Поскольку Букник неравнодушен к любым (не только национальным) меньшинствам и вдумчивым разговорам, он сначала отправился на «Груз молчания» — один из спектаклей Лаборатории по книге израильского психолога Дана Бар-Она, который брал интервью у детей, выросших в семьях нацистов.
Сценография спектакля очень лаконичная, если не сказать аскетичная: видеокамеры транслируют на большой экран лица актеров, которые сидят, держа в руках книги, даже не на сцене, а почти в зале, и уж точно не играют. Они с немецким акцентом (и это ощутимо добавляет убедительности происходящему) произносят покаянные слова за своих отцов и самих себя, а зритель все больше и больше втягивается в сеанс разоблачительного психоанализа.
После того как Лаборатория завершила работу, Букник встретился с одним из ее кураторов и режиссером «Груза молчания» — журналистом, редактором и сценаристом Михаилом Калужским.//
Мила Дубровина: Что ваш проект в целом, а не только спектакль «Груз молчания», дал еврейской культуре как части мировой?
Наш проект состоял из двух частей. Первая и главная — лабораторная работа, в которой участвовали 8 россиян, 4 немца и 4 поляка. Обычно на театральные лаборатории приглашают режиссера и драматурга. Мы старались создать пару «режиссер + художник», потому что театр на основе документа не может быть исключительно логоцентричным. Сейчас, по-моему, визуальное постепенно побеждает. Поэтому интереснее всего было, когда участники, делая что-то на основе документа, перешагивали его и создавали нечто совершенно бессловесное на уровне перформанса.
Вторая часть проекта была лекционная. Мы много рассуждали о том, что такое границы документа и как с документом работать, ведь сейчас эти границы плывут — название для Лаборатории выбрано неспроста.
МД: В интервью «Русскому журналу» вы противопоставляете опыт использования соцсетей документалистике: «Запросы на документальное — это еще и реакция на рост виртуального общения. Мы больше времени проводим в иллюзии общения, и чем больше иллюзии общения в нашей жизни, тем больше у нас запрос на настоящее». Вам не кажется, что в это утверждение закралось противоречие? Опыт последнего времени как раз показал, что с помощью соцсетей можно зафиксировать и сделать публичными некие нарушения, даже привести виновных к ответственности. Разве этот опыт не является примером работающей документалистики?
МК: То, о чем вы говорите, это все-таки не про искусство. Мы вообще-то занимаемся поиском в искусстве документального. Соцсети же провоцируют нас на общение ради общения при тотальном отсутствии рефлексии. Люди ведь общаются (я на это надеюсь) не ради чистого рукопожатия. И рост интереса ко всему документальному — это маркер тоски по настоящему, по как бы немонтированному, как бы не редактированному живому слову. Вообще, это отдельная и интересная тема, как современный театр смыкается с акционизмом…
МД: Вы хотите, чтобы после ваших спектаклей зрители писали отзывы в facebook и чтобы под ними появлялись «лайки»?
МК: Мне бы, скорее, хотелось, чтобы человек позвонил мне или написал письмо, чем поставил «лайк». Может, именно поэтому мы и придумали организовывать обсуждение сразу после спектакля. У нас сейчас столько материала накопилось с этих обсуждений, что мы, наверное, выпустим по ним книгу или фильм.
МД: Театр им. Йозефа Бойса вышел из Театра.doc, знаменитого спектаклем по делу Магнитского, но вы отчего-то не беретесь за «горячую» документалистику. Все-таки сюжет «Груза молчания», истории Анны Франк и Хельги Геббельс — это документалистика, по времени сильно отстоящая от современности. У вас с современностью какие отношения?
Вообще, очень многое у нас появилось после разговоров меня, еврея, и немца Георга Жено — разговоров о том, чем наши дедушки занимались с 1939 по 1945 год (для Георга Жено это большая личная драма). И на Лаборатории мы стараемся говорить не о коллективной, а о личной травме. Если с дедушками все более-менее понятно, то что нам делать сейчас? Со знанием, с памятью?
Сейчас мы с Александрой Поливановой работаем над спектаклем «Внуки» — берем цикл интервью у внуков (иногда детей и правнуков) сталинских министров и руководителей НКВД. Со сталинистами, понятное дело, мы не разговариваем, нам интересны рефлексирующие люди, которые живут с тем или иным знанием о своих дедах.
Наша «специализация» — внимание к исторической памяти. Кроме того, для нас документальный театр — это не только «новая драма», но часть современного искусства в широком смысле.
МД: Какие вы можете вспомнить суперудачные постановки по документальным материалам?
МК: Первым в голову приходит спектакль «А (поллония)» Кшиштофа Варликовского, в котором, в частности, речь идет о польской женщине, ценой собственной жизни спасшей еврейских детей во время Второй мировой войны. (Что любопытно, когда ее сына пригласили получать премию Праведника мира, он отказался, потому что его жизнь ее подвигом была бесконечно испорчена.) В Театре.doc был великий спектакль «Борьба молдован за картонную коробку»-- основой для него стали интервью с гастарбайтерами. Конечно, самый очевидный пример из недавнего — «Час восемнадцать». Наш спектакль «Павлик — мой Бог» Евгения Григорьева по пьесе Нины Беленицкой мне тоже очень нравится.
Если упростить, то все это время мы с участниками Лаборатории говорили о двух вещах.
1. О границах понятия «документ» и границах работы с ним. Понятно, что это доведение до абсурда, но нам интересно, можно ли станцевать документ?
2. Какой разговор о меньшинстве допустим? И как определить, что такое меньшинство? Мы, естественно, боремся за то, чтобы других не воспринимали по какому-то определенному признаку. Но для того, чтобы нам самим обозначить людей как группу, приходится наделять их этим признаком, то есть наклеивать ярлык.
МД: По сути, все общество состоит из меньшинств. Вы о меньшинствах говорите для кого? Для условно существующего большинства? Для соседнего меньшинства? Для этого же меньшинства? И может ли небольшая группа из режиссеров, актеров и сценаристов (тоже то еще меньшинство) говорить на языке большинства? И нужно ли им это?
МК: В первую очередь, мы говорим для себя. И это самое главное. А если отвлечься от истории про самореализацию, то я глубоко убежден, что большинства вообще не существует. Большинство — это способ социологического описания мира. Как не бывает к разным женщинам и детям одинаковых чувств, так нет больших групп. Задача максимум — найти, выработать такой язык, чтобы говорить на нем с теми, кто не думает так же, как мы. Язык, скорее всего, нужен не универсальный, а наоборот, максимально частный, партикуляризированный.Во время работы Лаборатории мы разбирали массу документальных текстов, связанных с меньшинствами (национальными, религиозными, сексуальными, детьми-ауистами, ВИЧ-положительными, инвалидами-колясочниками, слепоглухонемыми и т.д.).
МД (перебивает): А с женщинами, например, никакие тексты не были связаны? Женщины ведь тоже меньшинство — по сути, хотя и не по количеству.
МК: Безусловно, были. Однако группа поляков, приехавших на Лабораторию, заявила: «Мы приехали в страну, где сейчас происходит революция. И нам важнее говорить не об инвалидах, у которых, вне зависимости от количества пандусов, во всех странах проблемы одинаковые, а о том меньшинстве, которое пытается сейчас что-то изменить в России». И эти поляки сделали инсталляцию под названием «Гвоздь в жопе».
В помещении много стульев, но сесть можно только на один, перед камерой, потому что во все остальные вкручены вилки. А перед единственным безопасным стулом — книги с Конституцией, в которых маркером выделены главы. И можно сидеть перед видеокамерой и читать вслух Конституцию, а потом смотреть в записи, как до тебя то же самое делали другие участники перформанса.
К этим полякам, кстати, приезжали Илья Яшин и Маша Гессен, они ходили стоять в белом кольце. Я хочу сказать, что важно не только работать с существующим документом, но и создавать свой.
МД: Разве Катастрофа (тема, которую вы затрагиваете в «Грузе молчания») — не для того, чтобы обсуждать ее со всем миром, с большинством, как о ней можно говорить языком частным, языком меньшинства?МК: Всякий раз, когда мы произносим фразу «убивать людей нехорошо», мы должны понимать, что это высказывание не обладает никакой силой. Если же мы читаем, как конкретных детей выбрасывают с четвертого этажа на штыки конкретных стоящих под окном солдат, то это производит неизгладимое впечатление. Поэтому чем более частным и избирательным будет рассказ о проблеме, тем более эффективным будет его воздействие.
МД: Вы, конечно же, читали «Благоволительниц» Литтелла и смотрели фильм «Шоа»? Скажите, после этой книги и этого фильма чувствуете ли вы по-прежнему внутреннюю потребность делать спектакль «Груз молчания»?
МК: Да, безусловно. Причем меня очень расстраивает, что книги, по которой он поставлен, до сих пор нет на русском языке. И я уверен, что таких книг, фильмов и спектаклей не может быть много, потому что мы перепроверяем свою идентичность и отношение ко многим вещам через собственную память, которая так или иначе соотносится с ходом большой истории.
Арсений Рогинский замечательно сформулировал в интервью «Ведомостям»: «Опыт нашей истории показывает: невозможно работать и жить дальше, не назвав преступление преступлением. Ведь что такое сегодня наша память о терроре? Это память о жертвах, но не о преступлениях… Давайте, в конце концов, попытаемся разобраться, кто это сделал и зачем. Пока мы не поставим вопрос именно так, у нас будет ущербная, однобокая память. Мы так и останемся добровольцами, которые ухаживают за чьими-то забытыми могилами. Благородное дело, но оно ни на йоту не приближает нас к пониманию истории».
Возвращаясь к Лаборатории: одна из команд сделала очень сильный перформанс.
В одном углу зала транслировалось видео о том, что осталось от Черкизовского рынка, в другом углу — фильм «Сталкер», в третьем — стояла большая клетчатая сумка гастарбайтера, а в центре — стоунхендж из голого манекена, дешевых костюмов Adidas, строительных перчаток и т.п. Когда публика все рассмотрела и освоилась, режиссер принес еще одну сумку гастарбайтера, в которой что-то шевелилось. Когда все расступились, сумка поползла к выходу, и произошло совершенно неописуемое. Кто-то отходил, кто-то убирал препятствия, кто-то рассуждал вслух, не открыть ли сумку, но открыл ее в итоге мальчик лет десяти. (Из сумки вылезла, естественно, еще одна участница проекта).Позже на обсуждении этого перформанса прозвучал вопрос: «А что, в Германии, наверное, сумку бы сразу открыли»? И присутствовавшие немцы признались, что в Германии взрослые ведут себя точно так же. Идентичность, которая формируется через историческую память, срабатывает здесь и сейчас. Нас научили не высовываться, а человек в сумке ползет…
МД: По поводу спектакля «Груз молчания», который я посмотрела: у вас была задача добиться того, чтобы зритель (даже самый юный и непричастный) почувствовал на себе вину (за произошедшее, за то, что такое обязательно еще когда-нибудь произойдет или наверняка где-то происходит в данный момент, за то, что, узнав страшную правду о собственных родителях, он, скорее всего, не смог бы перестать их любить), а не остался просто зрителем? Со мной ровно это и произошло. И что потом мне (и любому другому зрителю) с этим чувством вины делать? Дать почувствовать вину и не привести к катарсису — это жестоко.МК: Конечно, мы не хотим заставить зрителей почувствовать себя виноватыми, мы хотим, чтобы они почувствовали, что может значить чувство вины, которое ты испытываешь за другого. Но то, что вы говорите, меня по-хорошему потрясает, потому что я не думал, что может получиться такой эффект. Николай Гладких провел на Лаборатории все пять дней и написал потом в аристотелевских терминах, что документальный театр отказывается от катарсиса в пользу экстазиса. То есть предполагается, что возгонка чувств на спектакле повлечет за собой некие социальные действия — тут уже у каждого своя личная стратегия.
МД: Если уж мы так настойчиво говорим об исторической памяти, знаете ли вы, что на месте Сахаровского центра, где проходила Лаборатория, раньше находилось 70-е отделение милиции?
МК: Более того, я узнал об этом на Лаборатории! Когда мне об этом рассказали, меня это поразило.
МД: А почему вы делаете Лабораторию именно в Сахаровском центре, а не в «Мастерской», к примеру?
МК: В «Сахарнице» не театральный зал, а бывший гараж — нам очень нравится это пространство. И именно там прошла выставка «Запретное искусство» — для нас это тоже важно. Кстати, мы начали играть и на ARTPLAY — с менее политическими постановками. Например, со спектаклем «Порнография» — роль документальной составляющей в нем играют интервью порноактеров.МД: Интервью порноактеров? Как любопытно! Вот мы и определили тему для следующего разговора.
Фото — Яков Печенин