассказы
Михаил Эзер  •  1 декабря 2010 года
Ты, паренецек, не волнуйся — у меня хозяин имеется. Шалунишка. Ежели ночью тебя душить начнет, мохнатый такой, не бойся — это он так, озорует.

Как ты помнишь, дорогой друг, профессор Преображенский не рекомендовал читать до обеда и после оного советские газеты. Я бы искренне не советовал никому читать также опусы писателей-«деревенщиков» о сермяжной правде, сокрытой в глубине лесов и болот. Правда намного сложнее и многоцветнее. Увидеть ее можно только пережив. Этим письмом, выполняя твою старую просьбу, открываю серию правдивых северных рассказов, хотя и прав был старик Когелет: «Никто всего не может пересказать — не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием» (1:8). Подбили меня на этот рассказ в нынешнем августе ягода-морошка, созревшая на кочках беломорских островов и наполнившая рот хмельным вкусом Севера и прошлого, шепот засыпающих волн и тихие полуночные закаты, когда слова про маарив аравим («приводящий вечера») из вечерней молитвы впечатываются в древние граниты. Ведь «восходит Солнце и заходит Солнце и устремляется к месту своему» — вот и я вернулся туда.

Фотографии автора из экспедиции этого года в те же края. Кликабельны
Итак, место действия — Каргопольский край, время — лето 1976 года. Снаряжается в эти места регулярная экспедиция отдела редкой рукописной книги АН, в коей постоянно участвует моя молодая жена, а твой покорный слуга присоединяется к ней в качестве примака. Задача экспедиции — сбор рукописей, хранящихся в остатках некоторых старообрядческих групп: так называемых ИПХ — «истинно православных христиан», попросту говоря, катакомбников, не принявших сергианской реформы, — и ИПХС – «истинно православных христиан скита» — старообрядцев весьма крайнего толка, которые еще с XVIII века живут в царстве Антихриста со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так вот, твой покорный слуга, прочитав небезызвестные произведения Солоухина «Черные доски» и «Третью охоту» и еще что-то подобное из Астафьева, решил поехать несколько раньше, чтобы до начала академического изучения вопроса вдохнуть полной грудью аромат кирзовых сапог, старых досок и местных болот.

Загрузился я в поезд с одноместной надувной лодочкой, рюкзаком, набитым банками молдавской тушенки с рисом, а также галошами для бабушки Аграфены из деревни Большие Кобели — это была передача от моей жены, с записочкой рекомендательной: «принять человечка».

Начиналось все исключительно по Черномырдину. Уже в поезде, по дороге на север, я почувствовал хорошо знакомой болью в нижней правой части живота проклятый аппендицит, который все собирался вырезать. Покуда ехал с железнодорожной станции до Каргополя — еще дай Б-г часа четыре на автобусе по каким-то жутким колдобинам, — он давал о себе знать уже совсем хорошо. Когда приехал в Каргополь, меня встретила изрядная темнота — дело было в августе и уже наступил вечер. Лил с черного неба гадкий дождик при температуре 5-6 градусов, скрипели, прямо по Городницкому, мокрые деревянные мостовые (надо сказать, что Городницкому я голову бы оторвал за его «Деревянные города», поскольку походил по ним в реальности), и передо мной возникла освещенная дверь гостиницы «Каргополь», о которой следует сказать пару слов особо. Это было любопытнейшее деревянное трехэтажное сооружение, главной достопримечательностью которого являлись сортиры класса «дырка», проницавшие все три этажа. Посему, находясь на 3-м и с секундомером в руках ожидая знакомого всплеска внизу, можно было легко измерить высоту здания или, наоборот, конечную скорость падения известного предмета. Забегая вперед, скажу, что уже в экспедиционные времена мы в этом сортире будем заниматься рыбной ловлей. Отмечая распитием все тех же «Лимонной» и «Лидии» успешный сбор книг и раритетов, мы умудрились вместе с останками селедок выкинуть в туалет жемчужные старообрядческие четки-лестовки XVII века. И моя жена вместе с начальником экспедиции выуживала их с помощью самодельной удочки из нитки и вилки.

Итак, выгрузился я из автобуса, чувствуя себя малоприятно, так что хотелось сложиться в позу эмбриона и помереть. На мои предъявления студенческого билета, «направления» из библиотеки АН и еще какой-то бумажки меня послали по надлежащему адресу, заявив, что мест в гостинице нет. На уверения, что я прямо сейчас лягу и помру, ответствовали, что, мол, ничего, труповозка заберет. После чего я улегся на мокрую половицу перед дверями гостиницы и свернулся там в клубочек, подложив под голову рюкзак, в ожидании ближайшего милицейского наряда, чтобы переночевать в соответствующем учреждении, где хотя бы есть крыша над головой. Это было мне обещано немедленно, но милиция доехать не успела, поскольку в фойе появился очень своеобразный субъект — толстый, с волосатой грудью, вываливающимся животом и в синих сатиновых трусах до колен. Тут начался первый этап фантасмагории. Гражданин принялся рассуждать про моральный кодекс строителя коммунизма, про отдельные огрехи в гостиничном деле, про долгий путь в светлое будущее и, заявив, что не может опозорить советскую власть, бедного студента, прибывшего сюда за знаниями, немедленно приглашает к себе в двухкомнатный номер-люкс. Перед гражданином, несмотря на сатиновые трусы, почему-то все стояли по стойке смирно. Как выяснилось, это был инструктор обкома партии, который уже неделю без просыпу пил, будучи прислан сюда для поднятия политического уровня и разъяснения — в рамках каких-то лекций и семинаров, — как хорошо в стране советской жить.

Гражданин очень тосковал: его прислали из областного центра – Архангельска в гнусный районный центр — Каргополь, и выпить ему было не с кем. Жалоба «выпить не с кем» — или, как это через сутки озвучил другой субъект, из совершенно иной социальной страты: «Ты понимаешь, фраер: здесь нет людей!» — постоянно звучала в начале моих похождений. Я оказывался, сам того не желая, в ситуациях, емко описанных нашими мудрецами: «Там, где нет людей, постарайся быть человеком». Но, поверь мне, «быть человеком» — тяжелое бремя белых, ибо представления о том, что это такое, у встречавшихся мне граждан были диаметрально противоположны, и моя кандидатура не всегда оправдывала их ожидания.

Инструктор обкома чуть ли не за воротник втащил меня в гостиницу, и вскоре я обнаружил себя на втором или третьем этаже в большом двухкомнатном номере, забросанном совершенно фантастическим количеством грязных носков, маек и пустых бутылок, происходивших из двух початых фанерных ящиков, в одном из которых (как я понял позднее, это была местная традиция) была водка «Лимонная», а во втором — портвейн «Лидия». На столе валялось несколько корок черного хлеба, обглоданные селедочные хвосты и вскрытая банка килек за 40 копеек.

Самым главным для меня было добраться до постели и в ней дождаться утра. Или аппендицит — меня, или я — его (а резаться в районной больнице не хотелось). Надо было отлежаться, но не тут-то было! Выяснилось, что мне предоставили ночлег не просто так, а с целью возместить недостаток людей в данном месте. Пили мы водку «Лимонную», закусывали портвейном «Лидия». Первое было зеленым, второе — фиолетовым, по вкусу же напитки не различались и напоминали раствор политуры в зеленых и фиолетовых чернилах. Стакана после четвертого начался разговор. Мой собеседник, как и подобает любому на таком этапе, впал в долгую и нудную исповедь. Рассказывал, что в свое время был послан в качестве аспиранта какого-то московского института (а на самом деле, конечно, сотрудника известной организации из трех букв) в американскую школу бизнеса. Так, видимо, рождались будущие деятели перестройки. Дальше пошел Достоевский. Товарищ рвал на себе грязную майку, называл себя сукой и сволочью, расписывал, как хорошо жить в Америке и как хреново жить здесь, насколько виски лучше портвейна «Лидия», как американцы приглашали его в гости, как он тискал их жен, как они угощали его американской ветчиной и кукурузными лепешками и как он хвалил при них Америку, прекрасно зная, что по возвращении будет ее охаивать и мешать своих американских хозяев с дерьмом. Время от времени он бился головой о стол, о мои коленки, потом — о ботинки, крича, что такую суку, как он, необходимо немедленно выбросить с третьего этажа или зарыть живьем в землю, в связи с чем требовал лопату и просил меня помочь в этом мероприятии. После этого я вырубался, потом приходил в себя и слышал лихорадочный шепот: «Скажи, пожалуйста, я что-нибудь говорил?» Я отвечал: «Что ты, конечно, нет!» Собеседник успокаивался и начинал рассказывать, как хорошо в стране советской жить, что килька за 40 копеек — временные трудности, цитировал какие-то газеты и кодекс строителя коммунизма. Я снова вырубался, меня опять тормошили, усаживали за стол, и по новой начиналась история про американскую ветчину. Причем слова повторялись одни и те же, и все это напоминало какую-то восьмерку заколлапсированного времени из фантастического романа.

Проснулся я на рассвете, среди разлитого портвейна, разбросанных носков и селедки. Инструктора в номере не было. Отправился я, естественно, в сортир, а возвращаясь оттуда, вдруг ощутил, как голова моя пригибается к полу, а руки взмывают вверх, и я оказываюсь в классической позе «ласточка». Проделали все это два мента, поджидавшие меня по обе стороны двери. Они аккуратно сложили меня кренделем, завернули руки на уровне затылка и, ни слова не говоря, свели в «воронок» и отвезли в каргопольское отделение милиции. Там на отчаянный мой вопль «за что?!» менты, ухмыляясь, придвинули бумагу и ручку : «Вот это ты нам щас и напишешь». Все мои попытки говорить про уголовный кодекс, презумпцию невиновности и адвоката кончались простым ответом: «У нас тут не Ленинград, это ты скоро поймешь. Будет тебе адвокат, будет тебе все. Посидишь месяц-другой, тогда поговорим». Через некоторое время товарищи менты все же смилостивились, и я узнал, что обвиняюсь ни много ни мало в ограблении инструктора обкома с применением финского ножа с целью отъема у него радиоприемника «Спидола» стоимостью 98 рублей 97 копеек. Оказывается, товарищ инструктор пришел и написал заявление.

Вокруг меня ходили два следователя: злой и добрый. Один хватался за табуретку и поминутно справлялся, освободилось ли место в такой-то камере, добил ли уже сидящий там местный аналог шишковского Фильки Шкворня своего соседа. Мне демонстрировали висевшие на стенах фотографии каких-то жутких расчлененных трупов, найденных среди болот и лесов, и объясняли, что жизнь, мол, здесь очень простая: «в любой момент в черненькие спишем». А добрый следователь жаловался мне: «Слушай, мужик, хрен с ним, с финским ножом, финский нож мы из протокола уберем, мы его все равно у тебя не нашли, могу признаться — мы твой рюкзак обыскали, и слава Богу — это уже статьей меньше. И вообще, кража до ста рублей — мы можем дело закрыть, возместишь, отсидишь 15 суток — и все. Ты только отдай чертов радиоприемник! Ты ж понимаешь, он нас замучил, сидит здесь вторую неделю, строчит на всех доносы, суется всюду, мы его каждый день подбираем пьяным, и тронуть его нельзя! Зачем тебе жизнь-то губить?!»


В конце концов своим упорным запирательством и обмороками на фоне аппендицита я добился небывалого. Мент велел патрулю привести для очной ставки потерпевшего. Предупредив, что, дескать, если я сейчас влипну, то обратно уже не выйду — чтоб знал как их за нос водить. Четыре мента вежливенько приволокли инструктора обкома. Нашли его на лесной бирже, где с раннего утра открывалась пивная для плотогонов. Следователь лебезил: вот вы на нас в претензии, а посмотрите, как оперативно мы работаем — бандит уже пойман, взят с поличным, сейчас будет каяться, рассказывать, как он на вас с финским ножом… Тот воззрился на меня: «А это кто такой?»
- Как же, человек, с которым вы ночью водку пили.
- Какую водку, где?!
- В вашем номере, он там спал на вашей постели.
- В какой постели?! Вы за кого меня принимаете?! Чтобы я, с этим… в своей постели водку пил?!
- Но вы же у нас были в три часа ночи!
- Не был.
- Вы же написали заявление!

Тут потерпевший заорал, что не потерпит провокации против представителя обкома партии и ЦК КПСС и всех выведет на чистую воду, после чего его под белы руки вывели опохмеляться. А дальше была сцена из вестерна. Мент встал, упер руки в боки… Он не смотрел фильмов с Клинтом Иствудом, но это было что-то вроде: «Послушай, Гарри, в нашем городке не любят рыжих». Сказал же он следующее: «Так, вот тут есть озеро Лаче…»
- Знаю, — говорю, — в нем утопили Болотникова.
- Так скажи спасибо, что только Болотникова, могут и тебя! У тебя есть два часа — и чтоб духу твоего в Каргополе не было! Иначе пожалеешь о том дне, когда родился!
- За что?!
- За то.

Я надул свою одноместную лодочку, закинул в нее рюкзак и погрузился в бурные воды Лаче-озера, которое в этот момент сильно напоминало славное море, священный Байкал — начиналась гроза. Похлюпал я к истоку Онеги. Сверху хлестал ливень, сверкали молнии… Слава Богу, в 30-х годах у истока Онеги взорвали пороги, так что этот участок я прошел сравнительно благополучно, но вскорости понял, что мне все равно каюк. Было уже совсем темно, холодно – градуса 3-4, разыгралась настоящая буря, лодка наполнилась водой. Вариант решения вопроса в духе Садко, равно как и вариант корабельщиков и пророка Ионы мне явно не подходили — единственным кандидатом в жертву был я сам. Надо было выбираться на архангельскую трассу, чтобы спастись.

От берега до трассы было километра полтора. У меня хватило ума погрузить рюкзак в лодку и тащить ее за собой, как волокушу. Но результат бегства от гнева Господня не слишком отличался от исхода приключений пророка Ионы — только роль рыбы-кита взяли на себя местные навки с кикиморами. Пройдя совсем чуть-чуть, я сыграл сцену из фильма «А зори здесь тихие»: попросту говоря, ухнул в болото. Сперва по пояс, потом — по грудь, потом — по плечи. Только в фильме тонули средь бела дня, а я — темной ночью. На свое счастье я не выпустил веревку от лодки и добрых полчаса пытался на нее взгромоздиться. А дальше пошли картинки из советских военных фильмов: солдаты-лыжники толкают пулемет «Максим», лежа на брюхе в снегу. Я вцепился в эту свою резиновую лодку и начал толкать ее перед собой, ползя по-пластунски, и так преодолел по болоту метров 700. Тем временем дождь сменился градом, потом продолжилась гроза. И вот, наконец, я выполз на твердую землю. Передо мной была какая-то заброшенная деревенька, домов, наверное, пять, из них один на отшибе. Туда я и направился, точнее, пополз, теряя сознание — в своих рваных брезентовых штанах, насквозь промокшем ватнике и маленькой лыжной шапочке с помпоном, пропитанной тиной; лодку с рюкзаком просто бросил на краю болота.

Дверь ближайшей развалюхи — единственной, где тускло горело подобие света, — отворилась, и передо мной вновь предстали синие семейные трусы, но в них был уже не инструктор обкома, а с ног до головы покрытый татуировками мужик с топором в руках. Мужик мрачно посмотрел на меня, схватил за шкирку и спросил: «Откуда?» Падая в обморок, я успел ответить: «Оттуда!» «Все понял!» — кивнул мужик и втащил меня в дом.

Очухавшись, первым делом я увидел всю ту же синюю единицу белья, на сей раз надетую на меня. Растертый водкой, я лежал на лавке в вышеописанной хибаре, и были на мне запасные, надеюсь, хозяйские семейные трусы. Барахло мое валялось где-то в углу. В стол был вбит здоровенный финский нож — очевидно, тот самый, который я так тщательно прятал от товарищей следователей. В углу стояли уже знакомые ящики с водкой «Лимонная», портвейном «Лидия» и килькой за 40 копеек, а на столе — незабвенная обглоданная селедка, никак не желавшая осуществлять немедленно пророчество Иехезкеля об оживлении сухих костей. Если бы она поплыла, я не удивился бы — сил на удивление уже не было. «Спидолы», однако, не было тоже. Сквозь полудрему (на всякий случай я решил пока не шевелиться) я слушал, как решается вопрос о моей дальнейшей судьбе. Варианты предлагались самые разные, но все они подразумевали прекращение моего бренного существования. Обсуждался, в частности, вопрос, разрубить ли меня на куски и сжечь в печке или засунуть в болото. При таком раскладе оставалось непонятным, зачем хозяевам было инвестировать в меня водку для растирания и трусы, но ларчик открывался просто. Поначалу они приняли меня за беглеца с зоны — я сильно зарос, а одет был не пойми во что. Раздев же меня, они поняли свою ошибку — на мне не было наколок. В общем, стало ясно, что фраер не за того канает.

За столом, уставленным недопитыми и пустыми бутылками, сидела такая компания: встретивший меня здоровенный мужик лет сорока, живая иллюстрация к «и наколотой надписи не делайте на себе» (Ваикра 19:28): весь покрытый орлами, церквами и прочими символами, второй — помоложе, лет 25-ти, расписанный довольно умеренно (встречались надписи типа «Не забуду мать родную», но не было ни креста, ни звезды) — явно не вор в законе, а нечто менее солидное, и с ними две пьяные бабы. Одна, как выяснилось потом, была женой мужика помоложе, вторая (при ней еще двое детей, игравших под столом с собаками) — марухой того, что постарше. Попал я ни много, ни мало в воровской шалман, где у своей сеструхи, жены молодого, отсиживался ее брательник-медвежатник. После взятия какой-то районной кассы в ожидании очередной посадки он пытался пропить все награбленное. В наше время это ему удалось бы, но, как ты понимаешь, пропить кассу, используя водку «Лимонная», портвейн «Лидия» и кильку за 40 копеек, было никак невозможно. Чуть позже мне продемонстрировали чемоданчик-балетку, битком набитый десятирублевками, — и тут я понял, что живым мне отсюда не уйти. Балетка не была не то что ополовинена — какое там, не хватало меньше четверти…

В общем, когда они увидели, что я прочухался, меня аккуратненько подняли, налили мне стакан и сказали: «Извини, фраер, ты попал в ненужное место в ненужный момент, но время до утра у нас есть, так что давай посидим, выпьем на помин души». После не помню какого по счету стакана атмосфера начала разряжаться. Медвежатник стал жаловаться, что вот сидит он здесь при какой-то шалаве с дитями и псами и при своей сеструхе, вышедшей за этого плюгавого штопорилу, который отсидел года три, а еще канает под делового. После этих слов обиженный штопорила – хозяин дома – хватался за столовый нож и пытался всех нас резать, мы вязали его полотенцами, вливали стакан водки и укладывали отдыхать, потом все повторялось. Мне была поведана душераздирающая история мезальянса: плюгавый штопорила был взят в семью за то, что помог сеструхе пораньше освободиться с зоны, оплодотворив ее непосредственно через колючую проволоку при попустительстве подкупленной охраны. А вскоре после этого была произнесена уже знакомая фраза, услышав которую, я понял, что у меня есть шанс: «Ты понимаешь, я тут пью третью неделю, а нет людей!» И он начал вспоминать, какие на зоне были люди — сплошь профессора и академики: «Вот насильник у нас один был — три высших образования, петух, а философский факультет кончал!» Тут я осторожно поинтересовался, не тоскует ли гражданин по философии. Оказалось, тоскует, и очень — в свое время опетушенный насильник с тремя образованиями пересказывал ему «Пир» Платона. Я решил сыграть ва-банк: «А про Ницше, — говорю, — слыхал?» Говорит, слышал, был такой фашист. «Ну так послушай», — говорю, и давай ему читать наизусть главу из «Заратустры» «О старых и молодых женщинах». Читая, видел, как мягчеют его черты, как он расплывается в подобии улыбки, как глаза устремляются куда-то вдаль, как шевелятся мозговые извилины, пытаясь осознать максимы великого немца. Ты не представляешь, как он внимал! Кряхтел, думал, подпирал голову, как роденовский Мыслитель. Я читал ему: «…ибо две вещи любит мужчина — опасность и игру, и посему ищет он женщину, как самую опасную игрушку».
- Да, они нашего брата до добра не доводят! Сколько людей погибло за ихние стекляшки!
- «Ибо мужчина создан для войны, а женщина — для отдохновения воина, все же остальное — неразумие».
- Да, да, вот, знаешь, на дело пойдешь, а потом — раком ее, раком!

Ницше, наверное, млел бы от таких комментариев — неожиданных, но по сути. «Все в женщине — загадка, и в ней же ищите разгадку. Зовется она “беременность”» — вызвало у слушателя особенно живую реакцию: «Да, вот они нашего брата так и норовят, так и норовят, а потом поди разберись, чьи они!»

Тут пробудилась мать игравших под столом детей и почему-то вдруг узнала во мне их отца — шофера-дальнобойщика, после чего заявила, что все мы — вороны с клювами железными, пытаясь при этом выколоть мне глаза вилкой. Я как раз успел дочитать главу «Другая песнь пляски», которая кончалась словами: «Ты идешь к женщине — не забудь с собой плетку». Помню, от этой фразы мужик страшно растрогался, рвал на себе волосья, чесал наколки и приговаривал: «Слушай, немчура ведь был, колбасник, а как жизнь понимал! Суки они все!» И, когда тетка полезла ко мне со своей вилкой, посоветовал: «Что ж ты, интеллигент — читать читаешь, а делать не делаешь? Дай ей в рыло!»

Остальное я помню очень сумбурно. Было налито еще, и еще, и еще, и вскоре я сидел на коленях растаявшего медвежатника, который обнимал меня и приговаривал: «Как хорошо, что я сразу тебя не замочил! А то тут такая тоска, третью неделю сижу…» Сказал, что когда я тоже сяду (потому что в России ведь хорошего человека не могут не посадить, а я явно человек хороший), то надо только сослаться на него, и место «романиста» в любой зоне мне обеспечено. «Рόманы, — с чувством говорил он, — будешь тискать, не пропадешь, с салом будешь все время!»

Под утро нас всех сморило. По счастью, я проснулся раньше остальных и поспешил уйти по-английски, в хозяйских, грешным делом, трусах, напялив поверх них весь свой полумокрый брезент, через открытое окошко (медвежатник спал поперек двери). Добежал я до своей лодки и — деру в уже утихшую речку.

Часов через пять я оказался, наконец, в деревне Большие Кобели (рядом располагались деревни Малые и Большие Холуи). Добрался до бабы Груни. Во всей деревне жили, наверное, человек семь. Электричество там давали часа два в день. Хлебная машина приезжала раз в неделю; бабушка, не дожидаясь местной Рут, ножницами сама стригла рожь, которую сеяла на своем огороде. Зимой приходили озоровать «медведки» — царапали ей дверь. Сама бабушка (она, кстати, была не староверкой, а православной) оказалась на редкость милой и симпатичной, очень гордилась тем, что полжизни провела в няньках, живя иногда и в самом Петербурге. Очень тепло меня приняла, страшно обрадовалась привезенным сокровищам — тушенке, рису, сухарям (это напоминало визит в блокадный Ленинград). Дело было уже к вечеру, и я наконец-то слегка расслабился. Мы с ней посидели, исполнив дуэтом «Уж ты сад, ты мой сад, сад зелененькай», «Поедем, красотка, кататься» — она знала множество городских романсов. Я выслушал рассказы о ее «харахтерном» папаше, которого мужики по его же просьбе — чтобы утихомирить по возвращении с заработков — привязывали к колодезному журавлю и макали в воду (зимой!), периодически спрашивая: «Ну что, Кузьма, хватит или еще надо?» До этой процедуры он гонял оглоблей всю деревню, причем дети убегали от него «голенькими по снегу», а жена ходила вся в синяках. «Хороший был, хоть и харахтерный, нам леденцов привозил!» — вспоминала баба Груня.

Собрались мы ночевать. Бабка легла на печку, я — на лавочку, под тулупчик. И тут баба Груня говорит совершенно спокойным голосом: «Ты, паренецек, не волнуйся — у меня хозяин имеется, он озоровать любит. Шалунишка. Ежели ночью тебя душить начнет, мохнатый такой, ты не бойся — это он так, озорует. Ты у него спроси, к добру али к худу». С отвисшей челюстью я грохнулся на лавку — представил себе, что имеется у бабки некий «хозяин» — убивец в красной рубахе и с кистенем (непонятно, правда, зачем ей в 90 лет такой полюбовник), придет ночью и будет душить. Некоторое время я молча тихо икал от страха. Тут бабушка приходит ко мне с блюдечком . «Ты, — говорит, — милок, не пожалей, кашки положи сюда, тушеночки — покормить хозяина. Я тебя сейчас с ним познакомлю». И вот я впервые в жизни поучаствовал в таком ханаанейском ритуале — мы сунули блюдце под печку, стали оба на колени и сказали хозяину-домовому: «Кушай, хозяюшка, кушай, к добру, а не к худу, к ведру, а не к дождичку, гостя городского прими...»

Потом еще долго лежали, распевая умильные романсы, и заснули. Проснувшись наутро и увидев, что Господь, как и обещал, «обновляет каждый день творение первозданное», я понял, что в моем путешествии начался новый этап. Но это уже другая история.