ЕП: Вы выросли во Франции. Откуда такой интерес к России?
НМ: Я очень любил читать и читал очень много. Хорошо помню, что когда мне было лет 14–15, я дико влюбился в русскую литературу. По ночам, скрываясь под одеялом, читал Толстого, Гоголя, Чехова. Естественно, читал я по-французски. Благодаря отцу — он, кстати, хорошо говорил по-русски — у нас дома было много русской литературы. Кроме того, свою роль сыграл наш профессор русского языка в лицее. Он много знал и развивал у нас интерес к русской культуре и языку. Тогда мало кто выбирал русский язык.
ЕП: А русский язык вы решили изучать сами или это было желание родителей?
НМ: Я был ленивым. Родители дома говорили по-сербски. И я думал, что раз хорошо понимаю сербский, то учить русский будет легко. На самом деле оказалось не совсем так.
ЕП: Вы сказали, что ваш папа хорошо говорил по-русски…
НМ: Да, в конце тридцатых годов он работал в югославской дипломатической миссии в Москве. Потом в его жизни произошел серьезный поворот. После прихода в Югославии к власти коммунистов отец, хорошо представляя себе суть подобных режимов, оказался в вынужденной эмиграции. В бывшей Югославии его объявили врагом народа, после чего он уже не смог вернуться на родину. И благодаря тому, что отец знал русский язык, попав во Францию, он смог найти работу в AFP. Папа свободно читал по-русски и интересовался тем, что происходит в СССР.
ЕП: Сколько вам было лет, когда вы впервые попали в AFP?
НМ: Наверное, лет десять. Мне там очень понравилось. Франс Пресс располагалось в каком-то старом здании. Вокруг было полно взрослых, и все говорили на каких-то странных языках. Уже потом я понял, что там были русские, польские, сербские, чешские, венгерские эмигранты. Был сын Столыпина — Аркадий, был русский еврей из Турции по фамилии Перлман, я потом с ним работал. Это был такой интересный микс.
ЕП: А когда вы пришли туда в качестве журналиста?
НМ: Я начал работать в июне 1977 года. Многие из тех, кто работал в русской службе, меня знали с детства, что упрощало ситуацию. А папа к тому времени был уже на пенсии. Я успел проработать в Париже в AFP где-то 8–9 месяцев. И потом появилось объявление: «Есть место корреспондента в Москве». Кандидатов было двое — я и мой друг из университета Андрей Бирюков. Но он пришел в AFP на две недели позже, поэтому решили, что поеду я. Когда говорил коллегам, что собираюсь в Москву, некоторые на меня смотрели с ужасом. А мне было очень интересно. Сейчас, оглядываясь назад, понимаю, что тогда просто по молодости ничего не боялся в профессии. И сегодня нисколько не жалею, что решил именно так.
ЕП: Как отнеслись к этому ваши родители?
НМ: Мама была взволнована, потому что она считала, что там опасно. А папа, который работал в СССР за 40 лет до того, давал какие-то скромные рекомендации «по безопасности».
ЕП: А какие были первые впечатления у 25-летнего француза, который попал в Москву в 1978 году? Наверное, для вас это был совершенно другой мир?
НМ: Это было очень интересно, хотелось на все смотреть. Другая планета. Я приехал из Парижа на Белорусский вокзал. И это был первый контакт с советской реальностью. Когда вышел из поезда, мне сказали, что багаж мой потеряли. Это было не очень понятно — в самолете еще ладно, но как можно потерять багаж в поезде? Они, наверное, хотели спокойно посмотреть мой багаж, и двух дней моего путешествия в Москву им не хватило.
ЕП: В Москве вас поставили на текучку?
НМ: Мы все занимались всем. В основном надо было читать сводки ТАСС, советские газеты и журналы. Я хорошо помню, как мы читали все эти журналы типа «Коммунист». Работа, прямо скажем, не самая интересная, но это тоже был способ узнать что-то про страну. То есть, если у тебя еще оставались какие-то сомнения по поводу происходящего вокруг полного маразма, после этого они благополучно исчезали. Я говорил своим друзьям в Париже, что для того, чтобы понять, что такое советская пресса, нужно купить газету «Правда» и прочитать ее от начала до конца.
ЕП: И все-таки многим иностранцам хватало года, максимум двух, чтобы понять, что в этом маразме они не хотят жить, даже за очень хорошие деньги. Что же вас так привлекало в этой стране?
НМ: Люди. Удивительные люди, которых я здесь встретил.
Недели через две после приезда в Москву меня отправили в Калугу, где был суд над Александром Гинзбургом. Одновременно с этим в Москве шел суд над Щаранским, но дело в том, что у нас в AFP был специалист по еврейским делам — Пьер Лэгаль, и никто не мог претендовать на эту тему, кроме него. Поэтому я отправился на суд Алика Гинзбурга. Там я познакомился практически со всеми, кто занимался правозащитной деятельностью, — с Сахаровым, Боннэр, Мальвой Ланда, Ходорович, Ариной Гинзбург, естественно. В поезде я познакомился со своим будущим другом Витей Дзядко, который на меня так странно смотрел. Сейчас он говорит, что решил тогда, что раз человек так хорошо говорит по-русски, то просто притворяется иностранцем, а на самом деле гэбэшник. Мы ехали вместе в плацкарте из Калуги в Москву. Я помню, что канадский дипломат очень смешно рассказывал какие-то анекдоты. Например, говорил, что не встречал никогда бригаду коммунистического труда, но знает много бригад «кому нести, чаво, куда». Мне все это очень понравилось.
ЕП: Суд в Калуге как-то изменил ваше представление о людях, о стране?
НМ: Конечно, на меня это произвело очень сильное впечатление. Все, о чем до этого я мог только читать, увидел своими глазами. Мне и до этого хотелось как-то помочь, но я не очень понимал как. Но когда ты слышишь рассказ Арины о том, что происходит в зале суда, когда ты видишь людей, которые мирно стоят, никого не трогают, а их грубо отгоняют или говорят, что в здании суда нет мест — абсолютная ложь, когда ты видишь морды людей в штатском, то ты понимаешь: все, что я могу сделать против этих мерзавцев, буду делать. В этом заключалась простота той эпохи — было видно, где добро, а где зло.
ЕП: Вас сразу приняли в диссидентских кругах?
НМ: Сразу меня приняла почему-то Арина Гинзбург. Арина потом объяснила — ей понравилось, что я сказал, что мне очень стыдно, что мы всего лишь журналисты и обозреватели и ничего не можем сделать.
Я сейчас все это уже плохо помню, но, кажется, люди в штатском начали шмонать, и я, как иностранный журналист, взял фотоаппарат, который пытались отобрать у кого-то из сочувствующих. Меня не трогали, они очень хорошо знали, кто есть кто. Кто-то из западных журналистов был готов помогать — передавать письма, доставать лекарства и так далее, а кто-то боялся или считал это несовместимым с работой журналиста.
После суда в Калуге я начал бывать у Арины Гинзбург. А к ней приходили все: евреи-отказники, католические епископы, адвентисты… После ареста Алика Арина занималась фондом помощи заключенным, которым до того занимался Алик. О каких-то вещах мы не говорили, а писали, потому что боялись «прослушки». Наверняка, конечно, никто не знал, слушают нас или нет, но считали, что на всякий случай так будет лучше. В доме у Гинзбургов я познакомился с Ростиславом Галецким, одним из лидеров подполья Верных и свободных адвентистов седьмого дня. Я сказал Ростиславу, что буду рад с ним встретиться, и спросил: «Где вы живете?» Ответ был неожиданным: «По всей России!» К тому времени он уже семь лет жил в подполье. И еще три года до того, как его арестовали. Но тогда я этого всего не знал. Пришлось оставить ему свой номер телефона.
У нас были свои кодовые слова, чтобы знать, когда и где. Глупо все-таки говорить: «Давайте встретимся там-то и во столько-то…» Более того, Ростислава, я тогда знал как Васю, а как его по-настоящему зовут, не знал. Так же как не знал, что на тот момент он уже был во всесоюзном розыске.
ЕП: И как же вы «шифровались»?
НМ: Как и все мальчики, в детстве я любил героические приключения. И, наверное, что-то осталось, когда я уже стал взрослым. Из детских книжек я запомнил какие-то наивные конспиративные ухищрения. У нас был расписан словарь кодовых слов. Например, я спрашивал: «Вы будете на дне рождения у Вити?». «Витя» означало воскресенье, «Наташа» — среда и т.д. Время и место всегда было одно и то же. Я тогда жил на Садсаме (Садовая-Самотечная улица. — Прим. ред.). И надо сказать, что ни разу во время наших встреч я не заметил «хвост». Может быть, еще и потому, что у адвентистов была своя контрразведка. Они жили как подпольная военная организация. Меня, конечно, они тоже проверили. Я помогал Ростиславу, привозил какие-то технические приспособления. Помню, как-то привез передатчик размером со спичечный коробок. Он лежал в кармане у человека, который находился, например, в зале суда, и это позволяло тем, кто находился в радиусе 100 метров, далеко от глаз всевидящих людей в штатском (допустим, сидел в машине снаружи), не только слышать, но и записывать звук происходящего.
ЕП: Я слышала, что с адвентистами у вас была история, достойная романов Флеминга и Ле Карре…
Дальше я начал думать, как этот отчет адвентистов можно передать в Мадрид. У меня были в Москве французские друзья. И среди них одна французская девушка, которая русский не знала, но хорошо говорила по-испански и работала помощницей посла Испании в СССР, которым тогда был Хуан Антонио Самаранч. Довольно своеобразный человек, который очень любил быть поближе к власти, причем к любой. Он с большим удовольствием служил Франко, потом с тем же удовольствием служил королю, и в СССР он с большим удовольствием сотрудничал с коммунистическим режимом. Как представитель Международного олимпийского комитета Самаранч был очень важной фигурой для Кремля, и ему было позволено все. Что бы он ни совершил, на это посмотрели бы сквозь пальцы. Поэтому риск послать через него этот 400-страничный доклад был нулевой. Я честно объяснил своей знакомой, что это за бумаги, спросил, можно ли это сделать через нее, так как послать, как обычно, диппочтой я не могу. И она согласилась. Объяснила, что в Москве чемодан Самаранча собирает она, а когда они прилетают в Мадрид, то раскладывает все вещи тоже она. Поэтому о том, что внутри его багажа, Самаранч даже не будет знать. Я ей отдал эти бумаги, объяснил, что в Мадриде их надо отправить по адресу Славянской миссии в Стокгольме, и она уехала надолго. Поэтому, что там было с этими 400 страницами дальше, я не знал. И вот однажды вечером я работал в бюро в Москве. Тогда компьютеров не было, информацию мы получали и отправляли по телексу. Наша секретарша мне дает информацию AFP из Стокгольма: «Славянская миссия, которая занимается защитой христиан, получила отчет о преследовании адвентистов в СССР». Вот таким неожиданным способом я узнал, что мое отправление получили. Но интересно, что недавно я нашел контакты той самой девушки, которая работала помощницей Самаранча, и выяснилось, что эту историю она не помнит.
ЕП: В своем фильме вы собираетесь рассказать в том числе и про евреев-отказников. В частности, я знаю, что вы уже снимали в Москве известного диссидента Иосифа Бегуна. В советское время вы с отказниками много общались?
НМ: Если вы имеете в виду тех, кто боролся за право уехать в Израиль, то это была тема Пьера Лэгаля. Не сказать, что у него была монополия, но когда я приехал, Пьер уже довольно долго работал в СССР и два раза женился на советских еврейках. Когда потом он работал в Белграде и встречался с советскими дипломатами, ему сказали: «А, так это вы тот самый человек, который экспортировал наших женщин!»
ЕП: Он был французским евреем?
НМ: Нет, он был чистый бретонец. Но еврейские традиции знал лучше многих чистокровных евреев. Будучи троцкистом, Пьер записался в ряды французской компартии, чтобы ее «уничтожить» изнутри. Такой вот странный был человек, который ненавидел СССР и одновременно не мог жить без этой страны. Но, возвращаясь к диссидентам, среди тех, с кем я общался, были в том числе и евреи-отказники, например Наум Натанович Мейман, математик, член Московской Хельсинкской группы. Многие евреи занимались правозащитной деятельностью, но на этническую или религиозную принадлежность акцент не делался. Александр Лавут, Леонард Терновский, Мальва Ланда, Семен Глузман — все они евреи. Много лет спустя мы встречались с Семеном Глузманом в Киеве, и я ему сказал: «Вы меня не знаете, но я ваши ксивы — записки из лагеря — несколько раз отправлял в Израиль дипломатической почтой».
ЕП: А с кем из диссидентов и где вы больше всего общались?
НМ: Конечно, у Гинзбургов на улице Волгина. Если тебя там видели, ты становился своим. У Димы Борисова я часто бывал. Еще в Париже я спросил у своего профессора Никиты Струве, с кем я могу в Москве общаться, и он мне порекомендовал как раз Диму Борисова. Часто встречался с Ваней Ковалевым и Володей Тольцем. Тольц был замечательным источником информации и передавал мне самиздат. А у Вани Ковалева всегда было много писем для отправки на Запад, включая правозащитную информацию для бюллетеня «Вести из СССР», которую в Германии издавал Кронид Любарский. Очень важным для меня было общение с Юрием Гастевым. Это был обаятельный и контактный человек. Кстати, именно Юрий Гастев придумал мне прозвище «Серб и молод». Мой дорогой друг очень любил такой юмор.
ЕП: Брежневские времена, конечно, по сравнению со сталинскими, были более вегетарианскими, но, тесно общаясь с диссидентами, вы не могли не понимать, чем для вас это может закончиться?
НМ: Понимал, но что делать? Жить спокойно, не встречаться с интересными людьми, не дружить с ними, никому не помогать? И потом вернуться в Париж? Стыдно. Я это понимал тем более хорошо, что с Советским Союзом была связана еще одна семейная история. Мой крестный отец Михайло Елисавчич — друг детства отца, они родом из одного городка — работал для American Express в Москве в 60-е годы. По городу он ездил на машине. И вот как-то раз он остановился на красный сигнал светофора, и кто-то упал перед машиной. Мой крестный решил, что это пьяный, и вышел, чтобы ему помочь. Через некоторое время появился милиционер, и все было оформлено так, что Елисавчич сбил какого-то человека на машине и сбежал с места происшествия. Ну, в общем, классика жанра. Тогда его обвиняли в том, что он работает на ЦРУ.
ЕП: Вы понимали, что все это может привести к высылке из СССР?
НМ: Да. Но, с другой стороны, когда ты молод, не очень хочется думать о неприятностях. Это во-первых. А во-вторых, я понимал, что у меня есть уникальная возможность общаться с такими людьми и им помочь и второй раз она может и не представиться. Не то чтобы я был героем, просто понимал, что у меня паспорт «хороший» и я могу делать то, что другие не могут.
ЕП: Вы, наверное, догадывались, что ваши контакты и ваша помощь диссидентам, мягко говоря, не вызывают восторга у соответствующих организаций. Когда для вас это стало очевидно?
НМ: Когда в первый раз про меня заговорили на суде. По-моему, Лев Регельсон говорил, что я ему давал какие-то антисоветские книги. Это было очень странно, потому что я с ним вообще никаких дел не имел. Ровно никаких! Я ему не отдал ни одной книжки, потому что мало знал его и у меня уже было много своих «клиентов». Потом я увидел свою фамилию на ленте ТАСС. Это был шок. Хотя было понятно, что если Регельсон про меня говорит, кто-то ему это подсказал. Мне тогда, конечно же, не хотелось верить, что дело близится к концу. Потом началась показательная слежка, наверное, чтобы я «понял». Вернувшись домой, я мог найти в холодильнике ботинки. Они мне просто показывали, кто здесь хозяин. Это было, конечно, психологическое давление. Может быть, по молодости лет я не воспринимал это слишком серьезно. Но все-таки, если честно, это было не очень приятно.
ЕП: Как вам объявили, что вас высылают из Советского Союза?
ЕП: А вы что-то пытались предпринять?
НМ: Я не хотел уезжать из СССР и, когда меня лишили аккредитации и визы, старался через каких-то друзей получить приглашение от дипломатов, чтобы остаться. Теперь я понимаю, насколько это было наивно. Четыре или пять дней я жил без визы, без аккредитации, без всего. И сколько бы я еще так прожил — неизвестно, но, к сожалению, в это время в Париже умер мой дедушка, и я решил уехать. В Москве к тому моменту осталось уже не так много людей. Сахаров был в Горьком, Ваню Ковалева арестовали, Глеба Якунина тоже. Помню, что когда меня в Шереметьево провожал один мой коллега, я ему сказал, что по дороге в аэропорт думал: вот здесь жил Лев Копелев, его уже нет, а вот там — Войнович, Дудко, Якунин. Их там тоже нет. Я смотрю в свою записную книжку и понимаю, что кто-то сидит в лагерях, кто-то за границей. Было очень грустно. О том, что меня высылают из СССР, кто-то рассказал Елене Георгиевне Боннэр, и она предложила устроить мне проводы.
ЕП: Вы уезжали, не надеясь когда-нибудь вернуться в Москву?
НМ: Конечно. Кто тогда, кроме Солженицына, мог сказать, что он вернется? Как-то мы с Валентином Мицкевичем провожали одну француженку в Шереметьево, и он говорит: «Вот я смотрю на табло, где написано “Лос-Анджелес, Париж, Нью-Йорк”. Это для меня как “Луна, Марс, Сатурн”!» Так что вернуться в Москву тогда у меня не было никакой надежды.
ЕП: Общение с диссидентами для вас было больше чем работой. Вы писали, наверное, и на какие-то другие темы. Что еще вас интересовало?
НМ: Постоянно писать о диссидентах я, конечно, не мог. Но это все мне было жутко интересно. И вообще моя жизнь в СССР эти три года с хвостиком была насыщена такими встречами, таким общением! Разве можно забыть тот день, когда я впервые попал в квартиру Надежды Яковлевны Мандельштам. До того как приехал в Союз, я читал ее воспоминания. Это все было замечательно! Такие свидетели времени! Я не помню, где и когда я познакомился с одной русской женщиной, вдовой югославского коммуниста, который работал с Тито и был расстрелян. Она была сотрудницей Литфонда, и однажды она мне сказала: «Хотите мы вместе пойдем навещать Шаламова?» И мы были у него в интернате…
ЕП: Вы написали послесловие к французскому изданию «Колымских рассказов» Шаламова. Чья это была инициатива?
НМ: Когда в 1981 году я вернулся в Париж, пошел к французскому издателю Шаламова. Он придерживался троцкистских взглядов. Я сказал, что знаю о том, что он издал Шаламова, не заплатив автору (хотя в то время это было практически невозможно сделать). И еще сказал: «Вы меня не знаете, но я хотел бы у вас взять деньги и отправить их в СССР, чтобы там попробовали сделать для Шаламова аппарат, для того чтобы он мог есть и говорить, чтобы хоть чуть-чуть изменить его жизнь к лучшему». И этот парень согласился. Но, увы, эта моя идея так и не осуществилась, потому что в январе 1982 года Шаламов умер. И когда этот издатель захотел издать полностью «Колымские рассказы», он меня попросил написать послесловие. Предисловие уже было написано Синявским.
ЕП: Не каждый иностранный журналист, вернувшись в свою родную страну из СССР, откуда его, будем называть вещи своими именами, выперли, станет думать о людях, которые там остались.
НМ: Приятно было помогать друзьям и незнакомым людям, к которым я испытывал большое уважение. Невозможно просто сказать: «Да, это печально!» — и потом спокойно идти выпивать с друзьями, забыв про это. Когда-то мой отец решил свою судьбу сообразно своим нравственным принципам. Он в одночасье потерял все: Родину, семью, работу. Был дипломатом, а стал в один момент никем, человеком без паспорта, без гражданства. Это был важный для меня личный пример.