Онлайн-тора Онлайн-тора (Torah Online) Букник-Младший JKniga JKniga Эшколот Эшколот Книжники Книжники
И наши пришли
26 ноября 2014 года
Эта книга ждала издания в России больше 70 лет. Сборник воспоминаний выживших в Катастрофе и свидетелей массовых убийств евреев, выдержек из писем и дневников, немецких приказов и записей допросов наконец увидел свет благодаря неравнодушным людям, участвовавшим в проекте народного финансирования издания «Черной книги», и издательству CORPUS. C его позволения, «Букник» публикует выдержки из «Черной книги».


«Черная книга» должна была выйти через несколько лет после войны. Над сборником, куда должны были войти рассказы спасшихся евреев и других свидетелей Катастрофы, записки, письма и дневники как погибших, так и их палачей, немецкие приказы и отчеты советских солдат, работали известнейшие советские литераторы и журналисты (Маргарита Алигер, Вениамин Каверин, Рувим Фраерман, Виктор Шкловский и многие другие) под руководством Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга. Но уже готовую к набору книгу запретили, многих из тех, кто над ней работал, репрессировали. Дочь Эренбурга Ирина сумела отправить уцелевшие материалы в Иерусалим, в Яд Ва-Шем, зная, что там их сохранят.
Ни в СССР, ни в России «Черную книгу» так и не издали, хотя она была напечатана в некоторых других странах. Издательство
CORPUS весной 2014 года запустило проект по сбору средств на печать книги на краудфандинговом портале Planeta.ru, и за несколько месяцев неравнодушные люди сделали возможным не только издание архивных материалов в нужном качестве и печать книги большим тиражом, но и ее распространение по цене, доступной для самой широкой аудитории. Книга будет официально представлена на ярмарке интеллектуальной литературы non/fiction, которая пройдет в Москве с 26 по 30 ноября.

«Букник» благодарит издательство CORPUS и правообладателей за любезно предоставленную возможность опубликовать выдержки из «Черной книги».

***
<...> И верилось, здесь будет жизнь. Пусть сгорели все хаты и сараи, пусть разбиты в щепки пчелиные улья и колхозные амбары. Но там остались люди. И это — лучшая гарантия, что жизнь возвратится.
А здесь я хожу по местечку, совершенно уцелевшему, во многих домах сохранились даже все стекла в окнах, но не встречаю ни одного живого человека. Мои шаги одиноко раздаются в этой пустыне. Надо было знать нравы городов и местечек нашего юга; главная улица здесь всегда являлась и местом встреч, и аллеей для гулянья. А теперь — я на ней единственный прохожий. Только одичавшие кошки изредка перебегают пустую улицу.
Иду дальше, и мне страшно повернуть голову направо — там должен стоять дом, в котором я родился, где жили самые близкие для меня люди.
Вот и дом — внешне он почти цел. Я подхожу к окнам и рассматриваю стены, сохранившие следы крови, свалявшийся пух на полу, и мне не о чем уже расспрашивать. Да и кого спросить? По соседству жил Иосиф Суконник, дальше работал шапочник Груцкин, вот квартиры Лернера, Гольдмана, Лумера, Харнака — нигде никаких следов жизни.
Полчаса я ходил по некогда шумному местечку в полном одиночестве.
Стало темнеть, и я ушел ночевать в соседнее село. Крестьянка, которая приютила меня, рассказала вкратце историю гибели Браилова. Я расспрашивал о судьбе знакомых семейств, называл фамилии, имена.
— А откуда вы их всех знаете? Вы что, раньше приезжали в Браилов? — спросила она меня.
— Да, приезжал, и не раз приезжал. Вот был у вас фельдшер Гехман. Не знали такого?
— Как же было не знать его? Кто же его не знал?
— Где он сейчас?
— Убит.
— А про жену его не слыхали?
— Зарезали.
— Ну, а дочка у фельдшера была, студентка?
— Там, где все…
Больше я уже не мог спрашивать. Крестьянка долго всматривалась в меня, потом тихо сказала:
— Вы, конечно, извините меня, но скажите — вы не фельдшера нашего сын?
— Да, моя фамилия Гехман.
— Как вы на отца своего покойного похожи!
<…>
Утром я еще раз пошел в местечко. Вдруг меня кто-то окликнул по-еврейски:
— Товарищ Гехман!
Ко мне бежали пять человек — трое мужчин, одна женщина, одна девочка-подросток. Они бросились наперебой меня обнимать, целовать, и вдруг все навзрыд расплакались, тесно прижимаясь ко мне. Для них я был не только знакомый, земляк, но родной и близкий человек. Наши родители, братья, сестры — зарыты в одной общей страшной яме.

Портного Абрама Цигельмана я узнал сразу: с его старшей дочерью Соней я учился в одном классе начальной школы и потом бывал частым гостем в их доме. Второго мужчину я никак не мог вспомнить. Он это понял, горько покачал головой и спросил меня:
— Не узнаете меня, Гехман? Да, трудно узнать. Фамилия моя — Бас, Моисей. Бас, парикмахер. Сколько раз вы брились у меня?
Я никогда не думал, что за три года человек может так измениться. Стоял он с согнутой спиной, с потупленным взором. Передо мной был человек, потерявший опору в жизни, уверенность в своих силах, в своем праве существовать на земле.
— Вы смотрите на мои лохмотья? Да, когда-то я считался щеголем, а за последние полтора года ни разу не сменил белья.
Это были чуть ли не единственные жители Браилова, оставшиеся в живых.
Мы перебрали по пальцам все местечко и установили, что удалось спастись только двадцати одному человеку <...>.

***

<...> «Акция» приближалась к концу. И вдруг к месту казни прибежал восьмидесятилетний старик Хаим Арн со свитком Торы в руках. Утром полицейские не нашли его дома — он просидел до полудня в погребе. Когда он вышел на улицу, она была безлюдна.
— Где все люди? — спросил он прошедшего мимо сына врача Яницкого.
— Как где? Их сейчас расстреливают за мельницей.
— Так я один остался! Нет, один я не останусь.
И, схватив свиток Торы, он побежал. [Единственное, о чем он просил полицейского, — позволить ему лечь в яму вместе с Торой.] Так его и расстреляли в обнимку с Торой, старого местечкового балагулу Хаима Арна.

***
<...> Несколько слов напишу о собаке, так как и она участвовала в спасении моей жизни. Ее звали Альма, она была очень злая. Никто не решался войти в дом, пока не привяжут собаку. Тем временем я успевал залезать под пол.
Рядом с нами жил полицейский. Зная, что его соседка — одинокая женщина, он, выпив, приходил к жене, приставал, ругался. Я сидел в яме и должен был слушать, как он говорил жене: «Ты б…, что ты из себя строишь честную женщину? Долго ли ты будешь меня водить за нос?»
Однажды жена не вытерпела и говорит: «Иди ты к такой-то матери!» Он ее назвал в ответ «жидовской мордой» и ушел. Я вылез из ямы и начал смеяться, — во-первых, я никогда не слышал, чтобы моя жена так ругалась, во-вторых, я считал, что это наш последний вечер, потому что полицай приведет других, но этого не случилось. Жена считает, что этого не случилось потому, что она сильно молилась богу.
Я прожил в яме два с половиной года. Последние месяцы мои нервы не выдерживали. Много раз жена предлагала мне вместе отравиться, но я ее отговаривал, и наши пришли.

***
<...>На Херсонской жила старушка с дочерью и двумя внучатами. Я им помогала. Раз эта старушка стала меня благодарить и плачет. Я ее поцеловала. Это увидели [и начали кричать.] Мне пришлось убежать; домой я не решилась идти и до поздней ночи просидела на кладбище. Я раньше боялась покойников, а теперь, сидя на кладбище, говорила: «Я ничего плохого не делаю, и вы, покойники, мне не сделаете ничего». [Дома муж говорит: «Ты себя погубишь, а поцелуями ты им не поможешь», но я ему сказала, что мои поцелуи дороже денег, потому что от этих людей все отказались, как от прокаженных]. <...>

***
В 1941 году, когда немцы заняли Украину, в местечке Калиновка Винницкой области они погнали всех евреев на работу. Они нас мучили и били нагайками. Они нам давали листья с деревьев и траву. Трех евреев запрягли в повозку — они должны были тащить на себе немцев. У них не было сил, их убили. В 1942 году нас загнали в гетто. Мы не могли оттуда выйти. Там многие умерли с голоду. Потом выгнали на стадион. Молодых убили, а стариков и детей погнали в лес. Там нас окружили цепью, кричали «юде», начали убивать. Детей кидали в яму. Я убежал. За мной погнался немец. Я влез на дерево, он меня не заметил. Я видел, как убивали всех евреев, и три дня шумела кровь в земле. Мне было тогда десять лет, а теперь мне двенадцать.

***
<...>Известен случай, когда профессор [Афонский], русский, женатый на еврейке, выкупил у немецкого командования жену из гетто. Ей разрешено было жить с мужем и дочерью в городе (вне гетто) при условии стерилизации. Соответствующая операция была произведена под наблюдением немцев профессором Клумовым<...>

***
<...>Одновременно с отправкой военнопленных в отряды проводились диверсии на предприятиях: на мясокомбинате, на войлочной фабрике, на спиртзаводе. Еврей-кузнец, работавший на спиртзаводе, систематически отравлял спирт, предназначенный для отправки германским войскам на фронт. <...>

***
<...>Целыми днями немцы везли на подводах награбленную одежду, обувь, белье, посуду, швейные, чулочные, заготовочные и шапочные машины, а также предметы домашнего хозяйства. Со свойственными немцам аккуратностью и точностью все эти вещи приводились в порядок и складывались в амбары. Через некоторое время в Глубоком (по улице Карла Маркса) появились магазины готового платья, обуви, галантерейных товаров, магазин фарфоровой и стеклянной посуды, мебельный магазин.
День и ночь работала прачечная, в которой стирались вещи убитых. Работали в прачечной (и в других «реставрационных» мастерских) евреи.
При разборке и стирке вещей происходили страшные сцены. Люди узнавали белье и вещи своих замученных родных. Рафаэл Гитлиц узнал белье и платье своей убитой матери. Маня Фрейдкина должна была отстирать окровавленную рубашку своего мужа Шимона. Жена учителя Милихмана собственными руками должна была привести в «приличный вид» костюм своего убитого мужа.<...>

***
<...>Я тоже решила умереть. У нас был запас морфия, и мы его разделили между собой — по грамму на человека. Я приняла один грамм вовнутрь и один грамм ввела в вену. После этого мы заперлись в квартире и сделали угар. Юденрат об этом узнал и под утро открыл квартиру. Все лежали в беспамятстве, а один счастливец уже умер. Медперсонал ухаживал за нами трое суток, и мы вернулись к жизни. 6 ноября я получила записку от своей знакомой — монахини Чубак. Она просила меня встретиться с ней. Я пошла к проволочным заграждениям и тут увидела ее.
Она принесла литр водки постовому, чтобы он разрешил нам поговорить, а мне дала триста марок для подкупа стражи. Я сказала ей, что очень измучена и не хочу бороться за жизнь, лучше уйду из жизни. Когда мы с ней расстались, я решила тут же нагрубить постовому, чтобы он меня застрелил.
Вначале этот вахмистр был поражен, когда я осмелилась к нему обратиться.
Я заговорила с ним: неужели он верит словам Гитлера, что мы биологически не люди, неужели немцам, считающим себя культурными людьми, господствующим народом, не стыдно мучить беззащитных вдов, стариков, детей? «Неужели, — спросила я, — он не знает, в каком положении находится германская армия, — ведь Сталинграда не взять, на Кавказе они окружены, из Египта они бегут, войны им не выиграть». Я говорила ему, что фюрер сделал всему немецкому народу прививку бешенства, и они, действительно, взбесились, как собаки. «Пойми, вахмистр, — говорила я, — я хочу, чтобы ты выжил, вернулся к себе домой и вспомнил слова этой маленькой еврейки, которая говорит тебе всю правду!»
Вахмистр меня не застрелил. <...>

***
(Письмо по-еврейски.)
Мистеру Вишнет
Оранж. США
31 июля 1942

Моему Мошкеле и всем моим дорогим!
25 июля у нас произошла ужасная резня, как и во всех других городах. Массовое убийство. Остались триста пятьдесят человек. Восемьсот пятьдесят погибли от рук убийц черной смертью. Как щенков бросали в нужники детей, живых бросали в ямы. Много писать не буду. Я думаю, что кто-нибудь случайно уцелеет, он расскажет о наших мучениях и о нашем кровавом конце. Нам пока удалось спастись, но на сколько? Мы каждый день ждем смерти и оплакиваем близких. Твоих, Мошкеле, уже нет. Но я им завидую. Кончаю, невозможно писать и не могу передать наших мучений. Будьте здоровы все. Единственное, что вы можете для нас сделать, — это отомстить нашим убийцам. Мы кричим вам: отомстите! Целую вас крепко, крепко. Прощаюсь со всеми вами перед нашей смертью.

(Приписка по-польски.)

Дорогой отец! Прощаюсь с тобой перед смертью. Нам очень хочется жить, но пропало — не дают! Я так этой смерти боюсь, потому что малых детей бросают живыми в могилы. Прощайте навсегда. Целую тебя крепко, крепко.
Твоя Ю.

***
<...>24.VII. Я еле живу… Хотела бы забыться, да нельзя. Масса забот о еде, о продуктах, о поисках пищи. У меня нет сил выйти из дому; автобусы не ходят, почты нет, телефон не восстановлен. Вокруг много горя: то сына на улице убили, то арестовали по какому-то доносу мать, якобы за шпионство, а сына избили, и так дальше. Законности нет никакой, везде беспорядок, магазины закрыты, продукты расхищаются. Все врозь, все вразброд. Я больше всего тоскую вечерами, как-то страшно. Сегодня в тюрьме очень стреляли, да и так постоянно слышны одиночные выстрелы. Я боюсь: каждый человек с ружьем или какой-нибудь повязкой мне уже кажется убийцей. Не боюсь только евреев с их желтыми знаками.<...>

***
<...>Мне все женщины стали дорогими и любимыми, мне их так жаль, они геройски держатся. Женщины, я убедился в этом, лучше переносят серьезные потрясения. Дети инстинктивно чуют свою гибель, они тихи и пришибленны, у них ни капризов, ни слез, ни суеты. Мои тоже, как мышки, куда-то забились. Мама движется с окаменелым лицом. Аля отбирает для меня теплые вещи. Теперь вечер, завтра чуть свет — уходить. Вернусь ли, увижу ли когда-нибудь моих дорогих?<...>

***
Сердце мое как камень — мне кажется, если бы его резали, кровь не текла бы.