Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
Анатомия серпентария
Варвара Бабицкая  •  18 сентября 2013 года
Варвара Бабицкая — о книге Михаила Золотоносова «Гадюшник. Ленинградская писательская организация: избранные стенограммы с комментариями», о потере исторической памяти и репутациях.

М.Н. Золотоносов. Гадюшник.
Ленинградская писательская организация: избранные стенограммы с комментариями (Из истории советского литературного быта 1940–1960-х годов).
М.: Новое литературное обозрение, 2013

Книжка Золотоносова — это почти 900 страниц убористой печати, стенограммы заседаний Ленинградской писательской организации с авторскими комментариями — даже в меньшем объеме это стало бы тяжелым чтением, однако втянуться можно. И нужно: в этом редком случае объем страниц прямо переходит в качество понимания.

Поначалу это просто очень смешно — разверну наобум: «Прокофьев действительно писал не только панегирические стихи о Сталине, но даже сумел посвятить стихотворение “Анкета и грач” докладу Хрущева “Итоги развития сельского хозяйства за последние пять лет и задачи дальнейшего увеличения производства хозяйственных продуктов” на одном из пленумов ЦК КПСС». Или вот — чистая поэзия: некоторые писатели… «выключив все тормоза, поползли с магистрального пути, указанного Коммунистической партией, в болото критиканства и демагогии» (в болото, заметьте: «Мы-то знаем — на чего намекает!»).

Читая этот волапюк, ужасно удивляешься: как это сегодня люди употребляют, скажем, словесный оборот «лить воду на чью-то мельницу», не слыша, насколько он компрометирует абсолютно все, сказанное до и после. Это ведь не просто стилистическая глухота — это историческая амнезия. И вот как раз происхождение этого беспамятства очень наглядно показывает «Гадюшник».

Книга начинается, вопреки выдержанной в остальном хронологии, с похожего на абсурдистскую пьесу партсобрания 23 декабря 1964 года: разбиралось личное дело писателя Григория Мирошниченко, члена партии с 37-летним стажем. Повод — смехотворный: Мирошниченко «получал нетрудовые доходы», сдавая часть дачи внаем, а также многие годы демонстративно не платил партийных взносов и в пьяном виде бросал в жену игрушечными машинками.

Истинная причина той ярости, с какой на горе-коммуниста обрушились коллеги, заключались, конечно, в другом: он был общеизвестный стукач, по его доносам в 1937-м и 1949-м пострадали десятки людей. Однако за это в 1964 году никому бы, конечно, не пришло в голову выгонять человека из партии — хотя бы потому, что в этом случае парторганизация Ленинградского союза писателей обезлюдела бы. Страшная память о терроре постоянно лежит тенью на этом празднике абсурда, но никто не заинтересован ее ворошить. Если поначалу мы сочувствуем жертве, которую травит собрание, то по мере чтения нас затягивает в змеиный клубок, где все по очереди вцепляются друг другу в глотки — и в этом состоит их основная профессия на протяжении двадцати лет, проходящих перед глазами.

Вот в 1949 году разбирается личное дело Веры Казимировны Кетлинской, возглавлявшей ленинградское отделение союза писателей в годы войны. Ей припоминают и папу-адмирала, и единственное голосование против генеральной линии партии в ранней юности, и как она гуляла свадьбу в блокадном Ленинграде: то ли забирала из писательской столовой тридцать обедов, то ли с опухшими ногами делила последний кусок хлеба с умирающей матерью; то ли отказывала в эвакуации истощенным людям, то ли устраивала стационар для дистрофиков, или все это вместе, во всяком случае, точно танцевала под патефон: она была еще молодой женщиной. Но главное — ее заставляют долго и изобретательно проклинать мужа-троцкиста и каяться, что она партийным чутьем не угадала врага. Кетлинская сыграла свою роль на «ять», уцелела и вот она — уже пожилая, с таким же рвением травит в 1964 году Мирошниченко, а вот — Бродского.

Трагедия в книжке Золотоносова прорастает постепенно: первый, скорее комический пример уже бескровного (по оттепельному времени) дела Мирошниченко иллюстрирует общий механизм существования «гадюшника», который следует иметь в виду, переходя к более тяжелым историям, включая, например, травлю Пастернака и Бродского: «...именно собрание было высшей формой литературной деятельности советских писателей».

Складывается впечатление, что для многих литераторов эта форма была не то что главной — а просто единственной. О большом количестве активных фигурантов партсобраний мы узнаем, что они написали в жизни едва одну-две книжки, а кто и вовсе ограничился какой-нибудь брошюрой и парой очерков. Да и имена наиболее известных и плодовитых из них ничего не скажут современному читателю: были и сплыли. Творческая импотенция — цена, которую многим пришлось заплатить за постоянную ложь ради выживания, история не новая; но кроме этого, писать даже «разрешенные» произведения в истерической атмосфере непрерывных заседаний было практически невозможно — и просто некогда.

Не приходится удивляться, что настоящим бичом ЛСП был алкоголизм, — тут, пожалуй, запьешь. Это и не считалось особым грехом (вот, например, писательская характеристика, которую автор почти без иронии называет идеальной: «русский, член КПСС, воевал. <…> Чересчур часто уходит в пьяную отключку, зато характер партийный»), больше того, репутация пьяницы или городского сумасшедшего в этой мясорубке часто становилась спасением. Скажем, Владимир Торопыгин, назначенный общественным обвинителем на процессе Бродского, не мог прямо отказаться от этой роли, дорожа своим номенклатурным благополучием, — и потому демонстративно ушел в запой, день за днем устраивая дебош, чтобы каждому стало ясно: в суд его выпускать нельзя.

Алкоголизм — наряду, конечно, с громкой славой первого поэта блокады — стал индульгенцией для Ольги Берггольц, которая после разоблачения культа личности — единственная в «Гадюшнике» — призывает посмотреть в лицо пережитой травме, принести покаяние и впредь жить не по лжи: «…причина нашего отставания — я говорю о литературе послевоенных лет — очень проста. Мы действительно очень много лгали». На эту неуместную откровенность серпентарий реагирует панически: «т.Берггольц надо выйти из некоторого “покаянного транса”»; «Н.С.Хрущев говорил, не надо открывать наших язв. <…> Что, других, более важных для литературы нет тем? В речи Берггольц было слишком много воспоминаний».

И тут очень важен банально объем книги, накопление читательского опыта. Пробираясь через шум чужих голосов, читатель испытывает потребность кому-то посочувствовать без оговорок, стать на чью-нибудь точку зрения, опереться на неоскверненный авторитет, но это невозможно. Тут уже ищешь — перефразируя заезженную цитату Шварца — хотя бы троечника, подличавшего без рвения. Но голоса, знай, спорят, кто травил первым, лучше и из более высоких побуждений.

И для Золотоносова большая часть этих забытых голосов — просто материал для обобщения, но одного человека он выбирает как персональную мишень. Это ныне здравствующий и широко известный писатель Даниил Гранин, о котором Ахматова сказала, что о нем: «больше не будут говорить: “это тот, кто написал такие-то книги”, а — “это тот, кто погубил Бродского”. Только так». Можно было бы еще припомнить Гранину Зощенко, но Ахматова ошиблась: меру нашей исторической амнезии она себе представить не могла.

Стенограммы выступлений Гранина рисуют, действительно, картину конъюнктурной подлости (а ведь мог бы и запить!), и в выводах автора на этот счет нет оснований сомневаться — как и в том, что подобную историю можно написать почти про каждого активного члена ЛСП в упомянутое время (цитирующиеся в книге мемуары Гранина названы забавно: «Все было не совсем так». Можно представить себе еще ряд мемуаров его коллег под заголовками, допустим: «Войдите в мое положение», «Меня так учили» или, скажем: «Это не я!»).
Можно с уверенностью сказать, что Гранин был далеко не худшим. Но, с другой стороны, именно он аж в 2012 году получил крупнейшую российскую литературную премию «Большая книга» с формулировкой «За честь и достоинство». Так что азарт, с которым Золотоносов выбирает крайнего, понять можно.

Я позволю себе тут упомянуть недавний случай с известным диссидентом Виктором Красиным, которого Ольга Романова в апологетической заметке назвала «хозяином своей судьбы и просто красивым человеком» и передала его завет нынешним политическим «отказываться от участия в судебных разбирательствах — по крайней мере до тех пор, пока не будут соблюдены элементарные права». И тем наделала сраму на всю улицу: как напомнил Александр Подрабинек, «Виктор Красин активно и вдохновенно сотрудничал с КГБ, обвиняя своих бывших товарищей по демократическому движению в антигосударственной деятельности», и — цитата из «Хроники текущих событий» (№29 от 31 июля 1973 г.) — призывал «преодолеть психологический барьер и давать откровенные показания не только о своих действиях, но и о действиях других лиц».

Никому не пришло бы в голову сейчас позорить старика за то, что он сломался на следствии. К тому времени Красин уже отсидел три раза — есть же человеческим силам предел, да и личная храбрость в подобных обстоятельствах — вещь во многом физиологическая и непредсказуемая. Никто из его прежних коллег не бросает камня. Но уж раз сдал все диссидентское движение с потрохами — казалось бы, имей достоинство не учить молодежь, как вести себя на допросе. Такое простодушие объяснимо разве что подзаголовком к статье Ольги Романовой: «Вот поэтому в России жить надо долго», только не в том смысле заслуженного признания, в каком эта фраза обычно употребляется. Исторический процесс Якира — Красина состоялся в 1973 году, но как будто уже вне времени: как пишет Андрей Лошак, снявший о деле фильм: «Они <…> каялись совершенно теми же словами, что обвиняемые на московских процессах 30-х годов» — и в памяти народной 1973-й год оказывается не свежей 1937-го.

Поэтому репутации, вынесенные на свет, действительно нужно уточнять и исправлять: что толку грозить судом потомков, если сами мы не помним историю сорокалетней давности, и по этой причине она бесперебойно воспроизводится сегодня, каждый день.

К этому полезному выводу читатель приходит во второй половине книги, и его чувства к покойным преимущественно ленинградским писателям до неразличения сливаются с теми, что он испытывает ко вполне живым российским судьям, ведущим сегодняшние политические процессы над узниками Болотной, когда называет их зловонными пузырями земли, как Лев Рубинштейн, или риторически взывая к человеческому в них, как Филипп Дзядко, или без затей желая им сгореть в аду. Но редкий читатель, добравшийся до конца тягостной летописи гадюшника, вдруг осознает, что за это время на его глазах прошла целая чужая жизнь — и не дай нам Бог такой жизни.

Упоминавшаяся выше Вера Кетлинская, проклиная на партсобрании репрессированного мужа, почти дословно воспроизводит размышления героини своего же романа «Мужество» (1938) — только вот та была умней, распознала врага вовремя и сама сдала родным органам. Годы спустя муж-троцкист напишет Кетлинской, что любит и простил — да ведь он сам некогда так же отрекся от своей первой жены, — но Кетлинской ему уже нечего ответить, она мертва и выпотрошена, см. эпилог «1984» (эту параллель не раз отмечает автор). Она превратилась в персонажа собственной идеологически верной книги.

Остается только снять шляпу перед чуть не единственной там живой душой — юродивой Ольгой Берггольц с ее «покаянным трансом», писавшей в стол в 1948 или 1949 году: «На собраньи целый день сидела — / то голосовала, то лгала… / Как я от тоски не поседела? / Как я от стыда не померла?.. / Долго с улицы не уходила — / только там сама с собой была. / В подворотне — с дворником курила, / Водку в забегаловке пила…» Ну хоть где-то был человек сам с собой. Люстрация необходима. Уточнять репутации — тоже. Но уже невозможно желать этим людям гореть в аду: они провели в нем всю жизнь. Пусть их души найдут покой.