Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Человек, приговоривший себя к еврейству
Евгений Левин  •  20 февраля 2007 года
Жизнь их – как песок, вся из мелочей, но за каждую мелочь они готовы ссориться, радоваться безмерно, убиваться безгранично. Чина и правила там нет; есть мешанина городов, божниц, мыслей; земледелец ненавидит пастуха, Вениамин – Иуду, пророки – всех. Но над этим есть одно-единое для всех: голодное сердце. Жадность ко всем вещам, виданным и невиданным. В каждой душе мятеж против того, что есть, и возглас: еще! еще!

На протяжении последних десятилетий фигура Владимира (Зеева) Жаботинского неизменно занимает видное место в русскоязычном еврейском пространстве. Сионистская идеология, изложенная блестящим русским языком, неизменно вызывала если не идеологические, то, как минимум, эстетические симпатии у значительной части национально мыслящих русских евреев. Поэтому неудивительно, что в знаменитой серии "Библиотека Алия" было опубликовано целых пять книг Жаботинского (две - "Повесть моих дней" и "Слово о полку" - под одной обложкой), а современные интернет-ресурсы выкладывают его произведения разве что не наперегонки.

Одной из тем, к которой Жаботинский возвращался на протяжении практически всего своего творчества, была тема "ассимиляции". Из статьи в статью, из фельетона в фельетон Владимир Евгеньевич раз за разом повторял: ассимиляция невозможна, ассимиляция бесперспективна, ассимиляция вызывает у неевреев отторжение, ассимиляция, наконец, творчески бессильна.
Даже полемику с еврейскими революционерами Жаботинский в значительной степени свел к своей излюбленной теме. В борьбе с ненавистным противником Владимир Евгеньевич был готов использовать любых союзников, вплоть до черносотенцев, и практически любые аргументы и доводы, даже откровенно слабые и сомнительные.

Недавно издательство "Гешарим" выпустило книгу Евгении Ивановой "Чуковский и Жаботинский. История взаимоотношений в текстах и комментариях". Среди прочих достоинств, материал, собранный в этой книге, проливает свет на контекст, в котором родилась одна из самых известных "антиассимиляторских" статей Жаботинского – "О «евреях и русской литературе»" (1908). В ней Жаботинский полемизирует с «г. Таном» (который, судя по приведенным текстам, действительно не блистал ни литературным талантом, ни острым умом), а главное – обсуждает статью Корнея Чуковского "Евреи и русская литература", из-за которой и разгорелся весь сыр-бор.

В этой статье Корней Иванович, в частности, писал:

Может быть, главная трагедия русского интеллигентного еврея, что он всегда только помогает родам русской культуры, а сам бесплоден и фатально не способен родить. Он так близок к литературе русской - и все же не создал в ней вечной ценности...

На это Владимир Жаботинский отвечает: "Я с г. Чуковским совершенно согласен". Признаюсь, и я не могу припомнить ни одного перворазрядного русского писателя-еврея того времени.


Этот факт достаточно легко объясним. Для большинства евреев-современников Чуковского русский язык был неродным. И это, безусловно, не очень-то способствовало их литературному творчеству. Именно так объяснял отсутствие в русской литературе еврейских талантов некий сионист, скрывшийся под псевдонимом Ибн-Дауд (его "Заметки" также приводятся в книге Ивановой). Однако Корней Чуковский пошел иным путем:

Вы думаете, что достаточно забыть талес, и Тору, и микву, и шолом-алейхемов и выучить наизусть "Птичка божия не знает", чтобы сделаться Достоевским или Тютчевым? Нет, чтобы только понять Достоевского, вам нужно на десять веков - не меньше! - поселиться по горло в снегу, среди сосновых лесов, и творить с дикими гоями их язык, их эстетику, их религию – и только тогда прийти на Невский проспект и понять хоть крошечку из всего, что здесь делается!

То есть, по Чуковскому, дело тут не только в том, что для большинства российских евреев-литераторов того поколения родным языком был жаргон, но и в том, что евреи исторически или даже "расово" слишком чужды России и русской культуре.

Данное объяснение вызывает, мягко говоря, недоумение. "Татарин" Карам(ур)зин, немцы фон Визен и Даль или малоросс Гоголь явно не могли похвастаться тем, что в их жилах течет кровь предков-великороссов, проведших «десять веков» в русских снегах. Тем не менее, это не помешало им овладеть русским литературным языком и стать великими русскими писателями. Почему же еврей должен ждать тысячу лет там, где другим хватило одного-двух поколений?

Собственно, и сам Чуковский никак не мог похвастаться «чистотой крови»: его матерью была украинка Екатерина Корнейчукова, отцом же – и вовсе, стыдно сказать, - Эммануил Соломонович Левенсон! Так почему же обрусевший еврей, тем более во втором-третьем поколении, не сможет добиться в литературе тех же результатов, что и обрусевший немец или потомок украинки и еврея?

В своей полемике с Таном и другими ассимиляторами Владимир Жаботинский скрупулезно подсчитывал все, даже самые маленькие натяжки в рассуждениях оппонентов. Однако мимо очевидного логического провала у Чуковского Владимир Евгеньевич прошел, даже не остановившись. А между тем, как показало время, в данном случае прав оказался не Чуковский, а его (и Жаботинского) оппонент Тан, писавший: "Если такой писатель еще не родился сегодня, то, быть может, он родится завтра". Список имен, подтверждающих правоту Тана, каждый культурный человек может составить самостоятельно. От себя лишь добавлю, что в него, без всякого сомнения, можно смело включить и самого Жаботинского, автора прекрасных романов "Самсон Назорей" и "Пятеро".

В принципе, воинственный антиассимиляторский настрой Жаботинского объяснить легко. Известно, что противником ассимиляции Жаботинский стал далеко не сразу. В молодости он и сам был вполне ассимилированным евреем, горячо влюбленным в европейскую культуру. Знавший Жаботинского по пребыванию в Риме, В.В. Розанов писал о нем: "Говоря именами, он родился Таном и был Таном лет до 24-26". Сионистом и националистом он стал уже в зрелом возрасте, под влиянием различных событий и обстоятельств (прежде всего – кишиневского погрома), и, как свойственно многим неофитам, стал гневно клеймить то, чему раньше поклонялся.

Однако подобное объяснение кажется мне хотя и верным, но все-таки несколько поверхностным, так как оно явно не учитывает силы и глубины определенных чувств, которые Жаботинский испытывал в отношении как русских, так и евреев. Описывая свое пребывание в Риме, Жаботинский, среди прочего, небрежно упоминает следующий эпизод:

Как-то раз, находясь в веселой компании девушек и юношей, в ходе их беседы (полупочтительной, полунасмешливой) об обычаях католической церкви одна из девушек, сидевшая возле меня, спросила: «А вы, господин, православный?» Я ответил утвердительно. Не знаю сам, почему я так ответил: нет сомнения, что я не упал бы в их глазах ни на волос, если бы сказал правду, — но, возможно, я опасался, что потеряю в их мнении, если признаюсь перед этими свободными людьми в том, что я раб.

Для того чтобы понять, что чувствовал Жаботинский во время этого диалога, обратимся к другой его книге – пьесе в стихах "Чужбина". (Насколько я знаю, в наши дни эта вещь ни разу не переиздавалась. Мне случайно удалось найти берлинское издание аж 1922 года). Один из героев пьесы, некто Гонта, так рассказывает о своей встрече с русской девушкой:

Я пир себе устроил,
и знаете какой? Я ей сказал,
что я не жид, а русский. Подошел
и говорил, как равный, как свободнорожденный
О! Мне было так легко,
мне так дышалось вольно и широко...
и душа стала такая чистая, как будто
я из корчмы ушел на Божий воздух,
или как будто музыка меня,
умчала в царство сказок и надела
корону...

(Кстати, если бы "Чужбина" была подписана любой другой фамилией, автора, скорее всего, обвинили бы в антисемитизме, настолько зло и карикатурно выписаны все еврейские персонажи пьесы.)

Итак, быть евреем для молодого Жаботинского означало быть рабом, неполноценным, "унтерменшем". И, напротив, нееврейская (русская) жизнь виделась ему царством свободы и вольного духа.

Потаенная мечта сбежать из еврейского мира к русским не покидала писателя до конца дней. Вот, к примеру, отрывок из написанного уже в эмиграции романа "Пятеро":

Этого Руницкого я видал у них уже раза три, с большими перерывами из-за рейсов его парохода... Зато у них дома мы с Марусей провели чудесный вечер. Отца не было в живых, но при жизни он был думский деятель доброй эпохи Новосельского; до того был, кажется, и земцем; это чувствовалось в климате семьи (тогда еще, конечно, не говорили "климат", но слово удачное), и еще дальше за этим чувствовалась усадьба, сад с прудом, старые аллеи, липовые или какие там полагаются; Бог знает сколько поколений покоя, почета, уюта, несуетливого хлебосольства, когда гости издалека оставались ночевать и было где всех разместить... Культура? Я бы тогда именно этого слова не сказал – слишком тесно в моем быту было оно связано с образованностью или, быть может, начитанностью. ...Только сидя у них, я оценил, сколько было в наших собственных обыденных беседах, дома у Маруси, дразнящего блеска – и вдруг почувствовал, как это славно и уютно, когда блеска нет. Пили чай – говорили о чае; играли на рояле – говорили о душке Джиральдони, но младшая сестра больше обожала Саммарко; Алексей Дмитриевич рассказал про Сингапур, как там ездят на джинрикшах, а мать - про институтский быт тридцать лет назад; все без яркости, заурядными дюжинными словами, не длинно, не коротко, ни остроумно, ни трогательно – просто по-хорошему; матовые наследственные мысли, липовый настой души, хрестоматия Галахова... чудесный мы провели вечер.
- Отдохнули? - лукаво повторила Маруся, когда я провожал ее домой...

От кого и от чего отдыхал в русском имении герой Жаботинского, объяснять, думаю, не надо. Тем более, что и сам Жаботинский, даже уже будучи сионистом, никогда не скрывал, что в нееврейском обществе ему гораздо комфортней и приятнее, чем в еврейском. Соответствующее признание он вложил, к примеру, в уста заглавного героя романа "Самсон Назорей", библейский сюжет которого не в силах скрыть явных автобиографических обертонов. Вот, к примеру, диалог между Самсоном, уже пойманным и оказавшимся в яме, и филистимским правителем-сараном:

– Но нас ты любишь, – сказал саран.

– Вас я люблю, – подтвердил Самсон. – Дана зато не люблю, его родичей ненавижу. Там все по-иному. Когда приходит человеку возраст сидеть у ворот на сходе старейшин, невыносим в своем доме становится тот человек: за месяц до схода и месяц потом говорит только о городской заботе и волчьими глазами глядит на соседа, старого друга, который рассудил по-иному, не по его суждению. Там левит – пройдоха с масляным языком; разбуди его со сна – он тут же сочинит молитву новому богу, о котором никогда не слыхал; но если ты посмеешься над этой же молитвой, он огорчится и отвернется. Жизнь их – как песок, вся из мелочей, но за каждую мелочь они готовы ссориться, радоваться безмерно, убиваться безгранично. У вас есть порядок даже в пашне туземца; он, под вашим надзором, тоже проводит ровные полосы. У Дана нет надзирателя, пашет он сам, суетливо, бестолково; завидует и соседу, и туземцу, всегда кого-то хочет опередить на всех дорогах – и оттого повсюду заброшены его сети, повсюду засеяно его зерно. Чина и правила там нет; есть мешанина городов, божниц, мыслей; земледелец ненавидит пастуха, Вениамин – Иуду, пророки – всех. Но над этим есть одно-единое для всех: голодное сердце. Жадность ко всем вещам, виданным и невиданным. В каждой душе мятеж против того, что есть, и возглас: еще! еще!

Как и почему человек с подобным мироощущением мог посвятить свою жизнь работе на "еврейской ниве"? Однозначно ответить на этот вопрос трудно. Как метко заметил Михаил Вайскопф, сионизм Жаботинского носил ярко выраженный "программно-рассудочный характер". Видимо, в какой-то момент Жаботинский пришел к выводу, что у еврейского народа нет других политических вариантов, кроме национального возрождения и эмиграции в Палестину. После этого писатель, что называется, приговорил себя к еврейству, возложив на национальный алтарь свою энергию, свой талант и, в конечном итоге, свою жизнь.

Однако сердцу, как известно, доводы разума не указ. Так что пока "разум" Жаботинского занимался сионизмом с настойчивостью больного, пьющего горькое, но полезное лекарство, душа писателя периодически рвалась прочь, на волю, подальше от нелюбимых евреев и их проблем.

В этой ситуации у Жаботинского, похоже, был только один шанс не сломаться и не сойти с ума – постоянно, день за днем доказывать самому себя, что альтернативы сионизму не существует, что "прекрасное далеко", куда зовет его внутренний голос, есть на самом деле "дорога в никуда". Ибо

драма хромой девочки, резвящейся рядом с другими детьми и все-таки хромой, есть драма еврея, влюбленного в чуждую культуру и все-таки еврея. Со стороны покажется, будто он рад, и весел, и забыл о своем уродстве; но кто умеет заглянуть в глубь души, тот и в самые счастливые минуты найдет на дне ее вечно болезненную точку обиды. Он может свыкнуться со своим горбом, но не может забыть.

Судя по непреходящей популярности его статей, Жаботинскому удалось убедить многих русских евреев. Однако смог ли он в конечном итоге убедить самого себя?